355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савелий Леонов » Молодость » Текст книги (страница 7)
Молодость
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:27

Текст книги "Молодость"


Автор книги: Савелий Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 53 страниц)

Глава тринадцатая

До станции по прямой считалось шесть верст. Но Бритяк свернул в лес, делая большой крюк. Потом вздумал напоить лошадь, распряг и долго, посвистывая, заставлял ее опускать морду к воде.

В лесу расстилалась полуденная тишь. Сильно парило – к дождю. Выкошенные поляны снова зазеленели молодой отавой. Одиноко пролетела спугнутая сова, роняя рыжие перья. Где-то поблизости наигрывал скрытый кустами родник. Песня его была монотонна и грустна.

Бритяк сорвал красную ягоду, называемую по-местному пазубником. Растер оголившимися деснами, сморщился от кислоты. Сел на старую, оставленную муравьями кочку.

– Ох, времечко настало, господи ты боже милосердный! И голова тебе не советчица, и руки-ноги не помощники.

Он представил, что и его хозяйство, может, скоро запустеет, как эта муравьиная кочка. Навалятся комбеды, и полетит нажитое добро клочьями, словно собачья шерсть. А ведь было время, сеял лисичанскую рожь-кустарку, шатиловский крупнозернистый овес. Заводил курдючных баранов, замечательных ливенских кур. Разбивал сад с курскими антоновками, шпанской вишней… Рано утром мчался верхом на жеребце в поле, взглянуть – не полегла ли пшеница?

За обедом хлебал вместе с поденщиками квас, подшучивал, торопил. Смотрите, мол, каков я! Наравне с вами и за столом и в деле! Но и спуску никому не дам! Так по крошке, по кусочку рождалась состояние. Счастье пугливее воробья, ловить надо умеючи…»

Все глубже уходил Бритяк в прошлое. Хотелось ему, как затравленному волку, отдохнуть там, в родной норе.

– Значится, прав Адамов, слепая бадья. – Афанасий Емельяныч поймал на шее лошади овода и проткнул его травинкой, точно пикой. – Значится, конец!

На дороге со стороны Жердевки показался пешеход. Афанасий Емельяныч узнал прасола Пантюху из деревни Кирики, зиму и лето носившего нагольный полушубок.

Бритяк не любил этого неопрятного человека, которого все звали «Грязный».

Пантюха издали махнул Бритяку картузом. В этом жесте заключались и приветствие и начало разговора.

– У вас, одначе, того…

– Чего? – насторожился Бритяк, и сердце забилось в недобром предчувствии.

Пантюха снова энергично махнул картузом:

– Искать начали.

– А-а, – протянул Афанасий Емельяныч, несколько успокоившись. – Искать – ищи, не найдешь – свищи…

– Оно так и есть. Волчок теперь посвищет, – лукаво зажмурился Пантюха.

– Волчок?! – У Бритяка захватило дух. – Скажи на милость… Выгребают?

– Из ямки. Добрая могилка под скирдой. В головах шире, к ногам поуже… Четвертей двадцать – подарочек комбеду приберег!

Бритяк стал запрягать. Пантюха от нечего делать помогал, расправляя вожжи, подтягивая чересседельник.

– На мельницу, должно, Афанась Емельяныч? Своя-то не крутится?

– На станцию…

– Что так?

– Черт попутал… У тебя хлеб-то небось в могилке, а мой в закромах.

– Э-эх, мать честная! – удивился Пантюха с нескрываемым злорадством. – Тогда вези, Афанась Емельяныч. Вези и читай: «Спаси, господи, люди твоя…»

Бритяк ничего не ответил насмешнику. Да, подвела надежда на Ефима, просчитался. Ладить под новых правителей оказалось не так-то просто. Но главное – Степан, беспортошное племя, это он окончательно перепутал карты…

«А! Побирушка, пес лохматый! – злобился Бритяк. – Да ведь он обязан мне, благодетелю, жизнью! Не жени я тогда отца его, Тимоху, не дай под отработку десятину пашни – трын-трава бы не выросла!»

Глумливо припомнил он, как Тимофей, узнав о рождении Степана, прибежал с поденщины, упал на порог и крикнул:

– Зарезала баба!

Потом запродал последние дубы в дедовской делянке на водку и, пьяный, жаловался соседям, набившимся за стол:

– Пропал я, братцы… Покойный родитель наказывал приберечь дубы на починку избы. Глядите, какая хоромина! Ни одного венца живого, труха! А баба… У меня нету бабы! Есть курица-яйценоска! Пятого подвалила!

Бритяк пустил кнутом вдоль лошадиной спины и рысью вымахнул на дорогу. Только дорогу выбрал опять самую дальнюю, через Осиновку… Пантюха, крупно шагая следом, лукаво жмурился.

– А у нас, в Кириках, – заговорил он, размахивая картузом, – барское добро отбирают… Что зимой мужики-то натаскали.

– Кто отбирает?

– Комбед. Это, значит, Оська Суслов с товарищами. Переделять задумали, бедноту и фронтовиков ублаготворяют. Что там делается, батюшки! Церковный выгон вроде ярмарки: все туда волокут. Со дворов сгоняют породистый скот, из-под навесов выкатывают господские повозки. Выносят прихваченные в имении сбрую, шкапы, перины с подушками… Верно, и нашим шмуткам не бабка ворожила. Шабаш.

Они долго молчали, думая каждый о своем.

– Скорей бы атаманы или немцы пришли, – вздохнул Пантюха. – Подавят мужиков коммунисты, вот те хрест.

– Мужиков не подавят, а нам с тобой крышка, – прохрипел Бритяк, не разжимая зубов.

В Осиновке Афанасий Емельяныч остановился против небольшого, с зеленой крышей, домика. На крыльцо выполз девяностолетний старик Биркин. Он посмотрел из-под ладони и глухим шамкающим говорком велел работнику завести лошадь в холодок и подбросить сенца.

– Милости просим, – кивал Биркин круглой сивенькой головенкой. – Кстати бог послал… Николай Петрович Клепиков гостюет у меня, народец собрался… Проходите, проходите на чистую половину.

Он кланялся Бритяку и Пантюхе в пояс, довольно легко разгибая худенькую, как у подростка, спину. Затем повел в недавно отстроенный, еще пахнущий лесом пятистенник.

Биркин появился в здешних местах лет десять тому назад. Был он оборванным и подозрительно суетливым. Он потерся около господ, нащупал одного барина и неожиданно купил его имение за сорок тысяч.

У старикашки оказалось шесть женатых сыновей, столько же замужних дочерей, целый выводок внуков и внучек… Двухэтажный барский дом с антресолями забили как не пригодный для жилья. И скоро над лесным отвершком выросла деревня Биркиных, попросту Осиновка, ибо кругом рос строевой осинник.

Про новосельцев шептали, что это известные на всю округу конокрады. Но при встрече ломали шапки.

Биркин отличался редкой набожностью. В доме у него часто слышалось пение священных псалмов и молитв. А на сеновале стоял выструганный из оставшегося от построек теса аккуратненький, по росту, гробик – постоянное напоминание о тщете земной жизни.

Однако, несмотря на все приготовления, старик не торопился умирать. Жестокий патриарх, он держал Осиновку буквально в кулаке, имел какие-то дела в других деревнях и в городе. Даже Бритяк боялся сходиться с ним на короткую ногу.

В небольшой горенке, сплошь завешенной по стенам темными ликами старинных образов и фантастическими литографиями «Страшного суда», с мерцающей в углу неугасимой лампадой, пировали гости. Клепиков, уже захмелевший, раздраженно повизгивал, доказывая что-то собравшимся, но речь его терялась в шумном застолье. На скатерти, между бутылок и рюмок, дымилась горкой блинов резная дедовская тарелка. Громоздились непомерной величины яблоки и груши-бессемянки. Крепкий настой самогона захватывал дух.

Бритяк перекрестился на лампаду и сел. У него тряслись ноги. Он узнал среди собравшихся затянутого в офицерский китель без погон сытого Гагарина. После разгрома мужиками имения Гагарин перебрался с женой – прибалтийской немкой Софьей Нарцисовной – в город. Он нигде не служил с момента расформирования его полка и, кажется, не очень тяготился этим. Часто уезжал куда-то и вновь появлялся, всегда выбритый до глянца, упитанный и высокомерный.

