355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савелий Леонов » Молодость » Текст книги (страница 3)
Молодость
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:27

Текст книги "Молодость"


Автор книги: Савелий Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц)

Глава четвертая

Ефим шел через город, поминутно оглядываясь: не догоняет ли отец? Он спешил повидать жену перед отъездом.

Быстро шагая по булыжнику, отшлифованному вечной толчеей, Ефим пересек площадь и очутился в тенистой аллее Городского сада, раскинувшегося над рекой. Живая изгородь акации дохнула освежающей прохладой. Ефим сорвал мимоходом с ее тонкой, упругой ветки желтый стручок, раскусил и съел горькие духмяные зернышки.

И хотя он торопился домой, ему вдруг захотелось еще этих стручков, корчившихся до черноты на солнцепеке. Ефим остановился и начал рвать их, едва ли сознавая, что старается отвлечь себя от чего-то близкого и неизбежного, наполняющего сердце смятеньем…

«А чего же ему, Степке-то, теперь? Не миновать за конюшню приниматься», – думал Ефим, разделяя глумливые предположения родителя, пытаясь скрыть свою растерянность и тревогу.

Сокращая путь, он свернул к Сергиевской горе, увенчанной, златоглавой церквушкой, и двинулся вдоль отвесной кручи побережья. Позади остался город. Он лежал острым клином, зажатый между двух рек, Сосной и Низовкой, на месте их слияния. Низовка текла с северо-востока, Сосна – с запада. Встречаясь у подошвы каменной скалы, они взрыхляли темный омут пенными бурунами и несли свои воды по равнинам черноземья в седой тихий Дон.

Это был старинный город, обветшалый и запущенный. Маленькие домики с порыжелыми крышами тонули в зелени садов. Среди косых улиц и проходных дворов, заменявших переулки, росла трава, бродили куры и свиньи.

Вначале здесь, на скрещении водных и степных путей, связывавших древнюю Московию с беспокойными ханствами, стоял русский сторожевой пост. Место высокое, неприступное: берега обрывались головоломной крутизной. А к юго-востоку, за мутной Низовкой и быстрой Сосной, расстилалась изумрудная низина, синея лесами и курганами Дикого поля.

Отсюда, с орлиной кремнины междуречья, караульные следили за волнистыми ковылями и песчаными бродами, предупреждая боевые дружины о набегах кочевников. В момент опасности русские воины поджигали степь, чтобы затруднить продвижение вражеской конницы, а затем встречали ее на крутогорье тучей стрел, копьями и топорами.

Позже на месте сторожевого поста заложили город-крепость. В становище понаехали купцы с московскими товарами, и потянулись издалека люди на большой торг по древней Муравской дороге Ильи Муромца, по Изюмскому и Кальмиусскому трактам. В особых случаях через реку Сосну перекидывался мост, на котором царский воевода вел дипломатические переговоры с послами Золотой орды.

Город быстро и шумно разрастался. Походные шатры заменялись каменными домами. Строились храмы; открывались мясные, сенные, красные ряды. А за Сосной и Низовкой, в синеватой дали степных просторов овражного и лесного приволья раскинулись деревни. Там крестьяне, грудью отстоявшие родной край, упрямо, по-кротовьи рыли жирный чернозем.

С расширением Российского государства, когда границы его отодвинулись до Кавказа и Черного моря, город на Сосне очутился в глубоком тылу. Он уже потерял своё прежнее военное значение и перестал быть администра тивным центром Но торговля не замерла. Зимой и летом скрипели на многоверстных большаках груженые возы, поспешая к воскресным городским базарам и ярмаркам. А едва провели железную дорогу, как присосенский край показал себя. Он выбрасывал на рынок хлеб, яйца, живность, кожи, щетину, шерсть, пеньку и конопляное масло. Выбрасывал в огромных количествах.

Его товары завоевали всеобщее признание несравненной добротностью и дешевизной. Их знали на заграничных биржах. Золотыми ручьями текло богатство в несгораемые сейфы адамовых и объемистые кубышки бритяков.

