Текст книги "Молодость"
Автор книги: Савелий Леонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 53 страниц)
Глава восьмая
Осень пришла рано.
Проливные дожди начались еще в августе, и скоро дорожная грязь стала непролазной. Холодное и тусклое солнце все реже показывалось в просветах черных туч, низко проносившихся над землей. Ветер гнул мокрые стволы деревьев и срывал не успевшую пожелтеть листву.
В один из этих серых неласковых дней Николка привел Настю домой. Выполняя строгий наказ Степана, уехавшего в Питер по неотложным делам, он сам нес от больницы новорожденную, завернутую в синее байковое одеяльце, и старался, чтобы косые брызги дождя не попали на ее пухленькое оранжевое личико.
– Ну, вот и наш табор, – подражая старшему брату, говорил мальчуган, входя в общежитие для уездных работников. – Хоть и шумно, а спать спокойнее – кругом свои люди!
Комната, отведенная председателю уездного исполкома, была просторной, с окнами на улицу и с маленьким балкончиком. Степан и Николка, готовясь к новоселью, хлопотливо передвигали из угла в угол кровать, стол, массивный диван с рыжей кожей и разрозненные стулья. Скребли, мыли, чистили помещение, стараясь придать ему домашний уют.
Но сейчас одного женского взгляда оказалось достаточно, чтобы понять всю убогость обстановки, где придется жить, варить неведомо на чем пищу, купать крошечную Машу и ухаживать за ней.
– Нет, подожди, – сказала Настя, когда Николка хотел положить ребенка в детскую кроватку. И, осторожно устроив девочку прямо на столе, взялась энергично расставлять мебель по-своему.
– Эх, цветов-то я забыл принести, – оправдывался Николка. – Так можно ее теперь разбудить?
– Зачем? Пусть спит, не трогай.
Настя отошла к окну и постояла там, делая вид, что смотрит на улицу. Однако глаза ее ничего не видели. Сдвинув брови, она думала о будущем, которое начиналось среди этих чужих вещей, о своих мечтах и тяжкой судьбе…
– Хочется жить домом, а занимаемся домодельщиной, – опять словами Степана сказал паренек, угадав Настины мысли.
– Да я ничего… Просто не привыкла. Не знаешь, что и как тут делается.
– Привыкнешь!
Николка исчез, и вскоре из коридора донеслись его торопливые шаги.
– Принес! – он распахнул дверь и закружился по комнате с целым снопом темно-бордовых георгинов.
Веснушчатое лицо мальчишки горело победным огнем, из растоптанных сапог, донашиваемых со Степановой ноги, выжималась жижа.
Не слушая больше благоразумных доводов, Николка разбудил Машу. Он был в восторге от девочки, озиравшейся с какой-то недетской серьезностью. Начал агукать и приплясывать. Маша строго обводила комнату ни на чем не задерживающимся взглядом, но вдруг, открыв улыбкой пустой ротик, издала радостный звук.
– Понимает! – ликовал Николка. – Экая пухлявка! Того и гляди заговорит!
Настя просияла тихой, доверчивой улыбкой. Она похудела в больнице и стала совсем тоненькой, а глаза – яснее и глубже. Большие и чистые, они отражали перенесенное страдание.
– Берегись, Николка, глаза выцарапает, – пошутила Настя, следя за каждым движением малютки, вызывавшей в материнском сердце гордость и умиление.
– Не выцарапает! Мы с ней будем дружить! Развернув одеяльце, Настя сменила пеленки и поднесла дочь к груди. Маша сразу угомонилась.
Между тем Николка растопил печку. Ему не сиделось на месте. Он с уважением поглядывал на Настю, еще недавно бросавшую остатки героического гарнизона навстречу врагу… На столе появился привезенный из Жердевки пирог, начиненный яйцами и пшенной кашей, – подарок Ильинишны. Медный чайник заиграл на рубиновых углях тоненьким голоском, постепенно усиливая звук, и вдруг захлопал крышкой, зафыркал клубами пара.
На окна с посвистом и завываньем ветра наваливались влажные сумерки. Николка зажег настольную; лампу.