«Черт с ним, с княжеским богатством, – как бы говорил своим видом полковник. – Не мешайте мне только спокойно жить».

Но Бритяк видел, что Гагарин неспроста сидел в кулацкой Осиновке, дышал парами сивухи и слушал этих хитрецов и проныр.

– Ты постой, Николай Петрович, – загудел Филя Мясоедов, бывший волостной старшина из Татарских Бродов. Он поправил сбившуюся на сторону, пегую от неравномерной седины бороду и вытащил откуда-то старинный, темного стекла штоф. – Ты вот нашей дерни! Девять верст пехом для тебя нес… Ну-ка! Скорей: остынешь… Емельяныч, поддержи компанию!

– Не вовремя загуляли, старики, – прохрипел Бритяк.

– Не пьешь? – переспросил Филя, отличавшийся некоторой глуховатостью. – Умора! Не пьют на небеси, а на земле – кому ни поднеси!

Клепиков выпил и тотчас закашлялся, покраснел, слезы брызнули из глаз. Едва продыхнув, осведомился:

– С табаком, что ли?

– С дымом. Пыль и дурь вышибает из головы. Самогон-первач, в ложке горит… А теперь сказывай, куда податься, какой помощи ждать, от кого? Немцев связали большевики договором, остановили на границе нашего уезда. Гайдамаки не идут, белых не пущают… Эдак советская власть освежует нас за милую душу, и мокрого места не останется.

Все придвинулись ближе. Афанасий Емельяныч заметил в глазах Биркина злобный огонек и догадался, что попал действительно кстати. Надо было общими усилиями вырываться из беды. Он согнулся, выставил кверху плечи и не притронулся к самогону.

Клепиков встал, обвел мутным взглядом застолье.

– Не скрою от вас: момент критический, – начал он почти шепотом. – Но мы, левые социалисты-революционеры, пойдем до конца. Всероссийский съезд Советов, который сейчас собирается, будет нашим или последним…

Клепиков прошелся по дубовым половицам, моложавый, подтянутый. Ему льстило внимание собравшихся. Достал серебряный портсигар. Папироска дрожала в его пальцах и долго не закуривалась.

Быстрым взглядом барышника окинул Клепиков застолье:

– Можно ли рассчитывать на вас, мужички?

Наступила тишина. Хотя каждый из присутствующих скрипел зубами при мысли о комбедах и продотрядах, все вдруг растерялись. В передней мерно хлюпала капель с подвешенного над лоханью сита, полного творога. Где-то за стеной ворковали голуби и скулила во сне собака.

«Неужели подведут трудовики?» – подумал Клепиков, и бледность, какая бывает только у игрока или вора, покрыла его внезапно постаревшее лицо.

Бритяк искоса посматривал на него, соображая:

«Тертый калач! А ведь и ему дали по шее. Угадай теперь, попробуй, с кем дела делать!»

Он вспомнил, что Клепиков настойчиво ухаживал за Аринкой… Почему это у них не заладилось?

– Что ж? – крякнул Афанасий Емельяныч, медленно выпрямляясь. – Вы по голове, мы по хвосту – и рыба наша!..

И все зашумели… Встали, окружили эсера.

– Поможем, Николай Петрович! Дай только знак! Волость за волостью поднимем! – ревело сборище.

Клепиков просиял. Он сразу заторопился прощаться, словно опасаясь перемены решения.

Глава четырнадцатая

Бритяк тоже поехал домой. Он ехал и думал о том, как ему теперь провести комбед, выиграть время.

Часом позже Бритяк пригнулся на пороге огреховской избы, чтобы не стукнуться о притолоку.

– Чужих нету, сваток?

– Никого, сват, – Федор Огрехов поднялся с лавки, уступая гостю место и стараясь разгадать смысл необычного посещения. – Милости просим… Свадьбу не гуляли, а все-таки родня.

Бритяк снял картуз и вытер рушником лысину.