«Да, поднажились старики, – размышлял Ефим, кривясь и ускоряя шаг. – Однако по нынешним-то временам не пришлось бы за них деткам ответ держать!»

Он вспомнил отца, торчавшего со своим жеребцом возле исполкома, вспомнил острое чувство страха, испытанное при выходе начальства, и стало ясно, что дорога в будущее тяжела, извилиста, ненадежна. Лихая слава родителя последует за ним всюду, разрушая его дерзновенные планы.

«Уж не сменить ли фамилию, вроде Октябрева?»– Ефим даже остановился, осененный счастливой мыслью.

Но ведь Октябрев достиг высокого положения не фамилией, а революционными делами. Оставшись годовалым ребенком в нищете, он шел совершенно другим путем к новой жизни.

– Эх, батя, скрутил ты меня мертвым узлом – не дыхнуть!..

Ефим спустился каменистой тропкой к Низовке, полоскавшей в зыбкой стремнине отраженную синеву небес, и пересек речку по деревянному настилу моста. Луговой берег Георгиевской слободы густо облепили чахлые лачуги с пыльными геранями в окнах. Здесь жили рабочие махорочной фабрики Домогацкого, которая стояла неподалеку, между белой колокольней и двухэтажным зданием тюрьмы. На окраине слободы, за воинскими казармами, зеленело Ярмарочное поле. Ефим вошел в дом, где квартировал, и только здесь почувствовал, до чего глубоко взволнован приездом Степана.

Нельзя сказать, чтобы все это стряслось внезапно: Ефим вполне считался с возможностью возвращения Настиного жениха. Но раньше такие мысли вызывали у него самодовольную улыбку. И лишь сейчас, при виде красивой и строгой жены, занятой шитьем, сердце Ефима дрогнуло… Он вспомнил о давнишней любви Насти к Степану.

Жизнь тревожила и оскорбительным прошлым и неясным, полным душевного смятения будущим.

Ефим посмотрел в зеркало и отступил, испугавшись бледного, с трясущимся подбородком, рыжеусого лица. Но тотчас взял себя в руки.

– Эдакая жарища, а? Еду по службе, Настя…

Настя повернулась не сразу. Ефим следил за ее фигурой, рослой и статной, которую не портила беременность. Отложив недошитую распашонку, Настя застегнула пуговицу на кофте, становившейся день ото дня теснее. Поправила на голове тяжелый узел золотисто-светлых и мягких, как чесаный шелк, волос. Большие серые глаза перехватили беспокойный взгляд мужа. Волнение Ефима, угаданное женским чутьем, передалось и ей.

– В Жердевку? – отозвалась она ровным грудным голосом.

– Да… Тебе ничего не надо?

Настя промолчала, чуть улыбнувшись, – крепко сжатым, по-девичьи свежим ртом. Что-то надломилось в ее тонких бровях.

«Знает о Степане или нет? – мучился Ефим догадками. – Слух идет по всяким путям, ему ножку не подставишь!»

Он подошел и обнял жену, близко заглянул в лицо.

«Не знает», – решил Ефим.

Вот за этим минутным успокоением спешил он сюда. Теперь надо ехать. Отец уже, наверное, подкатывает к дому.

За окном на лугу толпились продотрядники. Винтовки стояли в козлах. Бойцы отдыхали после строевых занятий. Молодой красноармеец, свесив с пулеметной двуколки ноги в зеленых обмотках, пел, подыгрывая себе на звонкоголосой гармошке-ливенке. Он притворно вздыхал и подмигивал проходившим по берегу Низовки слободским девушкам:

 
– Не тоскуй, моя милаша,
Брось печалиться, тужить!
Я пойду за счастье наше
В Красной гвардии служить!
 

– Что ты, Костик, делаешь? – шутливо упрекал гармониста худощавый военный с веселыми цыганскими глазами, поправляя форсовито заломленную на затылок фуражку. – И так уж от твоих песен девчата ночи не спят!

– Я без песни, что медный котелок без воды на огне, – Костик скроил на своем тонкобровом юношеском лице забавную гримасу. – Того и гляди, распаяюсь…

– Ну, жми веселей, чтобы душа радовалась! Да не забудь потешить роту – дай ногам работу!..

Ефим смотрел в окно, прислушиваясь к словам худощавого. Это был иваново-вознесенский рабочий Терехов, раненный под Царицыном в летних боях с красновскими казаками и после лазарета назначенный помощником начальника продотряда. Потому ли что в отряде оказалось немало его земляков-текстильщиков или уж человек так умел завоевать симпатию окружающих, но Терехов сразу заслонил собою Ефима. К нему обращались товарищи за помощью и советом, и он постоянно находился среди бойцов, деля с ними трудовые будни, досуг и минуты развлечения.

Неутомимый Терехов за свои двадцать четыре года успел и поработать и повоевать. Он отведал окопной жизни в Мазурских озерах, не раз сходился с немцем в штыки, а в октябре 1917 года вместе с матросами Балтфлота и питерским пролетариатом брал штурмом Зимний дворец. Бойцы увлекались его смешными и серьезными рассказами бывалого солдата. И Ефиму оставалось втайне завидовать этому весельчаку, которого все любили и уважали.

Костик рванул змеисто-оранжевые меха:

 
Говорят, что есть ракета
И летает на Луну.
Ах, на эту бы ракету
Посадить мою жену!
 

И как-то вдруг, без всякого перехода, заиграл плясовую, с переливами. Возле двуколки раздвинулся круг. Терехов щелкнул пальцами, притопнул каблуком и понесся по кругу легкой, рассыпчатой рысцой. Ефиму он напомнил Степана… У этих плясунов есть какое-то сходство.

– У-ух! Поддай жару! – крикнул гармонист и, сложив язык трубочкой, пронзительно засвистел.

Бойцы ударяли в ладоши, усиливая резвый, нарастающий ритм музыки. Толкались, подзадоривали:

– Замела метелица!

– Лихо, честное слово… Ветер!

– Молодежь! С вечера не укладешь, утром не поднимешь!

Терехов дал забористого трепака и, усложняя колена, то взвивался мячом, то рубил носками чечетку, то летел по траве в быстрой присядке. Крепкие ладони его выбивали мелкую дробь на груди, на коленях, на голенищах.

«Ну и черт! Степке не уступит», – подумал Ефим и оглянулся. Рядом стояла Настя. Она смотрела в окно, строгая и молчаливая.

– Надо перебираться на другую улицу, – сказал Ефим раздраженно. – Хуже нет жизни по соседству с казармой. Днем и ночью все ходуном ходит.

– Казарма жить не мешает, – возразила Настя.

– Это я для тебя… – Он не успел докончить: жена посмотрела на него хмуро и настороженно,

Ефим прошел по комнате, задыхаясь, толкая мебель, как слепой. Готовый в дорогу, он медлил уходить. Следил за женой, опасливый и злобный, точно вор, плохо спрятавший добычу.

– Жара погибельная, – прохрипел он сквозь зубы и взглянул на жену, переодевавшуюся за шкафом. – Ты куда собираешься, Настя?

– В Жердевку.

– Что-о? – Ефим вытянулся и побледнел. – Я… с отцом, на дрожках!

Настя замерла, ожидая чего-то более значительного… И не дождавшись, упрямо и гордо направилась к двери.

Ефиму стало неловко за грубую, неумелую увертку. Он кинул через плечо::

– Велю запрягать исполкомовский шарабан… а?

В это время Бритяк подъехал к самым окнам Ефимовой квартиры. Не слезая с дрожек, отстранил кнутовищем занавеску:

– Настя, дай хоть напиться… А то есть родня, чертям на посмешище, которая заместо угощения норовит в шею!

И взяв из рук невестки стакан и уже не зная, чем отомстить сыну, яростно выплеснул воду на круп лошади.

Ефим стоял к окнам спиной, поправляя висевший на боку маузер в деревянной кобуре.

Бритяк увидал коротко остриженный затылок, туго натянувшиеся возле ушей синие жилки и вдруг почувствовал необъяснимую робость. Он дернул вожжи и поскорее отъехал прочь.

– Ну и деток бог послал за грехи… Беда!

Глава пятая

День возвращения домой, начавшийся для Степана такой светлой радостью и повеявший на него долгожданным счастьем любви, принес мучительную боль…

Никаких подробностей Настиной измены Степан не знал и не хотел знать. Он не нуждался в сочувствии, избегал людей. Скорбные взгляды родителей угнетали его.

«Как жалел я Ваню Быстрова, пропавшего на границе… А сейчас, может, завидую ему», – думал Степан, не находя себе места.

Был у Степана любимый уголок: три березы за двором, посаженные им в детстве. Березы выросли высокие, кудрявые. В тени их наряженных сережками ветвей лежала известняковая плита, добытая в Феколкином овраге, на которой теплыми летними зорями Ильинишна собирала вечерять. Рядом с березами Николка насажал молодых вишен, игольчатых слив, кусты крыжовника и малины. Сюда и раньше и теперь манила отдохновенная прохлада.

Степан присел на камень, держа в зубах нераскуренную трубку. Но и тихое дыхание природы не могло вернуть прежнего чувства радости и покоя. Стыд и позор за растоптанную любовь жгли ему сердце.

Снова и снова, против воли Степана, мысли его улетали к далеким дням юности, к ясноглазой доверчивой Насте…

Федор Огрехов удочерил пятилетнюю Настю, когда был бездетным. Он привез девочку из городского приюта, где воспитывались сироты и подкидыши. Но через год жена его родила, затем стала рожать почти ежегодно.

Выбиваясь из нужды, Федор устроил приемную дочь в экономию Гагариных, стеречь барских свиней. Он уже раскаивался, что взял на себя этот крест – кормить лишний рот.

Однажды свиньи ходили в лужке у погоста. Поле холмилось желтовато-знойными копнами только что скошенной и повязанной ржи. Среди колючего жнивья скрипела, переносясь с места на место, быстроногая коростель, звенели тысячами серебряных молоточков зеленые кузнечики.

Все было хорошо. Только Настя ничего не видела и не примечала, кроме рябого господского борова. Он каждую минуту убегал на погост опрокидывать подгнившие кресты и разрывать могилы. Настя, гоняясь за ним по кустам, изранила о камни босые ноги, порвала единственное свое платье и расцарапала ветками лицо.

Даже солнце не сочувствовало ребенку. Оно докатилось по голубой горе небосклона до верхушек вековых дубов Гагаринской рощи и, повиснув, не желало скрыться. Это означало, что домой гнать еще рано.

Рябой боров снова убежал. Настя, обессиленная и несчастная, уже не погналась за ним. Она села на траву и заплакала.

– Не реви! – послышался сзади грубоватый голос.

На погосте сухо треснул обломанный шест, взвизгнул злосчастный боров и опрометью понесся к стаду. За ним выскочил из кустов черноголовый парнишка в белой холщовой рубахе и таких же портках.

– Подлая скотина, мертвым не дает покою, – сказал он, запыхавшись, и подошел к девочке. – Груши будешь? Хорошие бессемянки, из барского сада. Я там одну доску в заборе отодрал – когда захочу, тогда и проскочу.

Крупные, слегка помятые плоды упали на колени притихшей свинопаски.

– Зовут-то как?

– Настей.

– Рыжего, что ли, Федора дочь?

– Угу, – не обиделась Настя и добавила: – Не родная дочь, приемная. Мой отец в городе на коне по цирку катается, разные представления показывает… Наездник он.

– А мать?

– Умерла, – чуть слышно промолвила девочка, опустив наполнившиеся слезами глаза. – Она в прислугах жила у господ.

Дети сидели рядом, поджав под себя ноги. Лица их были одинаково печальны.

– А меня зовут Степкой, кличут Побегуном.

Настя взглянула в насмешливо-светлые глаза Степана. Удивилась:

– Почему Побегуном?

– По случаю бегства. Вот ты убежишь с барского двора, к другому хапуну наймешься – тоже убежишь, к третьему… И прокличут!

– А-а, – поняла Настя. – Не уживаешься?

– Рукам ничего, нутро не терпит, – тяжело уронил Степан. – Работал я у Афоньки Бритяка… Знаешь такого? И за стадом ходил вместе с дедом Лукьяном и Яшкой Гранкиным… Собачья жизнь!

Вскоре после этого разговора Степан появился на барском дворе.

– Настя! – окликнул он девочку, проходившую мимо конюшни. – Ну, остепенился рябый боров или мотает, куда не надо?

И, приблизившись, задумчиво добавил:

– Продался табун гонять. За три с полтиной в месяц. Плевать бы Гагарину на калоши не пошел, да мать заболела… Нужда!

С того времени они не разлучались. Босоногие, носились на пруд, пропадали в лесном ягодном мире, жили одним страхом и общей радостью.

Когда Насте исполнилось десять лет, из гррода прикатил циркач-родитель. Он поговорил с Ореховым и забрал дочь к себе. За короткий срок отец обучил Настю скакать на лошади по цирковой арене и выстрелом из пистолета сбивать с наездника шляпу.

Но девочке не нравилось в цирке. Все там было ей чуждо, постыло. Она скучала по лугам и полям, без Степана…

Потом отец, которому надоели слезы дочери, нашел себе другую партнершу, а Настя вернулась в Жердевку.

В ее отношениях со Степаном появилось что-то новое, пугающее и радостное…

Вечерами Степан искал в шумном хороводе праздничной гулянки среди звонких девичьих голосов один, выделявшийся своей чистотой и силой, запевный голос Насти. Даже известная песенница и забияка Аринка, дочь Бритяка, пристраивалась к ней в подголоски…

– Девка – орел, – говорили жердевцы про Настю. – Дородная и удалая. С такой муж не пропадет. Ум да красота – самое большое богатство!

На каждом шагу Степан встречал завистливые взгляды, и ему никогда не приходило в голову, что может быть иначе. Он любил Настю, и Настя любила его.

Именно для Насти, для будущей совместной жизни подался Степан искать удачи на стороне, рубил в шахте уголь, дрался с полицией, читал и передавал другим запрещенные книги.

И только раз в сердце Степана закралась тревога. Случилось это в дни мобилизации, когда на западе уже пылала война. Поздно ночью, простившись в теснине жердевских ракит с любимой, Степан шел домой, задумчивый и грустный, унося на губах ее теплоту…

На деревне рвалась в лихом переплясе гармонь. Гремело, ухало, стонало пьяное гульбище. Ребята перед отправкой в армию ходили по улице буйной ватагой, ломали ради озорства калитки, валили заборы, отрясали чужие сады.

«Разоряются, будто за всю деревню служить идут», – подумал Степан, заслышав неподалеку голоса Ефима Бритяка и Глебки Чибисова – сына старосты.

Эти двое славились особыми проказами. Недавно они сковырнули у Проняки Адоньева под гору амбар, в котором спали новобрачные. А в следующую ночь, со двора Васи Пятиалтынного – родного дяди Ефима – перетаскали два воза скупленных яиц в скирду соломы. Торгаш вызвал урядника, понятых; начался повальный обыск, забрались представители власти на злополучный омет и провалились в яичницу…

Но кулацким сынкам все сходило с рук.

– У злых собак родятся злые щенки, – говорили о них селяне.

Приятели брели по выбеленной лунным светом дороге, шатаясь и сквернословя. От них несло сивухой. Не замечая остановившегося за старой вербой Степана, Ефим говорил:

– Дура Настька! Выбрала побирушку… а? Куски собирать!

Глебка протяжно свистнул:

– Дык… ежели она тебе по ндраву… Чего ж молчал?

– Чего, чего… Богу молился, – в голосе Ефима кипела злоба.

– Чудило-мученик… молчал! – и Глебка поперхнулся смехом, – А я хотел ей ворота дегтем намазать… к Степкиным проводам!

Степан уехал на войну, мучась и страдая, с проникшей в сердце каплей яда… И вот, спустя четыре года, убедился, что тревога не была напрасной. Он сидел на камне, безучастно рассматривая ажурную бабочку, перелетавшую с желтого одуванчика на красный клевер, с розовых лепестков шиповника на белую ромашку. Дневной изнуряющий зной медленно спадал, качая в ослепляющей лазури легкую, как дым, мошкару.

– С приездом, Степан! – зычно прокричал чей-то голос в огороде. – Собираются на родимую сторонку дружки, недобитые головушки!

Степан оглянулся. Он увидал на меже человека, лицом похожего на кого-то из прежних знакомых, но ростом чуть выше картофельной ботвы. Человек подвигался вперед с трудом, короткими рывками, будто спутанный. Выбравшись на гумно, снял перед Степаном замызганный фронтовой картуз.

– Не признаешь?

Степан сразу же узнал товарища и одногодка Якова Гранкина, но еще смотрел, точно не веря собственным глазам. Потом бросился к нему, сжал потную руку. Заглянул в багровое от напряжения лицо.

– Яша! Что это, брат, с тобою сделали? Ты ли?

– Вроде как я… Доброго здоровья!

Всю молодость, вплоть до призыва, отходил Яков за стадом. Он был ладным парнем, горластым и смешливым. Вырастая круглым сиротой, Яков особенно ценил товарищей, заменявших ему семью. Первым из них, самым-близким и дорогим, был Степан.

– Как же так, Яша? Не уберегся…

Степан умолк, не находя нужных слов. Не раз он был свидетелем смерти и увечья, но вид сверстника, у которого отхватило снарядом обе ноги, потряс его. Собственное горе отступило перед этим страшным несчастьем.

– Не уберегся. Ох, дела! Закурим? – говорил хриплым от волнения голосом Гранкин, нащупывая в уголке брючного кармана табак. Его обрубленные по колена ноги были заправлены в самодельные опорки из сыромятной кожи, громыхавшие жестяными подковами. – Известно, война! Погибель!

По старой пастушеской привычке он высек кресалом огня и, раздувая дымящийся трут, поднес к трубке Степана.

– От войны, известно, червям да воронью прибыток, а людям разор. Гляди: запаршивела Жердевка Развалились постройки, перевелся скот… Обносились все – срамота! Война сушит до дна!

– Не всех сушит, – возразил Степан, косясь на усадьбу Бритяка. – Есть и такие, что от войны еще больше жиром обросли.

– Ну, я и толкую: червям да воронью прибыток! Пили они нашу кровь по капле, и вот начали черпаком хлебать! – и Гранкин погрозил кулаком в сторону новой пятистенки бывшего старосты Чибисова, будто дразнившейся посреди деревни резными наличниками на окнах и затейливым коньком на крыше.

Они сидели иа камне, курили и думали одну и ту же думу. Степан заговорил о новой жизни, как учил его питерский большевик Иван Быстрое. О жизни, которую надо строить общими силами, отбиваясь от врага.:

– Да, это ты верно говоришь, – подхватил Гранкин, – именно – общими силами! Что, к примеру, я теперь в одиночку?

И, застеснявшись, что опять свел речь к своей убогости, хотя собирался сказать нечто более значительное, он затянулся изо всех сил, стал кашлять дымом; на глазах показались слезы.

– У меня дружок в городе, – продолжал он отдышавшись, – из ивановских ткачей. Вроде твоего питерца – партейный. Вместе на немца ходили… А сейчас он по ранению из-под Царицына к нам попал и зачислен в продотряд.

Гранкин докурил самокрутку, обжигая пальцы, бросил на землю и придавил кованой коротышкой.

– Драка на юге, сказывал Терехов, белые прут несметной силой. Поднялись Дон и Кубань… И на Мурмане, на Сибири, на Украине – разные атаманы! Загоняют народ в старое ярмо! Мысли разбегаются: устоим ли, Степан?

Он смотрел на товарища с беспокойной надеждой.

Степан отозвался не сразу. Он встал, мрачнея и наливаясь гневом. Расправил широкие плечи.

– Ответить на твой вопрос не легко, Яков. А надо! Еще дедушка Викула, сшибленный царской плетью, поставил его перед нами. Его задавали мои друзья – шахтеры, порубанные на рудничном дворе Парамонова. И потому скажу тебе: если нам довелось выпрямить спину и подняться во весь рост – обязательно устоим!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю