Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 90 страниц)
Это сколько ж языков надо мне знать, чтобы разбираться со всеми моими душегенными предками?! Ну, хорошо-хорошо, из близкородственного уважения освою и поздороваюсь с моим «дедом» по душе (если «отцом» по душе считать лётчика-японца) и по-турецки: «Мэрхаба». Вежливо скажу, что рад его видеть: «Сизи гёрдюйюме сэвиндим». Спрошу, как он поживает и говорит ли он по-русски: «Насылсыныз? Сиз русча билийор мусунуз?», потому что по-турецки я, к сожалению, не разговариваю: «Бэн тюркчэ билмийорум».
Кажется, что он смотрит на меня с тщательно скрываемым недоверием и затаённой хитрецой, прямо как какой-то купец или торговец, которые даже и во сне остаются себе на уме. И сидит, помалкивает, смотрит то на меня, то, как бы чуть в сторонку, а сам привычно перебирает чётки.
Что, если он и впрямь был купцом? Познакомимся ближе. Накладываю его «нутро» на моё собственное и терпеливо, тщательно сравниваю, не считаясь с затратами дорогого времени.
«Мой» турок действительно был уважаемым и богатым человеком. Освоил не только купеческое дело. Он владел крупными ремесленными мастерскими, изготовлявшими, в том числе, оружие. Не знаю, унаследовал он их или же, вначале хорошо разбогатев на торговле, завёл уже потом собственное производство – построил либо купил. Я только остро почувствовал, что его оружие использовалось турецкими войсками, спагами и янычарами, против русской армии, освобождавшей братскую нам, славянам, Болгарию от османского владычества. Практические навыки управления крупными производствами и коллективами я получил от турка в готовом виде, и в жизни это мне счастливо пригодилось, но речь не обо мне.
Фабрикант оружия в Болгарии бывал по служебным и торговым делам неоднократно. А также в Албании, Македонии, Греции, Румынии, Армении, Грузии и странах Ближнего Востока. Естественно, привожу современные наименования посещавшихся моим предком стран. Он знал, как свои ладони, и всю Анатолию.
Турок имел богатый дом на европейском берегу Босфора в пригороде или предместье Истанбула. Понимаю теперь мою всегдашнюю тягу к великому городу и глубокое почитание его славы. А побывать бы, поглядеть по окрестностям, не сохранился ли где-то там «мой» родной дом? Это был, принятый, как и сейчас в Европе, загородный дом? Может, и могила моего предка по душе сбереглась. Возложить хотя бы цветы. То-то удивился бы какой-нибудь случайный наблюдатель из местных турок. Но вряд ли, да и как найти? Мусульмане памятников на могилки там не ставят, ровняют с землёй. Скорее всего, там всё заново застроено и многажды перестроено забывчивыми потомками, с горячностью стремящимися осваивать собственное бытие…
А были, разглядел в душе и знаю теперь, в его доме орнаментальные росписи по фронтонам во внутренних покоях. Журчали многие фонтанчики, умеряющие действие жары, и чувствовалось повсюду обилие колышущихся от сквозняков занавесей. В комнатах инкрустированные перламутром столики под разнообразнейшие ларчики с письмами и важными бумагами, шкатулки с драгоценными камнями и сундучки с деньгами разных стран, с которыми купец торговал. В небольшом кабинете прохладный полумрак и ни малейших благовоний, столь свойственных женской половине его дома. Вечерами изредка зажигали свечи, а потом, чаще – керосиновые лампы, когда их изобрели во Львове. Но душные вечера гораздо приятнее проводить не в доме, а в беседке у водоёма или арыка, на свежем воздухе, за доверительной дружеской беседой с кем-то за кофе или коротать время за одинокими размышлениями. Тоже с кофе. Но он, как истинный гурман-знаток, определённо отделял тонкий вкус благословенного напитка от тончайшего вкуса глубоких размышлений за кофе.
В его доме кухня имелась очень просторная, с чистыми белёными стенами. В ней не должно было быть ни малейшего запаха чада, а того хуже, запахов скоропортящихся рыбы или мяса, поэтому дурные кухонные запахи отбивались пучками высушенных горных трав, развешенных по углам. Очень нравились ему также запахи сушёной гвоздики и чёрного молотого перца. Мелкие, тонкие, с полпальца длиной, стручки красного перца с вечнозелёных кустов, растущих прямо во дворе, щедро клались в мясо-овощное жаркое и не только туда. При доме виноградник, а на прохладе земли в саду, в густой тени деревьев, валяются и потягиваются ленивые, изнывающие от жары тощие турецкие кошки.
Или дом его сберёгся только в моём подсознании? Потомки живут в городских квартирах? На дачах? В частных коттеджах? Не ведаю! Но дальше, дальше!
У турка наголо бритая голова, неизменная красная феска, дорогой парчовый халат, подаренный самим султаном за важные услуги Оттоманскому двору. В руках непрестанно перебираемые чётки, которые, по мнению непосвящённых, помогают с молитвенной пользой коротать время или потянуть его, когда не хочется отвечать. Настоящее, высоко ценимое турком, назначение чёток – инструмент для медитативных размышлений, полезных для жизни и для дела. Пристрастие к крепчайшему чёрному кофе по-турецки, для которого он, часто отъезжая из дому по делам, повсюду возил с собой не турецкую турку с деревянной ручкой, а медно-кованную армянскую джезву и песочную жаровню. Турок никогда не пил вина, даже не пробовал, в строгом соответствии с верой, и не курил. Иногда жевал в правом уголке рта длинный тонкий чёрный, а потом седеющий ус, отчего правый ус бывал у него несколько короче левого, и это придавало на удивление противоположные выражения разным сторонам его лица.
У него было несколько жён, разных по возрасту, уму, красоте и достоинствам. Им нравилось в положенное время сидеть с ним рядом, хотя их вкусы не во всём совпадали с его: строго-настрого он запретил им в своем доме употребление модного во все времена мускуса, запах которого с младенчества возненавидел. Мускусом вечно пахло от ленивой на помывку толстой кормилицы, не турчанки, и запах мускуса отбивал естественный запах и вкус женского молока. Для сохранения природного благоухания женского тела он просто требовал от жён чаще мыться и иногда, при случае, дарил дорогие французские духи. «Мой» турок знал и разделял личный вкус самого Пророка Мухаммеда, говорившего: «Больше всего на свете я любил женщин и благовония, но истинное наслаждение находил только в молитве».
Но, поскольку Пророк не оставил достоверного перечня любимых им благовоний, турок делал скидку на современность и считал себя вправе уточнить выбор, хотя и исключал из благовоний, думаю, только мускус, перебивающий запах пота, за что лентяйками и ценимый. Я воспринимаю запахи много проще, чем он, без лишних строгостей, но обоняние у меня ещё более тонкое, чем у турка, и всю жизнь оно доставляет мне не меньшие, если не большие, беспокойства. Понятно теперь, от кого такое завидное для служебных собак качество я унаследовал. Запах мускуса я тоже не люблю. Истинное наслаждение турок находил не только в молитве, но и в процессе познания полезного нового для себя из различных источников, коли уж черпать глубоко из самого авторитетного из них Аллахом даровано было лишь Пророку. Он учился. Я тоже учусь всю жизнь.
К должникам «мой» турок поворачивался правой, строгой, а временами яростной – по своему желанию, исходя из обстановки – стороной лица, и тогда обгрызенный ус означал тайную угрозу, как минимум – безмолвное предупреждение.
При дворе, наедине с вельможным заказчиком, а чаще всего это был визирь, с которым сызмала сберегалась высоко ценимая ими обоими дружба, «мой» турок стоял лицом к нему, но почтительно сгибал спину, выслушивая поручение, и низко склонял голову, не смея, согласно этикету, поднять на сиятельное лицо глаз. Иное дело, когда визирь изредка являлся к нему домой в качестве гостя. Почтительность, тем не менее, приходилось сохранять и у себя дома. Но иногда повеления отдавал сам султан, и об их содержании не полагалось знать даже визирю, хоть и слыл он наперсником властелина мира. На сетования высоких лиц по поводу превратностей бытия, турок, сочувственно кивая, еле слышно, но искренне отвечал: «Кысмет, счастье, судьба – такова воля Аллаха». Искренность в делах и разумность в словах помогали ему оберегать сухую морщинистую шею от повязывания последнего дара властителя – шёлкового шнурка для облегчения ухода из жизни по воле султана. Хотя в середине девятнадцатого века тридцать первого султана Османской империи Абдул-Меджида I считали столь кротким, что ему даже не удалось провести намеченные, давно назревшие реформы. А мой турок в 1840 году поставил оружие в Ливан, не знаю только кому, но христианское восстание там турки подавили.
Наверное, у турка были и дети, точно не знаю. Я не стал пока разбираться с его именем, продолжительностью жизни, причиной смерти и другими фактами и особенностями его биографии. Не так уж они для меня важны, как и едва намеченный абрис его характера.
Гораздо важнее, что и в турецком предпредвоплощении ныне моей души также оказываются кармические узелки, влияющие на мою жизнь. И их тоже надо снимать. Уже есть способы, более быстрые, чем терпеливое их развязывание в течение всей жизни.
И в очередной раз вновь я удивился тому, как неисповедимая моя судьба, такая трудная для моего собственного постижения, ухитрилась уже в этой жизни провести меня по некоторым местам земного шара, где, каждый в своё время, «наследили» мои предшественники по душе. Если бы, посещая эти места ещё до начала работы над этой темой второй доли моей жизни, я знал, с какой незримой и скрытой целью, поначалу даже не осязаемой тогдашним мной, это делается, то, наверное, постарался бы воспринимать видимое ещё более внимательно, памятливо и проникновенно в суть. Наверное, я понял бы уже тогда, почему испытываю особенное волнение в тех географических местах, где «побывал» в прошлых жизнях.
Слава Богу, что начинаю понимать это хотя бы сейчас. Знай я об этом раньше, то, находясь в Болгарии, с удивлением понял бы, откуда знакомы мне серебристо-мутноватый Искыр, с юга впадающий в Дунай, который братья-болгары называют Дунав, и то бурная в паводок, то почти пересыхающая в летний зной река Марица в Пловдиве. Почему удивительно знакомы мне (ещё без новостроек) Велико Тырново и весёлое, знаменитое анекдотами о своих экономных жителях Габрово, деловито шумящий портовый Бургас и неповторимый древний и юный красавец Несебр, прославленная Варна и голубой мыс Эмине, хорошо видимый через морской залив от курортного Солнечного Берега, сельцо Шейново под горой, ещё без его шедевра – Храма памяти погибшим воинам, а также величественный Шипкинский перевал и под лучами солнца, и в непогоду. Холмы на Шипке оказываются интуитивно «знакомы» мне с времён, когда на них не было ещё могильных камней над захоронениями русских освободителей Болгарии, к которым сегодня ведут серпантины асфальтированных дорожек, когда над наивысшей точкой, откуда в ясную погоду видно Мраморное море, не возвышался ещё каменный храм с надписью над входом «НА БОРЦИТЪ ЗА СВОБОДАТА» и бронзовым исполинским львом – величественным символом свободной Болгарии.
«Мой» турок наверняка много раз бывал в городе, который греки раньше называли Адрианополем, но тогда уже не греческом, а завоёванном турецком, ведь мне очень знакомы и волнуют и это греческое название Адрианополь, и похожее на слух, турецкое – Эдирне, – и будоражит сама память о зримом виде города тех старых времён.
Сегодня многое говорит и пробуждает во мне древнее название горной страны, записываемое болгарами Тракия, а произносимое в древности – Фракия. Внутри себя я знаю, как растрескивается там почва под жарким солнцем и как раскисает она от холодных осенних дождей. Помню, какими коварными бывают каменистые осыпи на горных дорогах, и какими глазами успевает взглянуть на хозяина, в страхе упускающего из руки повод, навьюченная лошадь, обрываясь с тяжёлой поклажей в пропасть. Такое произошло в одну из первых поездок молодого неопытного негоцианта в Македонию. Потом для горных поездок «мой» турок нанимал чужих, приученных к горам мулов с их погонщиками.
Нет, турок сам не играл на публике ни на дудке, ни на флейте. Но я теперь знаю, что у ночных костров в горах Греции ещё смолоду он очень полюбил слушать протяжно-воздушные напевы пастушеской свирели, подобной той, на которой в языческие эллинские времена весело играл хмельной козлоногий бог Пан. Турку нравились напевы по-азиатски тягучие, печальные, более соответствующие реальностям земного бытия. Он, в отличие от более грамотного в чём-то другом меня, хорошо знал греческий и любил слушать легенды и длинные, за полночь, чтения поэм Гомера по памяти. Я же «смущённой душой» ценю не печаль в напеве, а самый божественный звук свирели. В особенности, камышовой. Люблю её нежное пение не меньше, а гораздо больше, чем «мой» турок чтения античных поэм.
«Помню» я и розовые восходы солнца над золотым и голубым Босфором, когда над утренними туманами, укрывающими пологие истанбульские холмы и крыши, возвышаются тонкие и остроконечные пики минаретов, с которых на заре муэдзины чистыми пронзительными голосами начинают призывать к молитве: «Вставайте, вставайте, правоверные, ведь молитва лучше сна». Знакомы мне район Галата с его высокой башней, залив Золотой Рог с европейской стороны и хранящая тайны Девичья башня на Босфоре, у азиатского берега.
Теперь мне стало понятно, почему даже до появления у меня этого нового знания, всякий раз, находясь на отдыхе или по делам в Турции, я оставался довольно-таки равнодушным к тамошним мужчинам, не оскорблял долгим пристальным взглядом красивых молодых женщин или девушек, как бы они мне ни понравились, такое откровенное мужское любопытство там не принято, и я об этом всегда интуитивно знал. Но, если где-нибудь, на безлюдной улице, вдали от городского центра, навстречу мне попадалась какая-нибудь пожилая, но всё ещё стройная турчанка, толстых, наверное, настоящих, чистокровных турчанок и нет, то у меня неизменно теплело в груди, я почтительно наклонял голову и негромко приветствовал её по-турецки: «Мэрхаба, аннэ. Здравствуйте, мать». Ведь у родственного «мне» турка тоже когда-то была мать, в своё время на его глазах она состарилась и тоже стала пожилой. Знаю теперь отчётливо, что и его чудесная мать оставалась стройной, даже достигнув глубоко почтенного возраста.
И не было ни единого случая, чтобы совершенно незнакомая пожилая турчанка мне не ответила. И своего удивления ни одна из них никогда не выказывала.
Почему сегодня я не там, не в тёплых дальних краях? Не в Турции и не в Японии. Какую мою персональную задачу должен я решить, проживая на суровом и холодном Урале? Наверное, потому же не там, почему сегодняшние болгары и турки не «у себя», а кто-то другие не в Индии или Палестине, не в Австралии или исчезнувшей Атлантиде, не на Таймыре или Тибете, не в Перу и не в Канаде у Великих Озёр или на берегу залива Джеймса, где проживали прошлые воплощения ныне их душ. Потому же, почему многие «вчерашние» японцы усердно трудятся сегодня в России, таких я встречал. И в других местах белого света. И в других Вселенных. А японцы нынешние, веря в многократные воплощения душ, тем не менее, ничего знать не хотят о нас, японцах из «той жизни», всего лишь прошлой, и с нами, ставшими русскими, не желают общаться в угоду по-прежнему необъяснимо нелепой официальной политике страны. Остаётся сожалеть о людской недалёкости. Кто-то незримый отвёл каждому пятнышко на плоской земле, и человек топчется на нём всю свою жизнь, не догадываясь заглянуть внутрь себя, а потом обратить взор к небесам, чтобы ощутить себя частью Вселенной. Жаль, бесконечно жаль.
Но нет сомнений, что и перед каждым и каждой из живущих всегда и везде стоит персональная задача, которую необходимо решить в этой жизни, а она, эта жизнь, настолько коротка, что кажется только на решение очередной задачи и предоставленной. Зачастую за одну жизнь, к сожалению, персональная задача не решается. Но понимается это иногда слишком поздно. Социум, на жаль, в этом зависимому от него человеку не помогает, а только создаёт ненужные препятствия.
Не веду сейчас постоянных дневников, не трачу на них дефицитного времени, и теперь жалею, что не записал, в какой именно из последних дней апреля или первых дней мая 2002 года, почувствовал глубоко внутри себя давно мне не свойственное смутное беспокойство, даже тревогу. Беспокойство во мне возникло неожиданно и никак не отпускало. Поочерёдно исключая возможные источники, очень постепенно понял, что пришло ко мне тревожное чувство из немыслимого пространственного далёка. Пришло оно от Ёко. Да, от Ёко. От вдовы погибшего японского летчика Набунагэ.
Я увидел её нынешнюю. Язык не поворачивается назвать её старушкой. Скуластенькое лицо пожилой, но не высохшей и не измождённой женщины. Густые и пышные, тщательно расчёсанные не так давно чёрные, но уже с сильной проседью волосы. А брови у нее всё ещё чёрные. Я её узнал сразу. Как близкого, как очень родного человека, только не виденного лет пятьдесят с гаком. И сдвоило, сбилось с ритма сердце.
Мне показалось вначале, что, лёжа с закрытыми глазами, «моя» Ёко спит.
На несколько секунд её пожилое лицо сменилось личиком молодой, весёлой и озорной женщины, которую «я» так хорошо знал и любил в той жизни. Я невольно обрадовался тому, что мне удалось, наконец, увидеть её за семь или восемь тысяч километров, наверное, астральным зрением. И уже это вновь подтвердило мне, что эта женщина существует не в моём воображении, не в какой-то ничем не обусловленной и ни на чём не основывающейся фантазии, а абсолютно реальна. Засмотрелся на неё и не мог понять, почему же она, почему же она-то не смотрит на меня и не видит меня? Даже не понял, для чего она, вроде, как в глухой белой блузе или зачем-то укрыта выше груди чем-то белым. Почему она, она, она не видит, не видит, не видит меня?!
Я ожидал, я знал, что обрадуюсь, если она увидит меня. Но как на меня отреагирует она, Ёко? Вот в чём вопрос. А она всё не видит меня! Не видит! Ёко, посмотри, ну посмотри же хоть в мою сторону! Не смотрит. Или я должен обратиться к ней: «Ёко, вот я, посмотрите на меня, пожалуйста!»? Не смотрит!..
Я спросил у подсознания, дано ли было Ёко узнать в этой жизни, что часть души её погибшего мужа ныне воплотилась во мне. Получил бесстрастный ответ: «Нет».
Господи, как жаль! Я не смогу рассказать ей, как погиб её муж, мне не смочь с её помощью подтвердить самому себе, так ли всё, что я увидел в подсознании, обстояло во времена, в которые я ещё не жил, ещё не родился, на самом-то деле… Но что-то в её облике меня всё-таки насторожило, нет-нет, далеко не сразу. Насторожило и объяснило, почему пришло беспокойство. Я понял, что вместе с радостью, оттого, что Ёко существует в реальности, я получил какую-то негативную информацию. И только тогда я вспомнил, что в Японии белый цвет – траурный. Только тогда понял, почему она не дышит. Холодом обдало от мысли, что «моя» любимая Ёко спит уже вечным сном. Наверное, в последние дни прощания с этим миром или уже в начавшемся посмертии она познала и поняла мою для неё, когда она ещё жила, великую тайну и смиренно обеспокоила меня. Покидая этот разъединивший нас мир, её душа, её освобождающееся сознание привели меня к её телу, чтобы я смог попрощаться с Ёко, о которой моё сознание «вспомнило» уже в этой новой для себя жизни – моей.
Верю, что не обошлось здесь без помощи Высших сил. Потому и я смог увидеть Ёко. И понял, что увидел её приготовленной для погребения. Вероятно, перед принятой в Японии кремацией.
Я испытал одновременно чувство более чем сердечной – глубинно душевной – благодарности по отношению к Высшим Силам, позволившим мне попрощаться с ней, и глубокой скорби по отношению к ушедшей, отнюдь не чужой для меня, японской женщине, окончившей свой нелёгкий земной путь в возрасте примерно восьмидесяти лет около 1 мая 2002 года. Располагаю только этими приблизительными цифрами и датами. Но всё-таки располагаю, что далеко не всем моим современникам пока по силам!
Это не может быть наваждением. Никакое наваждение не способно вызвать сильного и чистого чувства. Я убежден, что виденный образ реален и правдив. И потому единственное утешение нахожу в обнадёживающей мысли, что «там», на Том Свете, её через почти пятьдесят семь лет встретит тот, кто пронёс любовь к ней через свою смерть. «Мою» Ёко встретит её муж. Что в нём сбереглась любовь к ней, я знаю твёрдо. Да пребудут они вместе в Западном буддийском рае…
Господи, души их помилуй и ускорь их в их дальнейшем развитии. Я не прошу Бога ушедшие души упокоить с тех пор, как узнал, что «передышка» для большинства из нас «там» чем короче, тем лучше, за нечастыми исключениями, когда Высшие силы наделяют готовящуюся к очередному воплощению душу особенными дарами и специально развивают её. Можно предположить без большой ошибки, что постоянное развитие предпочтительнее вечного покоя, ведь даже долгожданный, вымечтанный отпуск, как и любое однообразие, очень скоро надоедает.
Искренне желаю их дочери Анико достаточных душевных сил перенести утрату матери. Дочери лётчика и Ёко. И направляю их и «моей» японской дочери Анико чистый лучик искренней любви и благословения. Хотя, возможно, и Анико никогда не узнает обо мне. Пусть в эти трудные для неё дни скорби Анико ощутит просто человеческую поддержку с другого, западного края огромной Азии, от Уральских гор. Пусть знает, что я тоже уронил слезу по её матери, которую в моей собственной жизни видеть не мог. И увидеть живой не смог. Не смог! И теперь на этой земле никогда уже не увижу. Ни-ко-гда…
Мир тебе, благородная Анико… Я ведь не знаю даже, как по-японски сказать ей – дочь… Дочь, которая лет на пять или шесть старше меня.
От глубоко печальных, даже трагических мыслей меня совершенно неожиданно отвлёк звонок добряка Миши Капусткина, с которым чуть не двенадцать лет назад мы с весёлым отчаянием ходили по волнам Средиземного моря на катере «Эксплорадор». Вот уж, воистину, драматическое и забавное в жизни нашей неразлучны.
– Я, слушай, натурально выправился, – радостно орал Миша в трубку мобильника так, что мне пришлось отстраниться от моей сверхтонкой, в ту пору, «Моторолы», а не «Нокии», и зычностью голоса перекрывал тоже громкое спутниковое эхо. – Трудные времена позади! Звоню тебе, ни в жизнь не догадаешься, из Благовещенска, стою над Амуром, на мосту Дружбы, и прямо перед собой вижу Китай! Прекрасные перспективы! Ожидаю инвестиций из Кореи и Японии, а еще из Китая, который вот сейчас-сейчас прямо передо мной!
– Не кричи так, Миша, в трубку, сильно фонит, спутниковая же связь, – кротко взмолился я, одновременно радуясь, что Миша живой-здоровый, что после каких-то неизвестных мне передряг он «выправился», и у него всё в порядке, и негодуя, что он отвлёк меня от воспоминаний и размышлений, перебил напряжение текущей работы над собой, без которой не смочь завершить не отпускающую меня тему. Перед моим внутренним взором возник благолепный образ бывшего санитарного врача, а ныне всё такого же неунывающего бизнесмена, как и целый зодиакальный цикл тому назад. Боже мой, целых двенадцать лет сквозь нас уже просвистело!.. Мне живо представилось, как чуть постаревший Миша с протянутой шляпой бодро и с достоинством стоит на пограничном мосту Дружбы и отовсюду ожидает инвестиций. Прям, блин, как неразборчивый олигарх или, точь-в-точь, по-эсэнгевскому всеядный, побирушка-президент!.. Но предлагают ему принять почему-то не инвестиции, а одни лишь отходы высокопродуктивной жизнедеятельности, причем, за бесплатно, а он и ведётся. Я расхохотался, представив себе эту хлёсткую карикатуру на постыдную действительность. Миша услыхал мой хохот и понял так, что и я ему обрадовался.
– Нюхом через космос улавливаю, что и ты молодца! Мне сейчас пока некогда, – орал радостно Миша. – Но я вот как-нибудь к тебе заеду на чашку чаю! Скажу только, что хохмач Зиновий взял-таки напрокат чёрного «Мерина» и привез к себе эту… Ну, которая у него Мария-Долорес-Санта Хуанита и так далее. Эту танцорку испанку. Из этого… Из Аликанте. Я же их навестил и погостил в Одессе у них! Их старшенькому стукнуло одиннадцать, а всего у них уже шестеро!.. Хорошие все ребятки! Пока-пока, Миклухо-Маклай, как же давно я тебя не видел!..
Миша, спасибо ему, не дал мне войти в нежданно-негаданно наведавшуюся меланхолию. Я, успокаиваясь, даже замурлыкал молдавскую песню неповторимой Софии Ротару: «Мэланколие – дулчэ мэлодие, мэланколие – мистэриос амор…» Молдова, она ведь рядом с незабываемыми морем и Одессой, рукой подать до не чужих мне Болгарии и Турции. Мне, вероятно, и нужно было ощутить взбадривающий толчок от приятного известия об устроившейся судьбе неунывающего одессита и полунищей, но гордой и весьма разборчивой в вопросе интернациональной о себе славы испанки, у которых уже шестеро растущих детей, да и доброй весточки о самом, вечно в поиске, Мише, чтобы сложить в уме понятие об очень важной, если не судьбоносной вещи.
Я понял, что мой отдалённый предок по душе – турок – пожелал при жизни, а может быть, на смертном одре, при своем последнем дыхании, вновь родиться так, чтобы легко и безопасно переноситься и над бурными водами и над горными кручами вместе со своим любимым, драгоценным оружием. И тогда душа его воплотилась в японском военном лётчике Набунагэ. Великий Космос исполнил выбор человека!
В свою очередь, и тот, рано ушедший японский военный лётчик с его несокрушимой силой духа, великолепный мастер воздушного боя, человек высокой культуры, тонко ценящий музыку и живопись, наизусть знавший множества прекрасных образцов древней японской поэзии, погибая под воздействием неодолимой мощи истребителей ВВС Соединённых Штатов Америки, в последнюю, ещё сознательную секунду жизни остро, жестоко возненавидел войну, но благословил родных, авиацию и литературу. Он понял, что и авиация, и литература должны защищать каждого человека и отстаивать его интересы, не пасуя ни перед кем. Вольно или невольно он завещал мне свою глубокую к ним любовь. И стойкое убеждение не сдаваться никогда. Никому.
Мне же, если в момент ухода сохранится сознание, и такая благословенная возможность явится, ещё предстоит задумать моё последнее желание, чтобы и в следующем перерождении, или воплощении, наше общее со всеми моими душегенными предками сознание получило безусловное дальнейшее развитие в соответствии с Божьим планом. Я не могу, да и не должен чувствовать моей личной вины за всё, что было совершено турком или японцем и их и моими ещё более отдаленными душегенными предками по отношению к болгарам, грекам, румынам, евреям, армянам, немцам, итальянцам, арабам, папуасам, русским и кому бы то ни было, иначе мне придется предъявить аналогичные претензии к тем, кто в прошлой жизни хоть как-то третировал мою нынешнюю Родину – Россию, а это, согласитесь, прозвучит нелепо, по крайней мере, в бездуховном сегодня, и не будет хоть сколько-нибудь правильно понято ещё и завтра. Спросите-ка кого-нибудь: «Ты почему перешел Неман с наполеоновской армией и с оружием в руках ступил на русскую землю в 1812 году?» – как этот человек одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмого, к примеру, года рождения на вас посмотрит и что о вашем душевном здравии подумает? Да это дико! Просто ни в чьей голове подобное сегодня не укладывается! Так лучше жить таким образом, чтобы ни от кого претензий не иметь и ни к кому претензий не предъявлять. И никаких бы эмоций – ровное, пустое место!
Но от кармической ответственности за содеянное душегенными предками и мне, и этому человеку, если даже он и не слыхивал о законе кармы или не признаёт его прямого действия, избавляться необходимо. Чем раньше, тем лучше. И да прозвучит это совершенно серьёзно.
Потому что завоеватель образца 1812 года в усугубление наработанной им в Европе кармы мог стать агрессором в 1914, 1939 или 1941 годах. Он мог позже оказаться во Вьетнаме, Египте, Ливане, Никарагуа, Гренаде, Ираке, Кувейте, Курдистане, секторе Газа или в Косово в бывшей Югославии и уже в двадцатом веке персонально схлопотать себе ещё более страшное следующее воплощение. В наступившем двадцать первом веке, к сожалению, тоже. Явится на белый свет младенцем с дикими аномальными отклонениями, удивляя родителей и врачей. Или не родится.
Ныне же помяну новопреставленную Ёко и её погибшего в 1945 году мужа-лётчика трёхстрочным хокку тонко-печального и в душу проникающего поэта Иссы. Хокку пришло ко мне через десятилетия сокровенной, изглубинной памятью вместе с частью души японского военного лётчика Набунагэ и вновь, уже переведённое на русский, запечатлелось глубоко и в моём сердце:
Верно, в прежней жизни
Ты сестрой моей была,
Грустная кукушка…
И всё же очень больно от мысли, что здесь, в нашем созданном таким изумительно прекрасным мире мне уже никогда не увидеть Ёко, о юной прелести и озорстве которой я так ещё недавно трепетно вспомнил и сердцем поверил вновь открывшемуся знанию, что она всё ещё живёт, хотя и вдалеке от меня. Обогнала годами и оказалась уже намного меня старше. И вновь обогнала, уходя насовсем. На самом дне поминальной шкатулки, сокровенной части моего сердца, с печалью воздвигну ещё памятную пирамидку из лаконичного трёхстрочия на русском:
Ушла…
И скорбь
Не восполняет.
Нет, милая-милая и за восточными рубежами уже не просто далёкая, а бесконечно далёкая Ёко, не дано нам было встретиться на этой земле, в этой жизни и этом времени вновь. И с этим мне теперь тоже надо выучиться жить. Это так естественно, когда в быстротекущей жизни встречаются мужчина и женщина, и в их сердцах возникает влечение друг к другу, а мы, чужие им люди, искренне сопереживаем, смогут ли, сумеют ли они, эти незнакомые нам и поначалу друг другу мужчина и женщина, выстроить путь от души к душе, получится ли у них соединить свои судьбы. Нам понятен мудрый язык, на котором происходит заинтересованное общение их сердец, потому что любовь от начала веков живёт и в наших сердцах, и в самой сокровенной глубине сердечного тайника каждого человека от жизни к жизни накапливается чудесный сплав любви радостной, живой и деятельной, с печальной и светлой памятью о любви, отгоревшей и отсветившей в уже невозвратимые, навсегда ушедшие дни.
Десятки лет и тысячи километров были между мной и тобой, а теперь возникла и грань между нашими мирами, драгоценная, навсегда ушедшая, Ёко. О, сколько чудных тайн в этом странном мире между мужчиной и женщиной…
«Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…
Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…»








