Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 90 страниц)
При этом моё мнение их не интересует, эти наглецы всего лишь профессионально справились с порученным им заданием. Они вполне довольны и работой, и оплатой, потому что им удалось соблюсти нечто более важное, чем обережение моего спокойствия и моего самочувствия – они смогли выполнить условия адаптированности заокеанской программы к моему домашнему компьютеру без каких-либо дополнительных настроек. У них, как всегда они говорят в плохих фильмах, «получилось»! Ещё бы в ладоши себе похлопали, поаплодировали! Всё заработало сразу и с высокой точностью. Само собой стало зажигаться освещение то в холлах, то в ванных, стали включаться кухонные плиты и водяные краны, хотя никто никуда не входил, руками ничего не включал, не мылся и никакой еды не готовил. А для кого готовить? Вместо нас с Борисом в моем любимом хоккайдском доме теперь станет жить чужая компьютерная программа, так добро пожаловать на наш северный остров, чёрт бы вас побрал, заокеанские цифровые мистер и мисс! Воистину блаженны мои дорогие ушедшие родители, которых не успел всосать в свои бездонные информационные базы Глобальный контроль!..
И меня почти взбесила та вялая, долговязая и белобрысая аморфная деваха, которая последней работала с компьютерной имитационной программой. Очевидно, именно она доводила заказанный продукт до необходимой кондиции. Едва взяв в руки гильзообразную «флэшку» от Джеймса, я считала прилипшую к её поверхности информацию и отчётливо увидела, как эта девка, полулёжа на продавленной тахте, то уныло ковыряла одним пальцем клавиатуру, а то, пока периодически «грузилось» её дряхлое «железо», доставала из пластикового пакета картофельные чипсы и тупо, лениво, но без устали их жевала, в то же время глядя в затрёпанную книжку с ужастиками Стивена Кинга. Она явно не осознавала, что реально творит ужасы похлеще придуманных кинговских. Ей ведь сколько-то заплатили, а русская поговорка гласит, что за деньги и черти пляшут, не только эта зачуханная анемичная девка.
Вот она нехотя поднялась, направилась к лестнице. Мое негодование достигло точки испепеления, когда эта одинокая инфантильная полупричёсанная жердь в потёртых джинсах, вместо того, чтобы повыше поднимать каждую из своих тощих коленок, только слегка их сгибала и, поочерёдно обводя ступнями по сторонам, сперва как будто лениво обметала своей полусогнутой журавлиной конечностью пространство над лестницей и только потом ставила босую ногу на очередную ступеньку. Бес её знает, зачем она попёрлась вверх по этой дурацкой лестнице!
Но и тут я сдержалась, не подала виду, а что мне ещё, скажите, оставалось?
Какую-нибудь американскую толстуху, работающую так-сяк, но тоже вне её и моего уразумения, зачем она это делает, причём, мне назло, я восприняла бы ведь ничуть не лучше. Я всегда была убеждена, что в основании любой западной демократии заложено самое главное – священное право на частную жизнь, Рrivate. Это и есть наивысшая собственность. А они, эти натуральные ублюдки демократии, докатились теперь до того, что за мизерную плату своими руками хоронят славную эпоху «Прайвит». Да и чёрт тогда с ними и с этой их эпохой! И с их «демократией», которой они так гордятся, но давно уже не имеют, и этого даже не замечают.
Встряхнулась и усилием воли прогнала дурацкое наваждение, лишь отметила себе для анализа на будущее, что никакими сопутствующими звуками телепатически воспринятая мной информация не сопровождалась. Категорически запретила уничижительно думать о самой себе и дальше. По сути, я, в конце концов, оказалась вынуждена безропотно принять и взяла у Миддлуотера и управляющую программу, и деньги для монаха, хотя ошё Саи-туу был в отъезде, на главном острове Хонсю, да ведь вернётся же он сюда ещё хоть ненадолго.
Между тем, несмотря на единичные вспышки эмоций, разнообразнейшие мысли мои продолжали нестись неостановимым потоком, как талые воды жаркой весной в половодье.
Ещё утром моя неизменная карманная помощница Джоди вежливо поздоровалась со мной, деловито провозгласила текущую дату – воскресенье, двадцать шестое сентября две тысячи десятого года – и голоском молоденькой, полуобразованной, но с огромным апломбом и непревзойдённым самомнением, и оттого беспредельно ехидной дамы, выдала дежурный афоризм выходного дня, почерпнутый, как я поняла, из записных книжек знаменитого английского писателя Сомерсета Моэма:
«Старая дева всегда бедна. Если она богата, тогда это незамужняя женщина среднего возраста».
Я вновь проявила почти христианское смирение. Лишь кротко улыбнулась очередной, по-иезуитски бесстрастной, но едкой подковырке чертовски изобретательной в своей тупости Джоди и подумала, что компьютер, исходя из закона случайных чисел, вполне справился бы и с дежурными прорицаниями. Моя незаменимая и оттого гордая помощница Джоди в роли, например, дельфийского оракула, сообщающего нам для постижения волю Высшего мира! Разве не обо мне оказался невинно процитированный ею афоризм?
Я достигла, скажу мягко, утренней зари среднего возраста, поэтому романтические повадки юности стали мне больше не свойственны, а припомнившаяся ко времени безвременного отъезда с Хоккайдо бывшая социалистическая литература оказалась изначально заквашена на романтике. По идеологическим рецептам так называемого социалистического реализма она и состряпана для всевозрастных романтиков. Вот почему я не поверила ей. Да и вовсе я не так богата. Смотря с кем сравнивать. В то же время я не настолько ещё стара, скучна и уныла, чтобы отказать себе в удовольствии поучаствовать в предстоящих нам с Борисом событиях. Вот от какой действительно не скучной мысли я, наконец, встрепенулась и, кажется, даже улыбнулась!
Пожалуй, верно только это: жить надо стремиться полноценно в каждый дарованный день. Жить без необъяснимых страхов и робкой оглядки, с жадным неподдельным удовольствием! Только не в поиске удовольствий, избави Боже, чтобы не впасть в подчинение их поиску. И постараться надольше остаться вне рабской зависимости от возраста, главный недостаток которого вдруг обнаруживается в том, что он изменяется уже не в лучшую сторону.
Да полно, полно, трусиха, нет ведь никакой трагедии!
Если я не могу представить себя бездумной богемной подружкой, скажем, какого-нибудь напыщенного, но асоциального панка с оранжево-зелёным петушиным гребнем-ирокезом из волос от лба с витиеватым тату через темя до затылка с надписью «Руби здесь!», не вижу себя отчаянно кульбитирующей лихачкой-сноубордисткой или кем угодно ещё, то почему бы и не проехаться за казенный счёт, причем, не принудительно, не под конвоем, а при якобы полном сохранении всех годами затверженных нюансов моей социальной роли и с гарантией всяческих прав личности?! И я ещё наивно засомневалась, ехать ли? Так что же: внутри себя я всё-таки авантюристка? Или только люблю?
Да, незаменимая Джоди записала мой коротенький рассказ об отъезде Стаха и Эвы. А что хотела бы я, чтобы было написано кем-то обо мне самой? Обо мне теперешней, с чьей-нибудь мудрой подсказкой, истолкованием моего поведения, чтобы я сама себя сумела понять. Кто сегодня я? Я думаю, многим хотелось бы, чтобы о них написали, да разве ж это осуществимо? Но я привычно никого не жду, а делаю, что могу, сама. И что, в таком случае, записала бы я сегодня о себе самой, хотя бы диктовкой наспех? И ведь я записываю!
О, я уже совсем не та, что была без малого восемь месяцев назад, когда Джеймс привез ко мне в Токио Бориса. Почти возраст, точнее, срок беременности, которой мне удалось избежать. И сейчас я с изумлением сознаю, что с меня практически сошла заумная интеллектуальная дурь, что в обычном повседневном общении с людьми я стала вести себя намного человечнее и искреннее. Работая с Борисом, изменяюсь и я сама. Никого и ничто не осуждаю. Не угрожаю. Как образно говорят русские, не гну из себя. Или гну из себя теперь намного меньше. Просто не трачу на это силы. Но я не опростилась и не опустилась, хотя и не вполне освободилась от идеализма и излишних эмоций. Это снаружи я стала восприниматься проще, мягче для налаживания общения, а внутри ощущаю себя сегодня намного-намного сложнее. И ответственнее. И, верю, что стала теперь гораздо разумнее и ещё чувствительнее и тоньше.
Для этого мне, как ни удивительно, не потребовалось почти никаких внешних действий: я не лжесвидетельствовала, никого не взрывала, не предавала и не продавала, не обстреливала из засады, не травила ядовитым зельем, не крошила иззубренным десантным ножом «в капусту» и не спасала мир. Никому и ничему не изменяла. Ни малейшего «экшн». Разве что переехала с Борисом из Токио на Хоккайдо, но и это лишь для того, чтобы не натыкаться сплошь и рядом на недоумённые или осуждающие взгляды далеко не чужих мне людей, не обогащённых, однако, не только сочувственным пониманием, что происходит со мной и для чего. Но, похоже, и напрочь утративших за работой собственное чувство юмора и способность просто улыбнуться.
Я лишь признала обоснованность и возможность изменений в себе и сознательно им не препятствовала. Осознанно давала новому в себе развиться, а все необходимые ресурсы для внутренних изменений без ощутимого труда нашлись внутри меня самой.
И всё же я ни от чего не отказывалась и ни от кого не отмахивалась. Искала, нашла и впустила в себя новые знания. И всё это выросло из возникших отношений с Борисом. Точнее, из моего собственного отношения к нашим с ним новым отношениям, Борис ведь ещё растёт.
Вообразила даже, было, хоть на очень короткое, но необыкновенно счастливое время, что вновь обретённые знания и способности уникальны и делают меня сверхмогущественной. Да только ведь дал мне их ошё Саи-туу, чьи действия в значительно большей мере, чем мои, привели к прогрессирующему улучшению в состоянии и Бориса Густова, и Стаха Желязовски. Такими совершенными и могущественными знаниями, если ещё не большими, на деле обладают и другие буддийские монахи, а также высокопосвящённые тибетские ламы, и теперь я это тоже хорошо понимаю. А мои западные коллеги это тоже понимают? Вряд ли им это надо, да и Джим обратился всё-таки не к ним, а ко мне. Они бы с Борисом не справились.
Так хороша была бы и я, если б удовлетворилась лишь европейской системой образования! Многие гордятся, что ею владеют. Простите, а чем ещё им гордиться, если очень хочется, да больше нечем? В части ехидства я, при даже ничтожном желании, не уступлю моей Джоди! И всё же я не стала бы превозносить любую систему человеческих знаний, в том числе религиозных, по отношению к любой другой. Несовершенно всё, созданное людьми. Мы тоже.
Мои новые познания, безусловно, интересны, и не только мне. Но в то же время слишком субъективны мои ощущения даже самой себя. Контролировать надо выучиться прежде всего свои собственные ощущения и мысли. Накрепко держать в узде собственное сознание, от иллюзий и заблуждений, увы, не гарантированное и не застрахованное. Основывающееся на моих ошибочных ощущениях, которые ретиво выдают себя за объективно воспринятую реальность. Вот, например, каковы мои наисвежайший урок и поучение самой себе.
На прошлой неделе я просматривала видеозаписи, сделанные охранной системой. И вдруг обнаружила, что система засняла мое собственное «буйство» в тот день, когда Борис и Джеймс самозабвенно «сражались» на лётных тренажерах.
Была поражена, что фактически никакого буйства на самом деле и не было. На ногах, правда, держалась я недостаточно твёрдо, когда бесцельно кружила по комнате, от навалившегося горя не владея собой. Ноги мои действительно слегка подгибались. Лицо временами искажалось гримасой страдания, я слабо шевелила руками, иногда в отчаянии их заламывала, только и всего, хотя большего я и не перенесла бы тогда. Бурлило и протестовало, вероятно, мое астральное тело, тело эмоций, и от этого мне было так плохо.
Утомили меня и обессилили, получается, мои собственные внутренние страдания, а вовсе не воображаемые мной физические действия, на самом деле довольно вялые. Вот и верь себе самой после такого разительного несовпадения видимого поведения с катастрофическим самоощущением в тот памятный печальный момент!
Отмечу ещё один момент пришедшего ко мне понимания: моя мама происходила из древнего самурайского рода, сильно обедневшего в новые времена, и вынуждена оказалась крестьянствовать. Но это её кровь всякий раз побеждает крестьянскую плоть моего отца-кузнеца и придаёт мне стойкости в трудных жизненных обстоятельствах. И добавлю.
Чтобы не испытывать ненужные эмоции, замутняющие и усложняющие разуму восприятие и понимание происходящего, мне лучше бы всего суметь отстраниться от самой себя и следить за всем, что разворачивается перед нами, как бы со стороны. Ведь именно такому спокойному, внимательному, разумному отношению ко всему вне себя и внутри себя учил Бориса ошё Саи-туу: «Господин должен постоянно учиться созерцать Будду и в себе и в мире, во всем, что есть внутри и что окружает. Надо помнить, что Будда вовсе не личность. Надо понять: Будда – это осознанно достигнутое совершенное состояние и ещё каждый, кто его достиг. Ключ к успешному развитию скрыт в самоограничении во всём. Господин должен вдуматься в эту истину и раскрыть своему пониманию её жизненно необходимый смысл».
Эмоции нужны, эмоции вредны. Но какова мера баланса для гармонии?
Ах да, мы ведь, похоже, свернули налево, к океану… Наверняка, едем уже к Саппоро.
Снова я перебираю в мыслях, что сделано, словно хочу убедиться, что использовала всё, на что только могла опереться. Для достижения внутренней уверенности в себе?
Мне обещан, пусть непрошено и неожиданно, высокий пост руководителя вновь создаваемого научно-психологического информационно-исследовательского центра. Уже само название вон какое длинное из-за множества неясностей нового направления. А вместо этого вдруг предстоит срочно уехать, даже улететь неизвестно куда и насколько. Как булгаковской Маргарите с её Мастером, поражённым социальной болезнью времени и места их бытия.
Но, вероятно, я слишком засиделась на одном месте без предписанного мне Высшими силами внутреннего развития. И получила теперь приглашение не к неожиданному, а к давно – да, да – давным-давно ожидаемому мной действию. Я ведь не одна, я теперь с Борисом, и отныне его судьба – это, смею думать, и моя судьба. Вправе ли я взять и отказаться?! Как ко мне тогда станут относиться земные высокие руководители? Мне приходится выполнять и не афишируемые государственные обязанности. И если я исполню просьбу правительства, то тем заслуженнее мной окажется новое назначение? Может быть, может быть…
Или мне надо научиться жить одновременно во всём большом земном мире, а не только в моей родной Японии? Тоже может быть… Ах, девчонка! Вот только моя личная цель такого устремления… Хорошо, о ней я ещё подумаю.
Лишь теперь, сидя в автомобиле напротив Джеймса и время от времени поглядывая на внешне безмятежно болтающего, хотя и сосредоточенного на чём-то глубоко своём Бориса, как если бы ожидала от него если не поддержки, то хотя бы подсказки в моём спешащем размышлении, я остро почувствовала и поняла, что именно будет всегда оставаться внутренним препятствием между мной и Миддлуотером, пока мы с ним такие, каковы есть.
Дело здесь не только в том, что, по словам Джима, которые, благодаря несравненной компьютерной памяти моей верной Джоди, и я накрепко запомнила: «В Японии первостепенное значение уделяется философскому и эстетическому аспектам, только потом рассматривается полезность, а мы, практичные американцы – прагматики».
Джеймс Миддлуотер, я полагаю, видит и оценивает лишь чисто внешнее, физически ощутимое, а особенно то, что идёт ему лично на пользу, достаточно, кстати, утилитарную. Для меня же тысячекрат ценнее те внутриличностные изменения, которые происходят и во мне, и в Борисе и в любом ином живом существе почти невидимо для других. Просто сейчас я оказалась, как когда-нибудь каждый, на своём переднем крае. И не вправе покинуть мой окоп, мой участок фронта, оставить выполнение моей личной задачи.
И, значит, требование внутреннего развития для меня никто не отменял.
Качественные перемены глубоко внутри нашего духа, пока не улавливаемые отстающими осмыслением и техническими средствами современной науки, эти незаметно вызревающие программные духовные ростки, о которых не научилась ещё рассказывать также отстающая от реалий жизни так называемая классическая художественная литература, и освоение, и управление именно этой – потаённой, глубинной, тончайшей жизнью человеческого духа со всеми её особенностями и закономерностями – вот важнейшая задача всех нас не на потом, не на завтра, а уже на день сегодняшний. И мои личная задача и вечная, как недостижимый горизонт, цель тоже. Значит, каждодневно и неустанно надо искать. Розыск, исследование, анализ. Интеллектуальная работа, как для детектива. В себе и вне меня. Во имя осознанного продолжения этого глубинного духовного развития, в целях истинного внутреннего совершенствования моей собственной сущности, а также души и духа моего любимого я и покидаю мой ласковый дом в обнажающемся осеннем саду. Вот для какого рода оценок нужен интеллект, предваряющий любое действие и выбирающий саму мысль.
Что же получается в итоге моих размышлений? На пороге долгожданных глубоких изменений внутри меня должна ли я испытывать печаль? Так пусть же свершится всё то, что уготовано мне моей дивной судьбой!.. Стоит взглянуть на то же самое чуточку под другим углом, как вместо причины для бесконечной печали обнаруживается источник всё новых увлекательных приключений. И, верю, истинного счастья.
Едва я так подумала, как во мне зазвучала главная музыкальная тема, написанная блестящим, по-моему, композитором Франсисом Леем, к старому, бесхитростному, но прекрасному, считаю, и действительно бессмертному французскому фильму Клода Лелюша «Мужчина и женщина»:
«Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…
…Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…»
Почему бы и не такая ласкающая мою память уже чисто музыкальная интродукция на нашу дорожку? Мы ведь тоже торопимся и тоже едем под перемежающимися дождиками в автомобиле, как те мужчина и женщина из фильма, которых нам представили такими естественными и по-человечески привлекательными Анук Эме и Жан-Луи Тринтиньян. Их герои, помнится, точно так же, как и мы, искали ощупью дорогу к сердцу другого человека, искали своей и встречной любви: ведь любить и быть любимым – самое обычное, самое человеческое желание!
Да, вспомнилось мне, мужчина в этом фильме реально много и опасно работал, а у женщины занятие было просто редкостно интересным и, наверное, тоже любимым. Мы видим её на съемках фильмов рядом с воплощаемыми результатами её труда, но её размышления остаются будто бы за кадром. Я словно обратилась к этим милым французам из любимого кино не столько за опытом внешних проявлений любви, которые у разных народов свои, сколько за тем, что не выставляется напоказ, не выявляется видимым образом, а сокровенно, укрыто глубоко внутри сердец и заставляет их биться отчётливее и, я верю, в унисон.
И здесь, в нашем приморском Саппоро, оказывается, тоже прошёл хороший дождь. За окном машины проплывают беззвучно, как в немом кино, мокрые улицы, бесчисленные зонтики, словно в портовом Шербуре или курортном Довиле на далёком французском побережье Атлантики, такие же бегущие и мигающие отражения огней светофоров и неоновых вывесок на горизонтальных лентах асфальта и в блестящих стеклянных вертикалях окон и витрин.
Тихий, провинциальный Довиль, в котором я никогда не бывала и знаю исключительно благодаря коллекционному фильму… Кажется, что это тоже прекрасное место на земле настолько далеко от меня! Там и сейчас, наверное, пологие, редкие, накатывающие только чуть ли не раз в полминуты, если ещё не реже, серые атлантические валы неустанно моют песчаный берег Нормандии. Моя бы воля, я поставила бы в этом далёком Довиле прямо на набережной бронзовый памятник прихрамывающему старику с собакой, тому, из фильма Лелюша. Пусть они там вечно прогуливаются вдвоём, неторопливые старик и его собака, и своей трогающей сердце дружбой дарят нам эстетическое наслаждение…
– …О-ля-ля! – усмехнулся вдруг Борис почти по-французски, и тут я заметила, наконец, что он, вероятно, давненько уже прекратил растабаривать с Миддлуотером, глядит неотрывно чуть в сторону от меня и вчитывается в самые сокровенные мои мысли, связанные с ним самим, моим русским. С моей к нему любовью. Вот только не всегда знает, как отреагировать на мою улыбку или мою печаль. Всё еще пусты многие эмоциональные ячеечки внутри него, и временами он кажется мне поистине безжизненным. Хотя, конечно, он учится, учится, как когда-то твердил Саи-туу, и надо в освоение им человеческого верить. Непроизвольно я вздохнула. А он, Борис? Мои мысли о далёкой Франции он уловил. И промолчал. Внутренне помочь мне мой любимый не у-до-су-жил-ся – о, какое трудное русское слово. Но очень точное, потому что напоминает о необходимости труда как о сознательном уходе от бездельного досуга.
Я отвернулась и снова посмотрела за окно. Кончается воскресный день осени, и из-за тёмного неба в тучах кажется, что уже смеркается. На мгновение лица Джеймса и Бориса розовеют из-за неожиданного солнечного отсвета от моего дорожного плаща.
Вот и показался аэропорт… Как же быстро мы сюда примчались! Русская, наверное, сказала бы сейчас: «И впрямь, бы-стрё-хонь-ко». Почти в самую последнюю минуту в автомобиле, бесшумно скользящем уже по въездной дорожке к аэровокзалу, я вдруг вспомнила о моём отъезде из Нидерландов, после завершения преддипломной практики в Дельфте, обратно в Лондон. Чтобы полупроснувшиеся дальние пассажиры смогли наспех проглотить ленч и смочить горло, наш автобус совершил санитарную остановку у кафе, в котором никогда, наверное, не бывает очередей, в крохотном вылизанном городке, где все витрины и даже тротуарную плитку перед фасадами зданий ежедневно моют ароматным пенящимся шампунем.
Я не спала в автобусе, была взволнована отъездом, не вполне тогда осознавая влияния скрытых внутренних причин для волнения – уже за Ла-Маншем, в Великобритании, в привычном университетском окружении предстояло по возможности приятно и весело встретить христианское Рождество и затем наступление двухтысячного года, Миллениума, – отчего бы, казалось, так волноваться, – но ни пить, ни есть мне не хотелось, и в кафе я не пошла.
Мое внимание привлекла пёстрая витрина лавчонки по соседству. Любая из тысячи мелочей в ней стоила, как помнится, тогда ещё не евро, а ровно один гульден. Голландскими сувенирами и красочными буклетами я заблаговременно запаслась в Дельфте, они покоились в моем дорожном кофре, а здесь продавались блестящие или играющие разноцветными огоньками мелочные безделушки для развлечения плебса. Товарец сродни тем вещицам, которыми украшают офисные столы, тешатся сами и развлекают своих клиентов начинающие бизнесмены.
Вошла.
Я никогда не разбирала часы и не копалась в часовых механизмах, как это проделывают любознательные мальчишки. А здесь, на прилавке, прямо перед моими глазами, в прозрачном цилиндрике крутились колёсики и ритмично качались вилочки с усиками, цепляя крохотные зубья, передающие прерывистое вращение на стрелки. Так вот, оказывается, как устроены механические часы, и какой же необыкновенно умной головой только и можно было додуматься до такого сложного сочетания разнообразнейших деталей, визуально воспроизводящих точный ход неощутимого времени!
Рядом с завораживающим сувенирным механизмом лежал стильно выполненный брелочек для ключей. Это тоже были часы, но электронные, действующие от таблеточной батарейки. Пожилой грузный лавочник заметил мой интерес, трудно поднялся из старинного кресла, продавленного, думаю, многими поколениями голландских, а после войны уже приезжих евреев, кресла-ветерана времён, наверное, Столетней войны, уцелевшего в обеих Мировых войнах. Двигаясь по-стариковски очень экономно, продавец подал мне брелок.
Миниатюрный дисплей оживал, когда вещицу брали в руки. На экранчике жил своей самостоятельной мультипликационной жизнью крохотный человечек. Он просыпался, брился, пил кофе, закуривал и заменял цифирки на табло времени. Поворачивался спиной, потом, словно шаля, пускал направо и налево тонкую струйку, но вдруг как будто спохватывался и снова устанавливал время. На глазах он состарился, улёгся, закрыл глаза, скрестил руки на груди, растаял и превратился в облачко. Из облачка материализовался младенчик с пустышкой во рту, подрыгал ручками, посучил ножонками, встал и первым делом обновил показания времени. Потом потоптался, отвернулся и тоже пустил струйку. Вот он достиг школьного возраста, закинул за спину рюкзачок с тетрадками, поменял цифирки времени и превратился в неумеху и нескладёху юношу-студента. Вот стал бакалавром. Ну, и так далее. Снова и снова.
«Довольно злая вещичка, – вначале невольно опешив, с сарказмом подумала я, – и злая своей неожиданной правдивостью».
Почтенный лавочник, которого вовремя реанимировало мое появление, астматически дышал, выставлял передо мной безделушку за безделушкой и вполголоса нёс какую-то тарабарщину из накопленной за целую жизнь смеси туристских языков, что-то вроде «Гуте прайс, уникум квалитет, ориджинел фабрикат, карошо, спасибо, данкт, грациас, мерси», а потом, откашливаясь и поперхивая горлом, медлительно пробормотал по-английски:
– Узнали… У вас… Кх-х-х… У вас их делают.
Принялся переворачивать сувениры и показывать штамп изготовителя. На всех значилось «MADE IN CHINA». Как часто бывало, и этот европейский старик принял меня за китаянку. Уже через несколько минут мне показалось, что что-то стало давить на меня в этой лавке, и отчаянно захотелось уйти. Чтобы не разрушать надежды обветшалого старца на успешность его бизнеса накануне долгожданного сочельника, я всё же купила у него одну безделушку. Только не издевательски насмехающиеся часы, а прозрачную пластиковую цилиндрическую колбочку, внутри которой, если перевернёшь, сверху капельками начинали сочиться, не перемешиваясь, тягучие красный и зеленый гели, а снизу постепенно вырастал и расцветал химически яркий тюльпан. Сувенир тоже, кстати, оказался китайским фабрикатом уникального качества-квалитета, говоря языком глубоко состарившегося среди скучных безделушек лавочника.
На пути к гавани с причалом для скоростного «Ховеркрафта» я разглядывала из автобуса за пеленой дождя проносящиеся образы Нидерландов, этих низменных западноевропейских земель. Автоматически вертела в руках настольную безделушку с тюльпанчиком, непременно расцветающим столько раз, сколько перевернёшь цилиндрик. В моих ушах всё ещё продолжал звучать замедленный и хрипловатый голос лавочника, как вдруг я подумала, насколько будет ужасно, если и последние жизненные устремления состарившегося в лавировании между деньгами и товаром европейца так и угаснут среди никчёмных безделушек в его мелочной лавке. Прямо по старой марксовой формуле: товар – деньги – товар. Без присутствия человека и в мертвящей формуле и в бездушном мире денег и лишних вещей – ужас! Вместо современных одушевлённых, разнообразно и полноценно живущих личностей формализованные, виртуальные – производитель, банкир, покупатель. Меня словно электрическим током пробило вдоль позвоночника с такой силой, что я почувствовала, как непроизвольно начали сходиться лопатки, и всё моё тело передёрнуло. Перехватило дыхание, и по спине побежали ледяные мурашки.
Не только нежданную оторопь остро испытала я от вида мельчайших деталей, свидетельствующих о бесполезности чужого жизненного итога, и возникшего впечатления убитой ни на что жизни. Ужасом вслед мне повеяло от поспешно покинутой мною лавки, убогой выставки-продажи изобретательно придуманных излишних, не нужных для жизни вещей, как от некоего подобия тюремной камеры, в которой оказалась замкнута и напрасно истлела жизнь, данная человеку при рождении для гораздо лучших дел. Этот ужас стал здесь понятен, похоже, только мне. В стенах лавки не развивался человек, десятилетиями бездумно заключённый вместе с не нужными ему и никому другому вещами. Напротив, сама камера его заключения за проведённую в ней человеческую жизнь доразвилась теперь до предела, до максимума своей карьеры – леденящего подобия камеры смертника.
Старик, подавая мне собственными руками те злые, насмехательские часы, явно не осознавал значения отображаемой на их экране притчи об обычной человеческой жизни. Он прожил свою долгую и, видимо, нелёгкую жизнь, однако так ни разу и не заинтересовался реальным смыслом подсказки, которую бесконечно много раз, чуть не каждый день, держал в своих руках. Не сработала подсказка, потому что за всю свою жизнь он не додумался научиться подумать о самом себе.
Но автобус уже, словно спасая, стремительно уносил меня сквозь пелену холодного дождя всё дальше и дальше от лавки с ненужными вещами, коварно, как трясина, как пещера злых троллей, отнимающих у вольно или случайно забредшего в них человека всю его жизнь.
Постепенно я отдышалась и, несколько успокоившись, стала думать о том, что, на удивление, очень жаль, конечно, покидать страну, к которой, как мне тогда преставлялось, я только-только начала привыкать. Для меня это оказалась страна не только ярко-зелёных трав на множественных возделанных полях, традиционного жёлтого голландского сыра, диковинных сортов разноцветных тюльпанов, повсеместных грахтов-каналов, грибовидных шляп ветряных мельниц, бесчисленных витринных россыпей ослепительно сияющих бриллиантов, пасущихся повсюду туристов, ни от кого не таящихся геев, транссексуалов и потерянных наркоманов.
Сегодня я сказала бы иначе, гораздо значимее для самой себя: «Да, я глубоко затосковала, уезжая в канун Миллениума из Нидерландов. Потому что сжалилась не только над бесполезно для души состарившимся лавочником. Жаль до щемления в сердце показалось мне тогда оставлять страну, в которой более трёхсот лет назад жила маленькая девочка, близкородственная семье одного из величайших фламандских художников. Но я, в ком ныне пребывает душа той рано ушедшей из жизни девчушки, теперь, через три с лишним века, почти ничего не смогла увидеть и узнать в этой благословенной стране из того, что было любимо или знакомо ей. Да разве ж выезжала та полунищая, полуголодная кроха хоть когда-нибудь за стены и укрепления средневекового города? Разве могла она запомнить навечно эти рукотворные бесчисленные нивы, грахты-каналы, фермы, домики тесно сомкнутыми рядами, мызы, если, проживая в этой стране в окружении умело и трудолюбиво созданных чудес, сама, почитай, никогда их не видела? Изо дня в день она мечтала лишь об огне в очаге и приготовленной на этом огне горячей пище, жидкой похлёбке, потому что в семье постоянно не было драгоценных дров, хотя бы хвороста, как в редкий и долгожданный праздник. Ели соленую селёдку, мелкий полувысохший лук, чёрствый сыр и вечную холодную мучную болтушку на сырой воде, как все тогдашние бедняки безлесной Западной Европы. Они не могли ни испечь себе хлеба, ни согреть воды помыться. Ничто в скудном быту и убогом ближайшем окружении не смогло надолго привлечь её неразвитого внимания. Она запомнила и унесла с собой с земли, я теперь вижу это из записей в её акашической хронике, лишь зеленоватую поверхность вод в грахтах, да смутные отражения в них красноватых кирпичных стен и крутых черепичных кровель. Вот и оказалось, что мне не на что опереться, почти ни на какие её скромные жизненные впечатления. Всё в моей нынешней жизни пришлось нарабатывать и накапливать самой».







