Текст книги "Пропавшие без вести"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 84 страниц)
Больных привез Клыков. Он успел сунуть Вильке пачку сигарет, и унтер впустил его в помещение Балашова. Обратный поезд должен был проходить часа через два. «Такая досада, что невозможно увидеть Варакина», – думал Володя.
– Ну как он? Ты видел его? – спросил он Ивана.
– Работает. Ничего, поокреп. Часто вижу.
Клыков рассказал торопливо и сбивчиво о работе своей четверки в Шварцштейне, о том, как им, молодым парням, удалось «взять в окружение» Вишенина.
– Ты все запомни, Иван, Михайле Степанычу и другим, кому надо, все передай… Скажи ему – здорово вышло, что Михал Степаныч тогда нам дал изучать «С чего начать?» и «Что делать?» Ленина перед отъездом… Здорово вышло! Конечно, у нас и масштаб не тот и не та обстановка, а все-таки в чем какая заминка, трудность – вспомнишь Ленина и находишь ответ! Ведь вот удивительно-то – находишь!
Володя, рассказывая, горячился. Он только теперь, готовясь к отчету перед друзьями, все продумал, подвел итог почти трехмесячному пребыванию в Шварцштейне и впервые четко представил себе, что им удалось там проделать…
– С Вишениным со смеху сдохнуть как получилось, ты только послушай, Иван, – нервно и возбужденно шептал Клыков. – Там лазарет ведь международный. Ну, Вишенин с дороги нас прямо к столу, накормил по горлышко: какао, масло, печенье, сало – все выложил. Вот, мол, здесь как! Как иностранцы живем! И говорит нам: «Будем работать дружно, друг друга во всем поддерживать – и все будет в порядке, живыми вернемся домой». А я ему сразу: «Будем, Осип Иваныч, работать, но так, как работают в ТБЦ, а если мы с вами добром не поладим, то придется вам дело иметь с ТБЦ!» Он даже весь побелел, говорит: «Я все понял. Я виноват». А я ему еще поддал жару: «За нами сюда, говорю, из команд приедут еще человек семь-восемь…» Это нарочно, чтобы не вздумал нас выдать немцам. Он притих, только руки трясутся… Я говорю: «Да вы зря не тревожьтесь, все будет в порядке!» И сразу же, с первых дней, мы стали по-своему все в лазарете устраивать. Такие люди среди больных оказались! Оказалось, что всем режимом командовал там переводчик Морковенко. Я его к вам сегодня привез с туберкулезом…
– Вишенин диагноз поставил? – спросил Балашов.
– А то кто же! Да нет, с Вишениным можно ладить, только в руках его надо держать! – засмеялся Володя. – Правда, теперь нам будет труднее: ведь я к тебе самого лучшего человека доставил – Трудникова!
– Левоныча?! – обрадовался Иван. – Да что ты! Как я его не приметил? Где он?
– Сам ты в барак отвел. В бане со всеми утром его увидишь. Там все лепилось вокруг него. И нам он помог. Славка Собака хотел в ТБЦ вернуться, прибыл к нам из команды, как будто больные почки. Пимен Левоныч над ним общий суд ночью устроил. Свидетелей, битых Славкой, нашлось четыре человека. Судили по правилам. Допросили его самого, допросили свидетелей: «Убивал?» – «Убивал». – «Калечил?» – «Калечил!» Приговорили – к ногтю его, паразита, да ночью же и повесили над парашей, – говорил Володя, зашивая новые книжечки, полученные из ТБЦ.
– А немцы как же?
– Даже Вишенин поверил, что повесился сам. Говорит: «Эх, Володя, просил он диагноза «туберкулез», а я ему написал «здоров». Я говорю: «Ну и черт с ним! Ведь палач, полицай. Ну и пусть удавился!..»
– Меньше чем месяца через два не увидимся. Пока наберем людей с подходящим диагнозом! – сказал Володя, уже зашив под шинель брошюрки, упрятав два компаса и карпатскую карту в сапог.
Балашов глядел на него, как на брата, которого встретил где-то на фронте, в передышке между боями, как на младшего любимого брата, который мелькнул в дыму и опять уходит со своей частью. Ведь вдруг вздумают обыскать Володьку… Книжечки, компасы, карты…
– Скажу, что нашел, когда ехал еще сюда. Мы там в бомбоубежище были. Скажу, что какой-то проезжий в бомбоубежище сунул… Эх, жалко, не повидал я ребят!.. Приветы передавай. Пимен Левоныча нашего с пацаном Еремкой получше устройте, а переводчика-гада тоже где-нибудь над парашей повесьте. Противный тип, сами увидите, Морковенко фамилия, – говорил на прощание Клыков.
Унтер Вилька зашел за Володей и повел его к поезду. Балашов вышел в мутную сутемь. В облаках летела луна, и где-то возле нее гудел одинокий бессонный летчик.
Рука Володи была сухой и горячей. Они обнялись с Иваном у порога бани. Солдат, конвоир Володи, окликнул его в темноте:
– Вольдемар? Шнеллер!
Пробежал луч прожектора. Лязгнула щеколда калитки и захлопнулась за уходившими…
И только утром, когда повел вновь прибывших в баню, Балашов увидал Трудникова, но Пимен сделал ему неприметный знак, чтобы Иван его не узнавал, и сам скользнул в баню, скрываясь от Вильки, который отлично запомнил его со времени работы Трудникова в карантине. Балашов успел разглядеть однако, что Пимен совсем не тот, каким был: он горбился и прихрамывал, на лбу его был красный широкий шрам. Оберегал и поддерживал Пимена какой-то молоденький паренек…
Среди вновь прибывших Иван угадал и переводчика из Шварцштейна, привезенного Володей, Морковенко, чисто одетого, гладкого, сытого, бодрого человека. Он явно был в затруднении, кому поручить свой бумажник, чтобы не сдавать в дезинфекцию, и критически всматривался в Балашова, в щеголя с повязкою старшего фельдшера на рукаве.
Но тут вошел коротышка Вилька, и переводчик бросился к нему, как к родному. Оказалось, они знакомы по 41-му году: Вилька служил в том лагере, где переводчик был тогда комендантом…
И вот тотчас после завтрака в карантине, нарушая все правила, Вилька вызвал знакомца в комендатуру, а через час, с вещами, по личному приказу лагерного коменданта, Павлик в сопровождении Вильки отвел вновь прибывшего не в карантин, а сразу в ТБЦ-отделение, в барак заболевшего персонала.
Павлик только на ходу, через санитара, предупредил о нем Соколова, не успев сказать ни слова ни Глебову, ни Варакину.
Переводчик занял свободную койку и удовлетворенно осматривался в чистой обстановке барака, когда еще ничего не знавший о прибытии нового больного Варакин вошел с улицы.
– А вот и наш доктор, – приветливо сказал новичку кто-то из окружавших больных, уже привычных к тому, что в их барак помещают только надежных, проверенных товарищей.
– Очень приятно! – отозвался Морковенко, с любезной улыбкой повернувшись к вошедшему.
Они встретились с Варакиным взглядами и оба побелели. Михаил отшатнулся. На лице Морковенко изобразилось смятение. Он сидел точно пришпиленный к койке.
– Не бойтесь, не привидение! Я все еще жив, пан голова полиции! – Михаил произнес это неожиданно звучным голосом и с такой силой ненависти, что все в бараке примолкли. – Ваши памятки вбиты мне в ребра и в легкие каблуками. А вижу, и мой плевок тоже не стерся с вашей физиономии.
Морковенко, медленно поднимаясь с койки, высохшим языком провел по сухим, побелевшим губам.
– Чего вы струсили? В этом бараке никто вас не тронет, – сказал Варакин.
– И нельзя, нельзя обижать господина, Миша, – произнес от двери чуть запоздавший с предупреждением Волжак. – Господин Морковенко принес много пользы германскому государству. Сам гауптман приказал, чтобы им получше создать условия. Вот их потому и сюда, по приказу начальства, значит!
Обитатели барака понимающе переглянулись.
– В холуи к фашистам, значит, пошел, а издыхать тебя, сволочь, кинули к нам же, в ту же помойку! – сказал Шурка Кольцов, тощий как смерть, молодой санитар, понимавший, что умирает и все равно уже не дождется конца войны…
Под полными ненависти и презрения взглядами обитателей барака Морковенко вспотел, и бледность сменилась на его лице яркой краской.
– Я… Я тоже… больной! – надсадно выкрикнул он.
– Не пугайтесь! Я до вас не коснусь. Пусть вас лечит старший врач блока, – отчеканил Варакин и вгорячах возбужденно выскочил из барака.
– Миша! Миша! Шинельку накинь, – догоняя его с шинелью, заботливо умолял Волжак. – Куда ты в одной венгерке! Прохватит! Смотри, какой дует!..
В самом деле, навстречу дул влажный и резкий метельный ветер. Но Варакин, задыхаясь, шагал на пустырь с нежданной энергией.
– Дай отдышаться, Кузьмич. Видишь, какое со мной! – сказал он, натягивая шинель.
– А чего же не видеть! Все видят! – ответил Волжак. – Вот то-то и дело!.. А я так считаю: ты понапрасну отрекся его «полечить». Камфарного маслица в жилу ему, как тому – помнишь, рассказывал я тебе? – Степке-фашисту…
Варакин круто остановился.
– Ты что? Ошалел?! – строго одернул он. – Ты понимаешь, что значит врач?! Врач никогда не может употребить свои знания во вред человеческой жизни. Этот фашист меня погубил, и все-таки я…
– Да, чудак, не только тебе он враг, а всем нашим людям. Оздоровеет – снова в доверие к немцам войдет, станет опять комендантом…
– Тебе все слова как об стенку горох! – раздраженно сказал Варакин. – И вправду продует тут к черту бока! – досадливо вдруг добавил он, ежась от ветра. – Идем-ка в барак.
Проводив Варакина до двери, Волжак пустился к Баграмову.
– Иваныч, да что же такое?! К нам палача поместили! Неужто нельзя его к ноготку, как поганую вошь?! – напористо окал Волжак.
Лешка Любавин держал в руках только что полученное заявление Морковенко. Бывший «пан комендант» изложил на этом листе всю свою биографию: после того, как перешел добровольно в плен и служил комендантом вооруженной полиции в Зеленом лагере, он командовал карательным батальоном в лесах Белоруссии и за это имел награды. Во время его служебной командировки в Минск больше половины его батальона перешло на сторону партизан. Тогда фашисты его упекли снова в лагерь военнопленных и послали в Шварцштейн переводчиком. Теперь, оказавшись больным, он попал в ТБЦ. Морковенко писал, что здесь, в лазарете, он обнаружил опасных преступников, которых возглавляет доктор Варакин, и умолял спасти его жизнь, доказывая, что по закону он должен быть не в лазарете военнопленных, а в спец-лазарете.
Лешка Любавин был в растерянности, – без Володьки Клыкова он не знал, к кому сунуться.
Озадаченный, в тяжелом раздумье, Лешка не заметил, как в комнатушку абвера зашел Мартенс.
– Что задумался, Леша? – спросил тот.
– Голова болит что-то, господин переводчик, – ответил Лешка, неприметно сунув под бумаги заявление Морковенко.
– Шнапсу стаканчик – и все пройдет! Жалко, нет у меня сегодня. А ты попроси в аптеке, – подсказал. Мартенс.
– Пожалуй, схожу попрошу! – оживился Безногий. Да, это была идея! Юрка – вот кто должен был послужить Любавину вместо Клыкова.
– На сегодня работе уж скоро конец. Сходи попроси. Глоток спирту не хуже шнапса. А я уезжаю…
Мартенс запер свою канцелярию и вскочил на велосипед.
Но с Юркой откровенный разговор у Любавина не получился. Как с ним заговорить? Испугается Ломов – и только… Они сели за шахматы, сыграли партию. Потом Лешка выклянчил рюмку спирта и «хлопнул» ее из аптечной мензурки, сразились еще раз. В этом не было ничего удивительного: Лешка не в первый раз заходил к аптекарю посидеть за шахматами, хотя понимал, что тот ждет не дождется ухода гостя.
После ухода Лешки Юрка поднял возле своей койки заявление Морковенко. Он выскочил как ужаленный из аптеки и столкнулся с Баграмовым.
Под карбидной лампочкой Емельян разбирал с трудом немецкое заявление Морковенко. Вызвали переводчика Сашку Беззубого, и все стало ясно.
– Не мог Лешка такую вещь потерять случайно! – с уверенностью сказал Баграмов. – Ты хорошо его знаешь? – спросил он Ломова.
– Встречаемся – так приветствие отдаем. Я его – Леша, он меня – Юра. Спиртику соображаю ему иногда… Вот в шахматы он в последнее время повадился… Записку я думаю сжечь. Спросит – скажу, что не видел.
Баграмов кивнул. Сидя рядом на койке, они оба молча задумались.
– Не убить Морковенко – так он новое завтра настрочит, а придавить – значит Лешке себя отдать с головой, – сказал Юрка.
– Созывай Бюро. Нужно срочно, – решил Баграмов.
Ломов стоял, охраняя аптечную дверь, за которой только что окончилось совещание Бюро. Люди один за другим уходили.
– Юра! – позвал из аптеки Кумов. – Ты знаешь ребят в бараке у Краевца?
– Конечно, – входя, сказал Ломов.
– Сегодня же нужно с этим типом покончить. Там найдутся надежные люди?
– А при чем барак Краевца? – удивился аптекарь.
– Морковенко боялся остаться с Варакиным и сам просил Глебова о переводе. Тот согласился. После обеда его уже перевели.
– Поручите все мне, товарищ майор. Будет исполнено, – энергично сказал Юрка.
– Ты человек надежный, Юрий, – сказал Муравьев, – но все-таки расскажи, как ты намерен осуществить задачу. Мы не имеем права взвалить на одну молодежь такое опасное дело!
– Разрешите идти выполнять? – вместо ответа уверенно по-военному спросил Юрка.
– Ну, выполняй! – согласно кивнул Кумов. – Вот боец! – добавил он вослед Ломову, который, желая понравиться майору, может быть чуть-чуть рисуясь, ловко, по-военному, вышел из помещения аптеки.
Баграмов всю ночь не спал, беспокойно ожидая возвращения Юрки.
Типичный мальчишка от Нарвской заставы, Юрка, не будь революции, наследственно попал бы в рабочие Путиловского завода, где работали его дед и отец. Теперь судьба дала ему школу-семилетку, направила в военно-морское училище, там наградила аптечной латынью и химией, призвала в комсомол, а потом ввела кандидатом и в партию. Но сколько еще в нем осталось от наивно-щеголеватого «клешника» ленинградской окраины, где каждый с детства непременно чувствовал себя моряком и завидовал развевающимся ленточкам военморов! А Юрка к тому же и в самом деле был призван во флот, и хотя не успел в своей жизни поплавать, все-таки даже здесь, в плену, неизменно ходил в морском кительке с якорями и в черной морской шинели.
За далекою Нарвской заста-авой
Парень идет молодой… —
постоянно напевал Юрка, особенно вечерами, когда кипятил одни и те же декокты в эмалированном ведерке на высокой чугунной печке.
Свертывать развешенные порошки в аптеку сходились несколько друзей-фельдшеров. Когда свертываешь порошки, петь нельзя – порошки разлетаются. Пока все работали, кто-нибудь один, чаще всего – Баграмов, читал что-нибудь вслух, а если освобождался Муравьев, то, читал наизусть стихи или вел пересказ бесчисленных книг по памяти. Дружба, надежность, уверенность друг в друге связывали этих ребят. Емельян мог ясно представить себе, что именно к этим товарищам и сегодня обратился Юрка за помощью…
Перед утром Баграмов поднялся с койки и начал шагать из угла в угол по тесному помещению. Хотелось курить, но мало было махорки, нужно было оставить Юрке.
«Трудно будет ему… Тяжелое дело казнь, даже предателя!» – думал Баграмов. И перед его глазами встала картина смерти Степки-фашиста. Образ был ярок, отчетлив, но не будил теперь никаких особенных чувств, а в первое время он был навязчив и тяжек, когда то и дело являлся во сне выгнутый, по выражению Волжака, «как мороженый лещ», Степка-фашист…
Но Степка-фашист был уголовник, неграмотный хулиган и бандит. Там все проще. А Морковенко? Ведь вот он опять, этот проклятый вопрос! Ведь Морковенко был совершенно благополучнейшим гражданином в СССР. Может быть, слишком уж благополучным? Может быть, некий избыток благополучия губит людей, порождает в них буржуазность, лишает моральной устойчивости, вплоть до того, что они уже не мыслят и жизни без избытка «удобств», и в любой обстановке такая дрянь готова даже давить людей, чтобы быть «начальством»? Ведь, опередив всяких власовцев, этот «пан комендант» расправлялся с советскими гражданами мордобоем, мучительством, издевательством, угождая фашистам…
– Ну как? – тревожно спросил Емельян, когда с первым движением в лагере в аптеку с потемневшим лицом и обвисшими подглазьями вошел Юрка.
– Все в порядке, – глухо сказал аптекарь и устало сел на койку Баграмова. – Вот только не знаем, что делать с «могил-командой», – добавил он, деловито свертывая предложенную Емельяном закрутку.
– А что?
– Да Иван ведь его топором… Все в кровище… – Юрка повел плечами будто от холода. – А в «могильной команде» есть нетвердые люди, – добавил он.
– Из барака-то вынесли? Ведь немцы скоро придут! – сказал Баграмов.
– С первой ноской санитары возьмут. Пока только прикрыли шинелью. В бараке еще двое умерли ночью. Вынесут незаметно…
– Больные заметили? – спросил Емельян.
Ломов опять передернулся нервной судорогой.
– Он и не вскрикнул, – тихо сказал он. – Получилось без шуму. Я рядом стоял. Удар был глухой… А, знаете, все-таки очень трудно, – признался Ломов. – Я предлагал задушить. Поопасались: поднимет крик…
– А как Краевец?
– Сперва храбрился, а сейчас лег на койку, дрожит и плачет. Да что говорить, Емельян Иваныч! Нам бы только с «могильной командой» уладить, а все остальное прошло – и ладно! – отмахнулся Юрка.
Емельян замолчал, поняв, что Ломову тяжело.
Труп Морковенко лежал целый день в мертвецкой. Все, кто был посвящен в это дело, в тягостном напряжении ожидали, что больного, «приносившего пользу германскому государству», могут вызвать в любую минуту в комендатуру. Тогда уж заварится каша крутая!..
Может быть, было умнее вытащить ночью изувеченный труп на пустырь, но время было упущено. Выброшенный на следующую ночь туда же, он возбудил бы еще больше подозрения.
Но беспокойный день пришел к вечеру. Немцы ушли. Лешка Гестап, которого особенно опасались, весь день не заходил в ТБЦ. С наступлением темноты нужно было проникнуть в мертвецкую, чтобы там же, на месте, вырыть яму поглубже и закопать убитого, как придумал Юрка, считая, что там-то, наверное, не станут искать…
Юрка перед отбоем пришел доложить Муравьеву, что Краевец почти что в истерике отказался принять участие в зарывании трупа. Кроме того, он вообще умоляет немедленно его снять «задним числом» с работы в этом бараке, чтобы его никто не привлек к дознанию.
– Не за себя боюсь – за других: вдруг пыток не выдержу, выдам… – хрипло, в волнении, сказал Краевец Ломову. – Я уже думал: может, мне лучше в побег!..
– Дура! От огня спасаясь, башкой-то в омут!.. Сиди уж, дерьмо мышиное! Шел – кукарекал, а теперь цыпленком пищишь! Иди на койку ложись, хворай! – принял решение Юрка.
– А кто же возьмется теперь за этот барак, тем более задним числом? – спросил Баграмов.
– Кого поставим, тот и возьмется. Подыщем! – уверенно сказал Муравьев.
– Сам уже нашелся: Анатолий Зубцов, – шепнул Юрка.
– Он тоже был вчера ночью? – спросил Емельян.
– Не был. Ну, пришлось ему все рассказать. В случае, если надо будет принять вину, он скажет, что это он топором. Только мы до этого не допустим. Постойте… Сейчас все уладим. Я пошел! – как всегда, энергично сказал вдруг Юрка и убежал с какой-то новой идеей.
Ночь проходила еще тревожнее дня. Не спали и в этот раз, сидя вдвоем в аптеке, и Муравьев и Баграмов. Оба прислушивались к ночной тишине, выходили в тамбур, топили печку, курили. Разговор не клеился. Баграмов пробовал что-то писать, но разорвал и выбросил в печь клочки.
– А ты, Емельян, напрасно считаешь, что здесь твое дело писать только наши «аптечки». Ведь ты драматург, романист. Ты бы заметки хоть делал какие-нибудь. Ведь время придет, с тебя спросится. Народ спросит, родина, – сказал Муравьев.
– Пробовал. Не идет. Тетрадь одна в лагере в Белоруссии осталась. Волжак говорит, хорошо запрятана. А здесь и условия лучше. Казалось бы, можно начать работу, а не идет! Должность, уж после войны скорее мне в журналисты, в газету, а то, может быть, где-нибудь в следственных органах… «Человековедение» наше с тобой тут не то: не на сцену оно направлено, а на жизнь и смерть. Начнешь такую вот «драму» писать, какие тут повседневно, а сердце и лопнет… Да разве правдоподобно, что мы с тобой в эту ночь говорим о литературе?!
– Выходит, правдоподобно. Разве на фронте, под разрывы снарядов, люди в землянках не говорят об искусстве, о любви, о семье?
– То на фронте! – возразил Емельян. – Фронт! – мечтательно сказал он. – Там в открытую все. Там борьба настоящая…
– А тут?! – усмехнулся Муравьев. – Нет, ты подумай все-таки о моих словах. Родина спросит! – повторил он.
Баграмов задумался.
Родина спросит, спросит народ? Да наверное уже спросит! Нельзя забыть ни друзей, ни врагов, ни верности, ни измены. Но не оторвешь себя для литературной работы от жизни, от той напряженной борьбы, которая человека берет всего без остатка! Писатель? А что такое писатель? Прежде всего – человек, гражданин, а если нет, то не может он быть и писателем.
На рассвете они услыхали шаги по хрустящим, застывшим под утро лужам.
Ломов устало вошел в барак.
– Ну? – спросил Емельян.
– Всё… Я сегодня по кухне «дежурил» всю ночь. К утренней смене все подготовили, баланду сварили на завтрак, – сказал Юрка.
– Что ты городишь? А где Морковенко?
– На нем уже сварен завтрак. Никто не найдет. Один котел сняли с места, разобрали фундамент, выбрали на два метра земли, опустили, зарыли, цементом подмазали, чтобы прочнее. Котел на место… Ну и все… Завтрак уже готов. Толя Зубцов доложит с утра, что Морковенко ночью бежал.
– То есть как «бежал»?
– А где же он, коли его нет в бараке!
– Но ведь туда же придут! Допрос учинят! Ведь там шестьдесят человек!
– Шестьдесят три без того, который бежал, – поправил Юрка. – Дальние ничего не знают, а на ближних койках все поняли. – Юрка помолчал и шепотом добавил: – А знаете, Емельян Иваныч, когда стали его на носилки класть, он глаз приоткрыл, да как захрипит!..
У Баграмова вчуже пошел холодок по спине.
Юрка выругался непристойно и длинно.
– Живучий был, сволочь! – сказал он, явно бодря себя нарочитой грубостью.
Раздались свистки на завтрак.
Заваруха, поднятая исчезновением Морковенко, длилась дня три.
– Этот человек не должен был убежать, – заявил комендант лагеря Леониду Андреевичу.
– Господин гауптман, я ведь не знаю, кто «должен» бежать, кто «не должен». Мне ведь никто не докладывает, что уходит в побег! – возразил Соколов, разведя руками.
Из центрального лагеря, не доверяя русским, немцы прислали полсотни пленных итальянцев с баграми – шарить на дне блоковых уборных. ТБЦ-отделение наполнилось зловонием, эсэсовцами и собаками. Толю Зубцова, как фельдшера барака, и ближайших к койке Морковенко больных допрашивали. Допрашивали Глебова и Леонида Андреевича, требуя объяснений, почему Морковенко был переведен из персональского барака. Глебов показал его личное заявление с просьбой о переводе.
Один из больных спросил итальянцев, чего они шарят баграми в уборных.
– Немцы сказали: вотре камарадо, ваш камарад утонул…
– Должно быть, он был не наш камарадо, а ваш: наш бы не утонул! – ответил больной.
– Провокаторе? Фашист?! – живо сообразили итальянцы.
– Боно, боно! – сказал один из них одобрительно. Через несколько дней все бесплодные поиски кончились…
– Знаешь, Юра, не имеем мы права идти мимо Лешки Любавина, – сказал Емельян. – Чувствую я, как он рвется навстречу нам. Надо подать ему руку.
– Не знаю я, Емельян Иваныч, – возразил ему Ломов. – Мы-то вот все оказались попутными, а ему почему-то приходится нам «навстречу»! Черт его затащил в эти самые сети, что нам его выручать!..
Но Баграмов не мог отвязаться от Любавина мыслью. Лешка не выходил у него из ума. Этот человек проявил столько настойчивой искренности в отношениях, так старался использовать свою осведомленность для общего блага, что просто игнорировать эти его усилия было уже невозможно.
Емельян заводил разговор о Любавине и с Муравьевым и с Кострикиным – оба были не очень уверены в том, как нужно действовать.
Но Баграмову вдруг представлялось так ярко то одиночество, которое окружает этого человека, что делалось за него и больно и страшно. Сам ли надумал он эту штуку – забраться в гестапо или ему кто-нибудь подсказал это сделать, – так или иначе, абвер для него был станом врагов.
Емельяну, особенно после истории с Морковенко, стало казаться необходимым вблизи заглянуть в глаза Лешки, прислушаться к его голосу.
– Пожалеете Лешку да головой поплатитесь! – сказал Юрка.
– Знаешь, Юрий, была толпа – ни туда ни сюда, ни попутных, ни встречных сначала не было, а ведь я за свое доверие к людям не поплатился; ни в ком не ошибся. И ты не ошибся ни в ком, – еще тверже сказал Баграмов. – Я тебе поручаю: замани-ка Лешку еще раз сыграть с тобой в шахматы, а потом я с ним сяду за партию…
– Напрасно вы затеваете, Емельян Иваныч! – еще решительнее возразил аптекарь. – Все-таки Лешку никто ведь толком не знает. Как бы не купить дуду себе на беду!
– Через край нальешь – так прольется! А мы через край не станем. В шахматы сыграть – не значит попусту распускать язык. Позови! – настаивал Емельян.
– Не позову, – уперся аптекарь. – Спросите раньше Бюро. Разрешит – тогда ладно.
Емельян согласился поставить вопрос на Бюро…
– Не ходите в аптеку, там Лешка Безногий, – предостерег Емельяна Милочкин, подкараулив его у окна перевязочной.
– Лешка? – переспросил Баграмов. – Да, неприятно… Ну, черт с ним, смерти бояться – на свете не жить!
Баграмов махнул рукой и вошел в барак.
– Здравствуйте, товарищи! – громко сказал он на пороге жилой комнатушки аптечных работников.
– Здравствуйте… Мы тут, отец, не вашу коечку заняли? – в некотором смущении отозвался Лешка, неловко берясь за костыль и приподнимаясь с койки, на которой была разложена шахматная доска.
– Ничего, ничего, продолжайте, ребята, а я посмотрю! – весело сказал Емельян. – Эй, Юра, зеваешь! – предостерег он аптекаря.
– Отец, отец, чур, не подсказывать! – остановил Безногий. – Я Юрке поставлю мат, а потом с удовольствием вам.
– Ух какой разудалый игрок! – насмешливо отозвался Ломов. – А ну, береги свою бабу, сейчас я ее подомну! – объявил он, ставя под угрозу королеву противника.
– А ты не очень! – огрызнулся Лешка, умело выходя из опасного положения.
– Я тебе не Мартенс, со мной шутки плохи. Так по кумполу долбану! – зубоскалил Юрка, сосредоточивая ладьи для удара.
Он был взволнован предстоящей беседой Баграмова с Лешкой, и ему уже было не до игры и не до веселого, озорного тона.
– Собаку съел, а хвостом подавился! – обдумав ход, сказал Лешка. – Вот тебе шах! – решительнно объявил он.
Юрка сделал ответный ход и ошибся.
– А вот тебе заодно уж и мат! – с торжеством заключил Любавин.
– На, закуривай! – отдал «проигрыш» Юрка.
– А ты молодцом, – сказал Емельян Безногому.
– Давайте, отец, сыграем, – предложил Любавин, зажав в кулаках по пешке, но словно не решаясь их протянуть Баграмову.
– Сыграем, – согласился Баграмов и тронул левую руку Любавина, выбирая пешку.
– Емельян Иванович, я на минутку… Совсем позабыл… сбегаю к Леониду Андреичу подписать на утро заявку в немецкую аптеку, – сказал Юрка.
Он взял со стола бумагу, бросил на Емельяна тревожный, остерегающий взгляд и вышел.
Все было условлено, и Баграмов знал, что с момента выхода Юрки два человека охраняют аптечный барак.
Баграмов с Любавиным молча разыграли простой дебют. Емельян заметил, что Лешка словно хочет и не решается заговорить.
– А что ты, Леша, за человек, ты мне можешь по правде сказать? – вдруг, прямо глядя в глаза Любавину, спросил Емельян.
– Вот это игра, отец! Это я понимаю! С трех ходов тут и шах! – вдруг смущенно усмехнулся Любавин. – А что ж вам сказать? На сермяге рожен, в посконь обернут, деготьком вскормлен, – задумчиво и медленно сказал он. – Малый я деревенский. Окончил девятилетку, потом счетоводом колхозным был. На войне служил старшим сержантом, ходил в помкомвзводах… Вот вся и судьба коротка!
– Комсомолец? – спросил Баграмов.
Любавин серьезно взглянул ему прямо в глаза.
– Об этом я говорить не стану, – резко ответил он. – Я человек запачканный. Тут хочешь – верь, хочешь – не верь. От комсомола, от партии тут уже ничего не зависит… Я скажу: «Комсомолец», ты скажешь: «А как же гестаповец?» Верно?
– Правильно! – ответил Баграмов. – Но ты видишь сам, что я хочу тебе верить…
– Значит, и нечего с черного конца на красный натягивать! Вот я тут весь. Дела мои вам видны. Кто умный, тот понимает. Какое я право имею ссылаться на комсомол? Меня комсомол к гестаповцам в яму не посылал!
– Кое-что можно понять, Леша… А для чего ты полез в яму?
– Надо было кому-то – вот и полез! Вы думаете, «чистая душа» меня обхаживал за красивые глаза? Он понимал, что нужен дружок из русских… Разве немец в чем-нибудь разберется в лагере без помощи русской сволочи!
– Ну?
– Ну, я и пошел. А то бы на это место попал Жорка Морда, Колька Горин или Славка Собака… Они бы знаете чего натворили… Вам бы с ними так говорить, отец, не пришлось бы!
– А в какое положение ты себя-то поставил?! – сказал Баграмов
– А вы себя разве жалеете?! Каждый по-своему действует – вот и все! После каждый сам и ответит за то, что делал, – сказал Любавин с угрюмым упорством, уткнувшись в шахматы взглядом.
Баграмов понял, что коснулся самой больной Лешкиной язвы.
– Перед кем ответит? – спросил он, считая, что весь этот разговор необходимо вести до конца, каким бы он ни был трудным или болезненным. – Перед кем? – повторил он вопрос.
– А это кому какая судьба, – философски сказал Лешка, снова прямо взглянув на Баграмова.
– А ты понимаешь, что от фашистов погибнуть легче, чем от своих? – возразил Емельян. – На тебя ведь дома как на гестаповца станут смотреть.
– Ничего! Свои разберутся! – Любавин криво усмехнулся.
– Тебя же весь лагерь считает предателем!
Лешка пожал плечами:
– А если бы не считали предателем русские, то удавили бы немцы. Дело не в том, отец, кем считают, а кем быть по правде! Может, другого считают честным, а он давно продан, и денежки пропиты!
– Ну, таких у нас, кажется, нет, – сказал Баграмов.
– Не знаю. Может быть, просто не попадают…
– Да, бывает и хитрая сволочь, – сказал Баграмов.
– А сволочь всегда хитрит! – возразил Лешка.
– Вот что, Леша, я тебе верю давно. Задумался о тебе еще тогда, при Володьке. Я думаю, хватит нам в жмурки играть, пора уж работать в полном контакте.
– Не у меня же согласия спрашивать, понимаете сами! – воскликнул Любавин. – Ведь как мне было к вам первому лезть? О доверии, что ли, просить? Испугались бы вы… Дело-то по своему разумению я все же делал! – Лешка взволнованно смолк. – А хотелось все-таки, чтобы советские люди руку пожали, – добавил он тихо. – Но только, отец, совсем никто знать не должен, что я бываю у вас, а то до немцев дойдет – тогда и меня и вас на одну веревку, – предупредил Любавин.
Послышались под окнами шаги. Оба взялись за шахматы…
…Несколько дней спустя, после доклада Баграмова, Юрки и Кострикина на Бюро, в порядке исключения писарь абвера Любавин был принят в члены Союза антифашистской борьбы, под поручительство всех членов Бюро. Голосование было единогласным.
Прием Лешки в организацию решили считать секретным от всех, кроме членов Бюро и связного Ломова. Связь с организацией Лешка Любавин имел право держать через Баграмова, Ломова и Кострикина.