– Нынче такие порядки… Молодые сходятся и разводятся, не спросясь. Да я и не перечу, – добавил он с явной целью потрафить Огрехову. – Ефим с первой жил хорошо, с другой еще лучше.

И, перехватив беспокойный хозяйский взгляд, устремленный в окно на худую Степанову избу, заговорил о близкой косовице, о том, что где-то выбило градом хлеба.

Федор Огрехов ерзал от нетерпения по лавке.

– Ты, сват, не квитанцию ли завез? – спросил осторожно. – Надо думать, завозно на станции. С утра, почитай, уехал.

Бритяк, не отвечая, пошел к ведру с водой. Пил долго, гуркая кадыком, точно лошадь.

Он думал, как подступиться к главному… Перебирая в уме родословную Федора, искал зацепку.

В свое время Огреховы жили богато. Старик Лукьян с четырьмя сыновьями пахал шесть десятин да столько же обрабатывал людям исполу. Сам-пят ходил он в поле и на кулачный бой, и едва только вступал в драку, противная сторона обращалась в бегство.

Жить бы так долгие годы.

Но поссорились огреховские бабы, а за баб вступились мужья и тоже поссорились. Вспомнили, кого сколько ртов да кто на кого переработал… И вдруг, озверев, подрались. А через два дня стали делиться.

Нажитое разрывали на части. По старинному обычаю, хватались на саженном шесте, прижимая кулак к кулаку… И снова кидали жребий, обвиняя друг друга в мошенничестве.

– Вот, народил сынков… Прибить есть кому, – жаловался Лукьян, потерявший голову с этой семейкой.

– Четыре брата! Орда! Какая уж там жизнь! – ворчал Федор Огрехов. – Брат есть – сусед будет…

Получили каждый свою часть и сразу захирели. У всех теперь была нужда.

Лукьян ушел на старости лет в пастухи. Три младших сына подались на чужбину – искать лучшую жизнь. Один Федор рстался на прежнем корню. Он работал до упаду, и одолел-таки нужду, выбился в люди.

Бритяк уселся рядом с хозяином.

– Гляжу я на твою жизнь, сваточек, и диву даюсь, – в голосе его послышалась особая, проникновенная мягкость. – Человек ты хозяйственный, сам себе голова. Примерный мужик, если разобраться. А куда гнешь? Чьи худые ворота подпираешь своей широкой спиной?

– Все мы государственные, – уклончиво промолвил Огрехов, чувствуя, как душа заныла в нем, польщенная лаской Бритяка, и с новой силой запылала стародавняя мечта о богатстве..

Сейчас ему действительно казалось нелепым вести дела с бывшим пастухом Гранкиным и безлошадной солдаткой Матреной. Ведь сам Афанасий Емельяныч звал его в иной мир, в недоступый до сих пор мир знатных и могущественных людей, у которых ломились от хлеба амбары, стояли пятилетние одонья на гумне и в тайном подземелье лежали заветные кубышки с золотом.

В избу заскочила маленькая беловолосая девочка, в чистом, аккуратно заштопанном на локтях платьице из красной сарпинки. Она хотела что-то сказать отцу, но, увидав чужого, застыла у двери с раскрытым ртом.

– Тебе чего, Варька? – сердито спросил Огрехов. – Беги к Насте на луг холсты белить!

– Хлебуска, – чуть слышно шевельнула Варька оттопыренными губенками, – И Саньке дай, и Польке…

В другое время отец заругался бы. Но сейчас, чувствуя на себе пытливый взгляд Бритяка, молча взял с полки черную горбушку хлеба и сунул ребенку.

– Иди…

– Знаешь, – продолжал Афанасий Емельяныч, у побирушек сумки в дырьях, им кусков не накидаешься… О себе думать надо. Вон у тебя ребятишек целый ворох. Кому они дороги? Кто их пригреет, окромя отца родного? Никто!

– Это резон, – согласился Огрехов.

– Степка четыре года пропадал… А хоть бы и десять – тут без него скотина не падала, дети не мерли. Эдакому и с чертом кумиться можно. Потомственный каторжник, его дед Викула под плетьми околел… Придут белые генералы – он хвост в зубы – и нету его…

– Постой, сват, ты это к чему? – разостланным на столе денником Огрехов вытер со лба испарину. – Не морочь православного за ради Христа.

Бритяк приник жаркими губами к уху соседа:

– Сваточек… добра тебе желаю. Бери возишко-то! Пользуйся, все равно выгребут душегубы.

Огрехов поперхнулся… Отпрянул к двери и ударил ее с размаху ногой. У порога стоял пестрый петух, собираясь запеть. Хозяин остервенело погнался за ним, потом вытурил зачем-то из избы кошку, припер спиной дверь и только тогда взглянул на гостя. Губы его дрожали.

– Ты, сват… хлеб на станцию отвез?

– Вез… да не довез! Милее в гроб лечь!

– Моя личность общественная, – уже как-то нетвердо возразил Огрехов.

– Ехал задами. Никто навстречу не попадался. Дело чище снега…

– Комбед спросит квитанцию…

– Комед председателю сельсовета не начальство. Держись поважней! – прикрикнул Афанасий Емельяныч. – Шабаш, Лошадь на гумне затомилась – иди, ссыпай…

Бритяк дал еще один крюк и вернулся домой по главной улице, честь честью, щеголевато прогрохотав вдоль большака. Он оставил на гумне лошадь, не распрягая, пошел через двор в сени. Двор был старинный, с закутами вокруг и колодцем посредине. В колодце желтела вонючая жижа, которую отказывалась пить скотина.

Обычно по весне работники вывозят навоз в поле, но теперь о нем забыли. Во дворе образовалось кочковатое болото, от него поднималось удушливое испарение. Бритяк шагал, стараясь попасть на разбросанные кое-где для перехода камни.

Он прошел в избу, потом через сени в горницу. В горнице – крашеный пол, стоячие, в человеческий рост, часы. Створчатые окна на медных шпингалетах. Темный лоск зеркала в простенке… За плотной дверью чулана – кованые сундуки с добром.

Изба и горница стояли в разных концах его жизни. В первой он чувствовал себя Афонькой Бритяком, во второй – Афанасием Емельянычем.

Снова и снова думал он о разговоре в Осиновке… Что-то гнетущее повисло над ним, придавило тяжким грузом.

Дом был пуст. Петрак, которого недолюбливал отец, не показывался ему на глаза. Аринка повезла хлеб в Москву. Ефима тоже не было дома. От Марфы с Ванькой не велика поддержка. Впервые Бритяк вспомнил о семье и не нашел ее.

Он чувствовал слабость во всем своем существе. Словно брошенный кверху камень, он теперь еще более стремительно летел вниз и боялся удара, после которого, может быть, уже не останется ничего.

– Огрехов у меня в руках, – сказал Бритяк, – Степка надорвется, мало каши ел…

Бритяк поднял глаза на дверь и умолк. Прислонившись широким плечом к притолоке, на пороге стоял Степан. Острый запах душицы и чебора, пучками прикрепленных у потолка, напомнил ему времена батрачества.

– Ну? – сказал Степан. – Я проверил на станции: никакого хлеба ты не ссыпал.

И деловито, по-хозяйски снял ключи с гвоздя.

Бритяк сидел не двигаясь. Он слышал скрип подъезжавших к амбарам повозок, шум насыпаемого зерна, людскую разноголосицу и силился понять, что же это такое?

– Глядите, люди: полный рундук солдатских сапог! – удивленно возвестил Чайник из ближайшей клети, где хранились парадные хомуты, тулупы, шерстяные свиты и разные пожитки. – Откуда казенное добро, не могу в толк взять?

– Ефимка, поди, натаскал, когда помощником каптенармуса служил. Они, эти Бритяки, на руку скорые…

«Ветчину теперь сожрут», – подумал Бритяк о свиных окороках, висевших под князьком.

И так как в голову лезла мысль о ветчине, главное отодвинулось куда-то, и события окончательно утратили смысл…

– Эка страсть, братцы… Котел! – кричали на гумне мужики, вытащив котел с аннулированными царскими кредитками.