«Что-то мне. Степан недоговорил перед отъездом? Какое тут затеяно дело?» – вспомнила Настя последнюю беседу с любимым.
Степан забежал к ней в больницу, взволнованный ответом из Питера на запрос о детях Быстрова. Оказывается, мать у них умерла и ребята жили одни, без куска хлеба, без призора. Настя горячо одобрила решение Степана немедленно ехать за сиротами, хотя ей было тяжело и страшно оставаться одной в такое время.
– Вот привезу трех сынов и распрощаюсь с городом, – сказал Степан. – Ну, в крайнем случае поработаю в исполкоме до весны. До выздоровления Октябрева. Эх, Настя! По земле томлюсь… Там – на пашне и ниве, на росистом лугу – наша жизнь!
– Господи! – вспыхнула Настя счастливым румянцем. – Нам бы только клочок земли, а избу-то смастерим! Я умею из глины кирпичи самановые делать. Можно пуковую – из соломы.
Усмехнувшись тайком, Степан продолжал как бы без всякой связи с предыдущим разговором:
– Вызвал я агронома Вйтковского, управляющего бывшим имением Гагарина. Прошу дать отчет о хозяйстве. «Какой отчет?» – недоумевает. «Обыкновенный, говорю: чем занимаетесь, сколько получили дохода…» – «Помилуйте! Чем заниматься, если имение разграблено? Никаких доходов, товарищ председатель!»
Настя широко открыла удивленные глаза:
– Агроном, ученый человек, а врет! Сама видела – бочки с маслом привозил на базар!
– Это от собственных коров. А в хозяйстве – и земля, и скот, и многочисленный инвентарь – «абсолютно бездоходны»! Выходит, как говорят гадальщики, пустые хлопоты в казенном дому!
Они засмеялись, и Степан уверил ее на прощанье:
– Вернусь – потолкуем… Хорошую идею дал нам, бесприютным, товарищ Ленин. Только браться надо за дело с умом…
Настя много размышляла об этих словах, о странной улыбке Степана, таившей что-то недосказанное. И теперь, за чаем, она спросила у Николки:
– Что вы тут делаете? Ну, пришли вечером: ты – из школы, он – с работы… Небось скучно?
– Нет! Совсем не скучно, – тряхнул белесыми вихрами Николка. – Я уроки учу, братка книжки читает! Погляди у него в шкафу! И Некрасов, и Толстой, и Пушкин есть!..
– А говорите о чем?
– О коммуне, – брякнул Николка и, прочитав недоумение на лице Насти, добавил: – Собираемся в гагаринском имении коммуну устанавливать. Туда всем можно, кроме богатеев.
Настя повернулась к окну. Увидела в темноте яркую россыпь городских огней. Открыла форточку и полной грудью вдохнула холод ночи.
Глава девятая
Старый классный вагон, пропитанный запахом табака и карболки, мерно вздрагивал на ходу. В неплотно прикрытые двери сквозило сыростью и холодом осени. За окнами, вспотевшими от дыхания пассажиров, клубились вечерние сумерки присосенского края. Кто-то на верхней полке тихо напевал:
– Не гулять мне, как бывало,
По родимым по полям.
Моя молодость завяла,
Да-эх!
По острогам и тюрьмам.
На остановках в переполненный вагон с криком и стоном вламывались новые пассажиры. Они лезли, не щадя собственных костей, и тотчас утихали, овладев краешком полки, зацепившись за перегородку, прикорнув на собственном мешке.
– Чистое горе, – жаловался, ни к кому не обращаясь, пожилой крестьянин в размокшем полушубке. – Хоть пехом по шпалам иди… Да кабы один, а то с внучкой. Катька, брось палку – тут псов нету!
– Куда девку-то везешь? – спросили из угла.
– В город… Собака, вишь, искусала.
– Бешеная?
– То-то и оно… Начхал бы, прости бог, на эту канитель – дома делов по горло.
…Моя молодость, завяла.
Да-эх!
Степан сидел в крайнем купе, стиснутый чужими спинами, вещами. Он думал о Насте, оставленной с новорожденной в больнице, о прожитых годах скитаний и борьбы, о сиротах Ивана Быстрова. Ему казалось, что поезд движется слишком медленно, а равнинам, лесам и оврагам Черноземья нет конца.
«Теперь самое время окапываться в полный профиль», – размышлял Степан, бережно храня свое драгоценное сокровище – план организации коммуны.
Но даже эти светлые мечты накрывала зловещая тень Ефима Бритяка, оставшегося на свободе… Разве можно в такое время обрести мир и покой? Нет, в развеянном чаду победы ждали Степана большие хлопоты и треволнения, отдаляя счастливую будущность.
В Орле надо было пересаживаться на другой поезд. Вывалив из вагонов, люди устремились вдоль путей, прыгая через скользкие сцепления товарных составов. Над головами летали узлы, мешки, корзины. Дождь упрямо и долго сек толпу, будто испытывая ее терпение. И, наконец, посадка, и опять гул колес, простые дорожные разговоры, прогоняющие сон.
– На Балтику, браток? – доносилось из соседнего купе.
– В Кронштадт.
– Значит, попутчики. Бросай якорь – потеснимся… Плотный, круглолицый, бывалого вида красноармеец рассказывал в проходе любопытным о бесчинствах анархиста Сухоносова.
– Приехал он из Харькова с отрядом броневых дивизионов. Якобы для охраны штаба Юго-Западного фронта. Но штаб стоял в Брянске, и, как скоро выяснилось, Сухоносов пожаловал к нам в Орел с иной целью. Начались по городу грабежи… Днем и ночью одетые в кожанки хлюсты носились на броневиках, искали у населения оружие, а забирали часы, кольца, дамские браслеты. Происходили столкновения с воинскими патрулями, убийства часовых возле складов.
– И не могли власти унять бандитов?
– Унять легко на языке, товарищ, да трудновато на факте… Сухоносов объявил себя начальником гарнизона и верховным комиссаром с диктаторскими полномочиями. Оцепил кварталы и навел пушки на Дом Советов. Тут умные люди дознались, что под защитой броневиков зреет в губернии белогвардейский мятеж.
«Вот откуда нити контрреволюции тянутся в наш уезд», – догадался Степан, внимательно слушая красноармейца.
– Ну, и пошла драка… Город разделился пополам. Стрельба гремела всюду, в бой вступила артиллерия. Конечно, многие со стороны противника участвовали несознательно, даже совсем глупо, из-за пустого озорства. Взять моего соседа на Монастырке, сапожника Лобова: два сына его служили в Звенигородском полку, а два – сухоносовцы. Вечером, после сражения, соберутся к отцу, свалят в кучу винтовки, шашки, гранаты, револьверы… Ужинают вместе и смеются. Потом кто-нибудь скажет: «Завтра мы посчитаем ребра Сухоносову!» – «Кто посчитает? Вы? Митька, дай сюда парабеллум…» Отец видит, что недолго и до поножовщины, схватит колодку и выгонит их вон.
Красноармеец умолк, раскуривая цигарку. Где-то впереди хрипел и отдувался паровоз. Стучали говорливые подружки-колеса. Мигал в закопченном фонаре огарок стеариновой свечки.
– Чем же кончилось?
– Кончилось, товарищ, вполне нормально. Звенигородцы окружили бандюков и разоружили. – А Сухоносов?
– Переоделся в гражданское – и на вокзал. С добытыми бриллиантами и золотишком хотел податься в Новороссийск, да наши ребята задержали.
За окнами летела непроницаемая тьма. Глухо шумел ветер. Изредка вдали мелькал волчьим глазом огонек – там, на бескрайних просторах, теплилось чье-то жилье. Одни пассажиры меняли вещи на хлеб. Другие спали, тревожно выкрикивая отдельные слова. Должно быть, и во сне у них все ломалось и старое с новым вступало в смертный бой.
Степан смотрел в усталые лица, слушал тяжкие вздохи, надорванные болью голоса. Сколько еще придется этим труженикам родной земли биться с нуждой и разрухой, чтобы познать истинную радость обретенной свободы?
В Москву приехали глубокой ночью. Выходя из вагона, Степан столкнулся в дверях с красноармейцем-орловчанином и спросил:
– Так как же насчет заговорщиков? Раскрыли?
– Только мелочь. Главный калибр затерялся. Подозревали юриста Енушкевича, доктора Цветаева… Но прямых улик нет – выкрутились.
Ночная столица, сверкая электрическими фонарями, покоилась в дремотной тишине. Рыжей метелью опадала на бульварах листва почерневших кленов, ясеней и лип. Не ворковали голуби на высоких карнизах домов и колоколен, угомонились до рассвета галчиные базары.
По пути с Курского вокзала к Николаевскому вспоминал Степан июльские события… Вспоминал Ленина среди посланцев народа и разъяренных эсеров, уже тогда нацеливших в сердце вождя отравленные пули Каплан.
Однако Республика крепла, силы ее множились. В питерском поезде Степан прочитал газету, где было напечатано письмо бойцов 24-й дивизии с Поволжья. Они писали Ленину:
«Дорогой Ильич. Взятие Вашего родного города Симбирска – это ответ за одну Вашу рану, а за другую будет Самара».
Наступило утро. Побежали вдоль железной дороги багряные рощи, сменяясь чернолесьем и оранжевыми лужайками. Скупой солнечный луч неуверенно пробивался сквозь облачную мглу. На телеграфных проводах качались мокрые вороны. Одинокий будочник уныло провожал поезд зеленым флажком, завидуя пассажирам, укрытым от непогоды.
В селениях темнели деревянные кровли, колыхался над трубами сизый дым. Люди без нужды не показывались на улице. Ушла скотина с неприветливых пастбищ. Забились под навес мирные, нахохлившиеся гуси, утки – краса прудов и рек.
Взволнованно ждал Степан часа, когда покажется Петроград – колыбель революции. И вот из туманной дали медленно и сурово выплыли подзолисто-бурые исполины фабричных труб. Они стояли могучей цепью боевых дозоров на подступах к северной столице. Слева пронеслись красные корпуса Ижорского завода.
– Подходим, – сказал матрос в соседнем купе, надевая бушлат.
Петроград оживал перед Степаном из рассказов Быстрова. Это был город мудрости и дерзновения русского народа, его величия и славы.
Глава десятая
Трамвай вез Степана прямо на Васильевский остров. Он летел по широкой магистрали Невского проспекта, где шум колес скрадывался торцовой мостовой, пахнущей хвойным лесом.
Петроград удивил Жердева необычной стройностью кварталов, словно высеченных искусными мастерами из одной гигантской каменной глыбы, упавшей на равнину. Величественные здания, памятники и мосты, обрамляли прямизну проспектов, смотрелись в зеркальные воды рек и каналов. И хотя всюду был мрамор и гранит, чудный город казался легким и воздушным в синих волнах тумана.
Степан замечал на лицах питерцев следы жестоких лишений. С наступлением осени прибавились новые заботы – город не имел топллва. Разрушенный войной транспорт не справлялся с доставкой продовольствия, а возить уголь и дрова было совершенно не на чем. Однако люди держались твердо, не теряя духа.
Нетерпение Степана росло с каждой минутой. Он боялся, что уже опоздал, что дети Ивана Быстрова ушли из дома неведомо куда.
«Почему я не послал телеграммы? Надо бы предупредить!»
Трамвай обогнул решетку сада, за которой высоко в небе сияла Адмиралтейская игла. Промчался мимо Зимнего дворца, и взору Степана открылась лиловая ширь красавицы Невы, взрыхленной серебристой зыбью.
«Девятая линия, дом четыре», – повторял про себя Степан.
Он вбежал по лестнице на второй этаж без передышки. Но дети Быстрова уже были определены в детский дом, и Степану сообщили новый адрес.
Это взволновало Степана, точно за маленькой неудачей должны последовать большие. Он с опасением вошел в княжеский особняк, отведенный под детское учреждение, и прислушался.
В глубине особняка звонкоголосо пели ребята про серенького козлика. Степан направился туда, улавливая ритмичный топот ножек и хлопанье ладоней. Очутившись в большом зале, он увидел мальчиков и девочек в пестром хороводе.
Заведующая оставила игры с детьми и прочитала документы Степана.
– Что же, товарищ, – сказала она, почему-то особенно долго задержав в руках предсмертную записку Быстрова. – Препятствий вашему доброму желанию чинить не станем. Только надо оформить дело в райсовете. Вы женаты?
– Нет…
– Значит, у вас в семье появятся сначала дети, а потом супруга, – улыбнулась она и громко позвала – Петя, Леня и Костя! Идите сюда – за вами приехал папа!
Три белоголовых, лобастых малыша отделились от хоровода. Старший, семилетний Петя, взглянул исподлобья на Степана и, не найдя в нем сходства с круглолицым добродушным отцом, который поцеловал его в день отъезда на войну, отвернулся. Он решил, что папа не здесь, а в другом месте ждет их к себе.
Между тем средний Леня и маленький Костя широко открыли доверчивые глазенки и приблизились к Степану.
Степан присел на корточки и обнял их, растроганный до слез… Он развязал дорожный мешок и достал гостинцы, испеченные сердобольной Ильинишной. Дети охотно разобрали румяные пряники, подслащенные сахарином, помятые груши и яблоки.
Аппетитно жуя пряник, Костя обхватил свободной руч чонкой шею Степана и прошептал:
– Папа, ты с войны?
– С войны, сынок, – ответил Степан, поднимая на руки ребенка и радуясь, что все получилось так хорошо.
– Немцев побил? – Побил, побил!
– А лепешки еще у тебя в мешке есть?
– Есть, милый.
В это время к Степану подошел Петя, взглянул все так же исподлобья и заговорил ломким, стесненно-обидчивым голосом:
– Тебя послал дядя Серго? Почему он сам не приехал? Обещал в письме, а не приехал?
– В каком письме?
– Вот в этом, – и мальчик не спеша извлек из кармана своей потертой курточки синий распечатанный конверт с официальным грифом: «Чрезвычайный Комиссар Юга России».
Степан развернул узенький листок бумаги, очевидно, вырванный из записной книжки. Торопливым, размашистым почерком Серго Орджоникидзе посылал сердечный привет и горячее поздравление Ивану Быстрову по случаю благополучного возвращения на Родину. Он коротко сообщал о тяжелых боях с белогвардейцами под Ростовом и Тихорецкой, на Тереке и Сунже и выражал надежду скоро увидеть старого друга.
Степан закрыл рукой глаза. Ему стало ясно, что Орджоникидзе еще находился в полном неведении относительно дальнейшей судьбы питерского большевика.
– Дядя Серго занят, – сказал Степан и погладил Петю по головке. – У него на Кавказе много хлопот с нашими врагами… А разве я тебе не нравлюсь?
Петя внимательно посмотрел в глаза Жердеву, вздохнул и молча опустил длинные ресницы.
Остаток дня Степан провел в райсовете, оформляя документы. И только поздно вечером повез детей на вокзал. Петроград сверкал в тумане огнями проспектов. Над черными водами рек и каналов висели сказочные мосты. Люди встречались редко. Степану казался этот город исполинским кораблем в лиловом океане, уплывавшим на край света.
Дети, закутанные в старенькую одежонку, оглядывались вокруг тихо и серьезно. Они прощались с родным городом, прощались с матерью, оставшейся на погосте, и большая недетская грусть застыла в их бледных лицах.
У вокзала Степан неожиданно столкнулся с высоким человеком, одетым в драповое пальто и мягкую шляпу. Человек блеснул дымчатыми очками и показал в улыбке длинные зубы. Это был американец Боуллт.
– Хелло! Мистер Жердев! – воскликнул он изумленно. – И сюда приехали с поездом хлеба? Нет! О, какие славные дети! Это ваши? Поздравляю – вы счастливый отец.
Степан, конечно, не знал о том, что Боуллт примчался в северную столицу с особым заданием президента Вильсона, что здесь уже орудовал в прибрежных фортах его английский коллега Поль Дьюкс… Но чем больше янки рассыпался в любезностях, тем меньше словесная шелуха заслуживала у Степана доверия. Отчетливо помнил Жердев знойный июльский день в Москве и трех беглецов под тенистыми липами сада… Разумеется, не случайно тогда корреспондент «Нью-Йорк таймс» очутился среди мятежников!
– Вы и здесь охотитесь за сенсациями? – спросил Степан.
– Такова моя профессия! Надеюсь получить у вас интервью, мистер Жердев?
– Давайте лучше в следующий раз – я очень занят.
– А долго ли придется ждать? – с недоумением поднял брови Боуллт.
– Там увидим. В народе говорят: две встречи было, третьей не миновать!
Боуллт двинул челюстями, точно глотая непрожеванный комок, однако учтиво притронулся рукой к шляпе.
«Если эта кочерга мне снова попадется, то мы уж не расстанемся так просто», – подумал Степан.
Он едва успел посадить детей в вагон, как паровоз оглушил пронзительным свистом и за окнами поплыли вокзальные платформы, воинские теплушки, обклеенные выцветшими плакатами. Поезд, содрогаясь, шел навстречу темной, осенней ночи.
Глава одиннадцатая
Очнувшись, Ефим увидел над собой дырявую крышу сарая, за которой сияли полночные звезды. В разных концах деревни, надрываясь, орали петухи. Разбуженные со баки с громким лаем выбегали на огороды, и среди них басовито гавкал старый бритяковский Полкан.
«Надо уходить! – подумал Ефим. – Убьют! Растерзают в клочья!»
И впервые спросил себя:
«Куда уходить?»
Шум и звон росли и множились в висках, Звезды стали гаснуть. Ефим кусал губы, собирал остатки сил. Не поддавался жгучей боли и страшной, всепокоряющей слабости. Однако, закрыв глаза, он тотчас начал проваливаться и лететь куда-то, ему уже было все равно.
– Убили! Совсем убили, ерша им в глотку! – ворчал надоедливо сиплый голос. – Убили наповал! Шустёр был племянничек, в руки не давался, ан пуля-то догнала…
Ефим узнал голос Васи Пятиалтынного, своего дяди с материнской стороны, и долго не мог понять, что произошло. Если его убили, то почему же он слышит эти слова? Он повернул голову и увидел одноглазого старика с пегой бородой и подпаленными цигаркой усами, сидевшего рядом на сене.
– Совсем убили, – повторял Вася Пятиалтынный, поднося к губам Ефима стакан мутноватой влаги. – Эх, распропастись ты пропадом – такая планида… Докатились! Пей, говорю, фруктовую – из виндерок гнал! Эта мертвых должна подымать.
Ефим хотел что-то спросить… глотнул самогонки, закашлялся и потерял сознание. Затем он, не приходя в себя, стал метаться, срывать бинты, звать на помощь… Пот лил с него ручьями. Рана пылала. Искусанные и запекшиеся губы потрескались.
Иногда он лежал с открытыми глазами, ничего не видя, не понимая. Вася Пятиалтынный ножом раскрывал ему стиснутые зубы, чтобы влить в рот ложку редечного соку или калгановой настойки.
Наконец жар утих. Дыхание стало ровным. Прозрачно-желтый, с тонкими руками, Ефим походил теперь на подростка. Он почти беспрерывно спал, а пробуждаясь, молча слушал дядю, сокрушавшегося над его судьбой.
– Что мне с тобою делать, толкуй? – спрашивал одноглазый. – Отряды носятся по деревням! Хлеб ищут, скот и разное добро отнимают у тех, кто на город ходил!
А таких, как ты, на месте приканчивают! Степка при езжал – злее пса рыскает, проклятый! Про тебя на сходе речь вел: ловите, мол, или бейте, где попадется!
Старик не отходил от племянника. Однажды ночью перетащил раненого в омшаник, поближе к избе, с глаз долой. Не то приметят – беда!
Жил Вася Пятиалтынный одиноко, похоронив одну за другой трех жен. Дети были взрослые: дочь Алена замужем в Татарских Бродах, сын Севастьян работал пекарем в Орле, а теперь где-то воюет. В свое время Пятиалтынные были в числе богачей. У них имелось двенадцать десятин земли, сад, пасека. Но год от года Вася стал загуливать сильнее, потерял в какой-то потасовке глаз и при помощи кумовьев да всяких знакомцев, любивших попьянствовать на чужбинку, живо промотался.
Так обманула жизнь, надсмеялась судьба. Раньше сам Афонюшка Бритяк почел за честь породниться с ним, женившись на его криворотой сестре, а теперь все откачнулись. Даже собственный сын, говорят, поносил отца нехорошими словами…
Обнаружив Ефима у себя в сарае, Вася Пятиалтынный сначала испугался, потом обрадовался. С одной стороны, очень опасно скрывать мятежника, с другой – старика обуяло горделивое сознание, что именно к нему, осмеянному и забытому всеми, пришел раненый племянник. Целые дни проходили в хлопотах. Пятиалтынный выглядел бодрее. Посверкивая вытаращенным глазом, хихикал и глумился над Степаном.
– Побегай… Это тебе не самогонные аппараты ломать! А меня не тронь – я на город не хаживал!
И действительно, никто к Васе Пятиалтынному не заглянул. Да вообще жизнь, взбаламученная восстанием, постепенно утихла. Люди старались забыть о непоправимо жутком вчера, вернуться к делам и заботам трудовых будней.
Ефим лежал целыми днями без движения, прислушивался к голосам на деревне. Он безошибочно определял, чем занимались жердевцы. Работы, сменявшие одна другую, будто листочки календаря, приближали неотвратимую осень. То с поля доносился звон косарей и характерное стрекотание жаток. Потом заскрипели подводы, груженные снопами… Мощным гулом отозвались им на токах молотилки, яростной дробью ударили цепы. – Как там дома? – спросил однажды Ефим.
– Петрака зарыли. А меньшой – на манер твоего – в бегах, – проворчал старик. – Аринка, сказывают, побывала в тюрьме. Нашкодила с Клепиковым, дуреха!
Ефиму хотелось узнать о здоровье отца. Вася Пятиалтынный догадался, мотнул серой бородой:
– Емельяныч поправился, бог дал. Привезли. Чахлый дюже – подкормить бы, да все выгребли и Мархавка от рук отбилась. Лается, камнями в окна пуляет!
– Изведут батю комбедчики…
– Толкуй! Сейчас у них новых бед на семь лет! Старое быльем поросло!
Разноголосо кричали грачи, кружась над деревней и скопляясь в огромные стаи для дальних перелетов. По утрам на омшаник пробирались заморозки, стонал и выл северный ветер. Затем выпал снег.
Ефим пробовал вставать… Нет, силы покинули его и, должно быть, надолго. Рана гноилась. Предстояли тяжкие месяцы борьбы с недугом. Зачем? Не проще ли разрядить маузер в висок?
Он потянул из кобуры светлую костяную ручку, привычным движением дослал патрон… Черт возьми, до чего просто решается запутанное дело!
Но кто это там? В просвете приоткрытой двери ссутулилась фигура Васи Пятиалтынного. Глаз лукаво прищурен, на одутловатом лице пьяная ухмылка.
– А почему, пропащая ты голова, о семье не спросишь? – придвинулся старик. – То есть, о собственной семье? Пущай жена – не жена, а от родной кровинки не отказывайся!
– Чего? – не понял Ефим.
– Настька тебе дочь принесла, вот чего! Не слыхал? Поздравляю! Давай-ка, по христианскому обычаю, горло промочим!
И поднес наполненный первачом стакан. Ефим медленно, дрожащей рукой, заложил маузер обратно в кобуру. Взял стакан и выпил до дна.
– Молодец! – восхищенно крякнул одноглазый. – Это ли не лекарство? Толкуй! Фруктовая – из виндерок – мертвых подымает! Только ею и выправил тебя! А дочь, ей-богу, хороша! Видел нынче – приехали к Тимохе Жердеву всей оравой.
Он махнул рукой, хмелея:
– Пущай будет дочь! Какой убыток? Теперь на кажную живую душу земли поровну дают!
Отвернувшись, Ефим не слушал… Сдавил руками голову, затих, плечи мелко вздрагивали. Он лежал весь день и вечер, не проронив ни звука. Потом попросил дядю привести к нему Аринку. Пошептался в темноте с сестрой и снова замолк.
Ночью Вася Пятиалтынный пришел по привычке наведаться, но Ефима не застал.