– У самого Адамова небось во время контрибуции не взяли столько деньжищ!

– Куда там! В котле-то, поди, каши свари – и то на десятерых хватит!

Раздался дружный смех.

Бритяк медленно, шатаясь, вышел на крыльцо. Первый, кого он увидел, был дряхлый странник, худой и оборванный, сидевший на ступеньке. Белая борода его, давно отвыкшая от гребешка, свалялась в жесткий ком. Две холщевые сумы перетягивали крест-накрест тощую спину веревочными лямками.

Странник оглянулся, привлеченный шорохом хозяйских сапог, и Афанасий Емельяныч сразу узнал этот насмешливый взгляд больших карих глаз, крупные горделивые черты лица… Рукавицын явно забавлялся растерянностью Бритяка. Давно уже не захаживал бывший краснорядец в Жердевку, и потому неожиданное посещение его показалось Бритяку жутким предзнаменованием…

– Не гони, бога ради, – сказал Рукавицын низким, дрожащим басом, опираясь на железную лопату служившую ему посохом, – сам уйду… Вижу, народ собрался. Смекнул я: не покойничек ли? Ан – ошибся…

Афанасий Емельяныч почувствовал, как холодает у него позвоночник… Да, сумасшедший глумился над ним и торжествовал. Это было видно по просветлевшему взору, словно Рукавицын мысленно перенесся назад, к счастливым купеческим временам, и собирался высказать Афоньке Бритяку старые обиды… Но вдруг могильщик подступил ближе и закричал гневно, искривив черный пустой рот:

– Не гони! Я покойничками промышляю… Сгинь, сатана! Гори во славу божию!

И, подняв ржавый диск лопаты, махнул им в сторону людей, опустошавших закрома.

Все помутилось в сознании Бритяка, вытаращенные глаза налились кровью. Не помня себя, он прыгнул с крыльца и вырвал у сумасшедшего лопату. К амбарам бежал молча, не дыша… Но следом уже мчались багровые от злобы Ванька и Глебка, размахивая цепами. Из переулка выскочил с оглоблей в руках Волчок:

– Бей комбедчиков! Круши!

В этот момент Бритяк увидал Степана, который нес к подводе тяжелый мешок, и рубанул его лопатой по кудрявой голове…

Глава пятнадцатая

Подходя к исполкому, Ефим увидел привязанную у подъезда взмыленную лошадь.

«Нарочный откуда-то», – решил он.

И, поднявшись на второй этаж, столкнулся в коридоре с веснушчатым мальчишкой, шлепавшим по паркету босыми ногами.

– Николка… Ты зачем?

Николка зло посмотрел хозяйскому сыну в глаза. На детском лице с облупившимся от солнца носом выразилось замешательство. Он обдумывал, как ему получше солгать. Но лгать не пришлось. Отворилась дверь с надписью «Председатель», и Ефима позвали.

В накуренном бывшем адамовском кабинете собрались комиссары. По тому сосредоточенному молчанию, которым встретили его, Ефим догадался, что говорили о нем. Мысль сама собой протянулась к шлепавшему в коридоре Николке, к привязанной у подъезда взмыленной лошади… Несомненно, что-то случилось в Жердевке.

Селитрин, наклоняясь, шептался с Октябревым. Его белобровое, с правильными чертами, лицо было спокойно, а синие глаза чуточку улыбались. При виде этой улыбки Ефиму всегда казалось, что Селитрин знает такое, чего никто другой не мог знать.

Октябрев взглянул исподлобья на унтерскую выправку Ефима. Он старался определить, насколько правильно сделан выбор.

Большинство руководящих работников уезда относилось к Ефиму с откровенной неприязнью: выскочка, ловкач, темная душа. Селитрин даже предлагал сменить начальника продовольственного отряда, а не посылать на усмирение жердевских кулаков. Но Октябрев смотрел на дело иначе. Он считал, что в настоящей обстановке не так трудно прогнать человека. Важнее проверить и раскрыть до конца.

Втайне же председатель исполкома опасался, что смещение Ефима может быть истолковано в народе как скрытая месть Бритякам за давнишнюю обиду… Хотя честное имя Павла Октябрева не вызывало ни у кого сомненья, сам он всю свою жизнь не мог побороть чувства некоторой стесненности от того, что был сыном Рукавицына.

Октябрева поддержал военком Быстров, новый в уезде человек, которому Ефим определенно нравился строгостью воинского порядка и неутомимой деловитостью. К тому же участие в разоружении реакционного гарнизона говорило о мужестве бывшего унтера, о действительной готовности служить большевикам. Все согласились с последним доводом, и, когда Ефим вошел, секретарь уже записывал принятое решение.

– В уезде кулаки бесчинствуют, – заговорил Октябрев глуховатым но твердым голосом. – Возьмите отряд, пулемет на машину и отправляйтесь. С вами поедет чрезвычайная тройка.

Ефим много слышал про Октябрева, но близко столкнулся впервые. Высокий и худой, Октябрев напоминал ему ракиту, выросшую в овраге, куда редко заглядывало солнце. Его фигура в матросском бушлате, серый цвет лица, большие рабочие руки – все говорило о тяжелой жизни. В черных остриженных под машинку волосах серебрилась ранняя седина.

Будучи одногодком, Ефим выглядел перед ним юнцом и чувствовал это. Он стоял навытяжку, не решаясь сесть без приглашения. Напряженно следил за речью, за скупыми, уверенными движениями Октябрева.

«А не слопай тогда батя Рукавицына… – вдруг подвернулась дразнящая мысль, – кто знает… Может, я бы сидел там, а он бы стоял здесь… а?»

Октябрев освещал политический характер событий, давал советы. Революция требовала самоотверженности и беспощадного гнева к врагам.

Он поднялся и стиснул руку Ефима своей большой, сильной рукой.

– Кстати… возглавляет кулацкую группировку ваш отец, – сказал он, глядя прямо в Ефимовы глаза.

Ефим вздрогнул. Он почувствовал на себе испытующие взгляды. Военком Быстров значительно кашлянул и подмигнул уездному комиссару по продовольствию Долгих. Чекист Сафонов, усталый, не выспавшийся, быстро докуривал папиросу. Селитрин, стоя у печки, чуть – улыбнулся прищуренными глазами.

Ефиму казалось, что они видят его насквозь. Уходя, он поднял плечи, боясь окрика, отменяющего задание, и почти скатился с лестницы.

Отряд в боевом снаряжении уже разместился на двуколках. Фыркая спиртовой гарью, подкатил автомобиль (за отсутствием бензина, его заправляли денатуратом). В кузове машины чернел станковый пулемет, на который деловито опирался Костик. Шофер Найденов, с очками на кожаной фуражке, сидел за рулем в ожидании.

Ефим хотел спросить о чрезвычайной тройке, но махнул рукой и, вскочив в машину, приказал ехать.

Он ехал, полный смятения и тревоги… Косо забирая с окраины, на город опустился дождь, сосредоточенный и дружный. Автомобиль катился по звонким лужам. В глазах качалась дымная прозелень полей.

Далеко за городом Ефим увидел двух всадников, закутанных в мокрые парусиновые плащи. В одном из них он узнал Гагарина, начальника разоруженного гарнизона.

Другой из всадников сидел на лошади неловко, бочком. Поравнявшись, он высунулся из-под плаща и проводил Ефима беспокойным взглядом. Это был Клепиков.

Ефиму вдруг стало ясно, что Гагарин и Клепиков имеют непосредственное отношение к событиям в Жердевке. Он оглянулся. Клепиков и Гагарин скрывались в овраге. Теперь они ехали рядом, стремя в стремя, и о чем-то разговаривали.

– Давай газ! – крикнул Ефим шоферу, бледнея.

«Кстати… возглавляет кулацкую группировку ваш отец», – не выходили из головы слова Октябрева.

…Жизнь ставила его на проверку, словно часовщик – чувствительный и хрупкий механизм. От сегодняшнего дня зависело будущее.

«А, старый хрыч… Родитель! Юбочник бессовестный! Повис камнем на ногах… Нету ходу, нету жизни!»

Он окончательно понял, что именно отец губит его, губит на каждом шагу из-за своих личных соображений и расчетов. Так поступил он с женитьбой сына на Марфе, так поступает и сейчас… Но Ефим не собирался служить Бритяку щитом, принимать на себя все удары. Нет, другие мысли таились в его голове… Он хотел пуститься в жизнь с развязанными руками, одним решительным толчком рассеяв окружающее недоверие.

На двуколках, следовавших за машиной, пели бойцы. Выделялся сильный высокий голос Терехова, сидевшего на передней повозке в кругу иваново-вознесенцев. Зябко шевеля острыми лопатками под промокшей гимнастеркой, Терехов затягивал походную:

 
Взве-е-йтесь, соколы, орла-а-ами,
Полно горе горе-ва-а-ать!
 

Бойцы дружно подхватывали знакомо-бодрящий мотив:

 
То ли дело – под шатра-а-ами
В поле лагерем стоять!
 

«Трусят ребята… а? – старался Ефим угадать настроение продотрядников и ответил себе: – Понимают, что не на свадьбу отправились. Для виду тешатся песней».

По обочине дороги шел парень, худой и усталый. Видно, сюда его пригнал голод. Парень вынул из кармана часы.

– Товарищи. Нет ли чего пожевать. Мозерские отдаю.

Ефим нетерпеливо толкнул шофера:

– Нажимай!

Машина всхрапнула, точно резвый конь, получивший шпоры, и пронеслась мимо, обдав пешехода грязью.

– Постой… Да это же Шуряков! – раздался позади громкий голос Терехова, узнавшего в пешеходе своего сослуживца по Западному фронту, москвича-железнодорожника. – А ну, присаживайся к нам! Ты, видать, за хлебом приехал?

– За хлебом. Мать у меня при смерти, маленькая сестренка едва ползает от голода, – говорил парень, забираясь на двуколку.

– Вот как? Трудная твоя задача. В одиночку нынче хлебушка не добудешь! Кулаки все припрятали! Поступай в отряд, будем эти дела вместе решать!

Ефим, повернувшись, следил за мокрыми от дождя, возбужденными лицами бойцов, слушал разговор Терехова с Шуряковым и удивлялся, что эти люди жили особым, удаленным от него миром, простым и непостижимым. Они легко встречали товарища, раскрывая широкую русскую душу, делились горем и радостью, но для Ефима оставались чужими. Вот они уже смеются и говорят о другом. Терехов рассказывает им о каком-то царицынском комиссаре, который по волосам шпионов распознал. – Как же это по волосам? – спросил Шуряков.

– Очень просто. Комиссар-то был раньше парикмахером. Дело вышло так: смотрит – идут через фронт две красотки. Мамаша и дочка. Остановили. «Гуляли, говорят, да заблудились в лесу. Разрешите, мол, красные стрелочки, домой вернуться». – «Это можно, гражданочки, отвечает комиссар, но, извиняюсь, меня ваши прически интересуют». И снимает, значит, с красоток… парики.

– Ух, ты! Старухи, поди, оказались?

– Совсем даже не женщины. Настоящие мамонтовские офицеры! А в кудряшках – билетики вроде лотереи «аллегри». Развернули их, сложили вместе, и получилась карта расположения наших частей.

Терехов сделался серьезен.

– Вот она, ребята, служба! Пляши, пой, играй, но врага не прозевай! Значит, поступаешь в отряд, Шуряков?

– Твоя правда, друг. Как ни вертись, а бить нужду сподручнее всем разом, – согласился парень.

Чем ближе к Жердевке, тем мучительнее думал Ефим о Насте. Опасения его подтвердились: она любила Степана и, как сама призналась, ждала.

Что же будет? Он проклинал собственную горячность… Почему не увез ее обратно в город?

Ефим думал о будущем ребенке… Это было лучшим средством примирения с женой, и он ухватился за него.

Дождь неожиданно перестал. По канавам большака журчала мутная вода. Солнце брызнуло из-за туч горячими лучами. Все ожило, засияло. Цветы и травы, умытые и освеженные, выпрямляли крепкие стебли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю