Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 90 страниц)
Потому что Станислав и Эва сразу начали совокупляться, чего я почему-то не предполагала, имея в виду платоническую «молодую горячую любовь», приличествующую почему-то театральному её выражению, и проделывали это не в самое подходящее время, когда она непредсказуемо являлась «проведать» мужа, не считаясь с внутренним распорядком, и, по-моему, в самых неподходящих местах и корпуса, и парка. Откуда угодно в любой момент могло послышаться польское: «Кохам, кохам, кохам… – Люблю, люблю, люблю…»
Как это касалось меня? Они натурально мешали работе охраны, почти развратили её. Суровые могучие бойцы пускали слюни и принимались ощупывать и почёсывать в карманах бриджей свои оживившиеся члены, едва завидев неотразимую Эву.
Кроме того, Эва натащила с собой каких-то сумок, кофров, и камера хранения сразу переполнилась. Она решила сама лечить мужа, как дома. «Кажется, у него ностальгия, элегия и весеннее обострение» – был её диагноз, поставленный певучим славянским голосом. В слове «элегия» ударение она делала на «и» и, вероятно, считала эту свою «элегию» названием заболевания мужа. Её подход живо напомнил мне сельского лекаря из давнишнего грузинского фильма «Не горюй!» Лекарь по моче больной определял, с какой ступени лестницы бедная женщина свалилась. Все болезни излечивал снадобьем, помнится, из трёх компонентов: «митиус», «фитиус» и «кальтиус». К сожалению, мне эти целебные вещества неизвестны. Знай я их, пожалуй, не было бы стольких проблем с лечением моих больных!
Эва решила и кормить Станислава сама, «как дома», и стала готовить ему, рискуя ароматами свести гурманов с ума и накликать всеяпонский наплыв обожателей польской кухни ко мне в клинику (о Аматэрасу, какая двусмысленность!). Эва решила развернуть здесь бизнес и пароходами отправить японские товары домой, в Польшу, ограничилась, однако, контейнером. Присмотрела палаты себе под офис и заказала дополнительно средства связи и оргтехнику (которые, к счастью, не получила, скорее всего, что-то напутав). И без них мне казалось, что всё Эвино тело стрекочет подобно ткацкому станку: как средний японец с карманным компьютером, так Эва привычно не расставалась с мобильным телефоном. В комнате Стаха появилось большое зеркало, на котором Эва оставляла инструкции мужу и рисовала помадой губки и сердечко. Ей ужасно стали мешать даже не липучие взгляды охраны, а честно исполняемые охранниками служебные функции. Я почувствовала себя просто лишней на этом свете, когда осмелилась отменить Эвины торговые заказы на мою клинику и переадресовала их ей на гостиницу. Впрочем, я всё же могла бы принести ей пользу, если бы «пробила» Эвины грузопотоки в обход строгой таможни. Но я не «пробила».
Я выдержала очень недолго. Как только убедилась, что Стах практически здоров, тут же поручила ураганную супружескую польскую чету попечению Джеймса Миддлуотера. Куда он их спрячет, его забота.
Джим появился вскоре и, аки библейский змий-искуситель, стал соблазнять Эву прелестями отдыха и бизнеса на Сандвичевых островах (как Джим объяснял ей, названных так из-за прямо-таки дурного пристрастия аборигенов к сандвичам, бутербродам – простейший, посильный, но фешенебельный бизнес!) и Соломоновых островах (получивших наименование из-за ценителей мудрых мыслей, которых у милейшей пани Эвы хоть отбавляй). Стах догадывался, что Миддлуотер шутит, да кто же будет против уехать из скучной клиники с давно не виденной женой и отдохнуть с ней под шум прибоя, тем более, не за свой счёт. География жутких островов его не насторожила, да и чувствовалось, что Джим явно пошутил.
Замечу, что дней восемь после отъезда супругов Желязовски всё в округе в радиусе полумили пахло всё-таки вполне приятными польскими духами.
Правда, незадолго до их отъезда и ещё без Джеймса, я рискнула устроить небольшой спектакль с переодеваниями и сменой ролей. Зная, что Борис и Стах приятельствовали, я захотела посмотреть, не наведёт ли Стах сознание Бориса на работу с самим собой.
По моей идее, Борис должен был навестить приболевшего приятеля. Соответственно, пришлось одеть Густова в приличный штатский костюм с галстуком. Присутствовала и Эва, поскольку настоял на этом Желязовски. «В Афинах, в Греции, Одо-сан, мы были вместе, втроём: я, Эва и Борис», – пояснил он.
Борис пока не узнавал и не запоминал Стаха на длительное время, но я убедила его принять приглашение моих хороших знакомых участвовать в устраиваемой ими в мою честь вечеринке, где Густову отводилась роль моего кавалера. Лёгкое греческое вино должно было придать непринуждённость встрече. В комнате, где проходила вечеринка, предусмотрен был сумрак при свечах, «натуральный интим», по определению моих европейских гостей.
Эва подвыпила раньше, ещё когда готовила греческую мусаку – что-то вроде запеканки в микроволновке из заранее обжаренного мясного фарша, тушёного с помидорами, баклажанами, зелёной травкой, всё это впереслойку с определённым сортом сыра, кажется, пармезана, пока он не расплавится и не скрепит собой содержимое разнообразных слоёв – и завизжала от восторга, увидев Бориса. А меня впервые кольнула в сердце не зависть, а ревность к былой жизни всей этой компании, весело гуляющей под моей крышей, пока я не поняла, что такой весёлой и насыщенной искренностью и дружбой и должна быть нормальная, полная человеческая жизнь, и только тогда саднящее чувство отпустило моё бедное сердце.
Когда мы с Борисом вошли, Эва неожиданно завизжала, дёргая за руки и тиская русского. Густов невольно улыбнулся, дёрнулся, как от щекотки, и вечеринка начала раскручиваться, виток за витком. Объятия, потом воспоминания.
Я не была в Афинах, но благодаря этой троице, кажется, не заблудилась бы, попади я в легендарную столицу Греции. Вместе с ними (рассказывал и демонстрировал снимки и видеозаписи на мониторе почти во всю стену по большей части Стах, Эва, улыбаясь и поблёскивая расширенными глазами с подведёнными веками, слушала его и бесцеремонно вставляла свои замечания на польском, не все из которых я поняла) я тоже полюбовалась широкой панорамой четырёхмиллионного города с вершины холма Ликабетт, прокатилась в такси по улицам Панепистимиу и Стадиу, связывающим главные площади города Омония и Синтагма, перекусила в бистро в Экзархии. Побывала в порту пригорода Афин Пирея. Слышала квохтанье кур и блеяние коз в столичных двориках, обоняла доносящиеся оттуда дымки летних кухонек и запахи вина и уксуса, жареного мяса, цветов жасмина и баклажанной приправы, все эти разнообразные, чудесные, соблазнительные ароматы, сопутствующие готовящимся и проводимым на южном воздухе семейным трапезам.
В афинском музее «Бенаки» я «ознакомилась» с очередной экспозицией почти тысячи «фаюмских портретов» – масок, изготовленных древнеегипетскими мастерами методом восковой живописи на доске, вставлявшейся в бинты мумии вместо лица. Живые взгляды через тысячелетия – поражают. Мастерство, с которым с блеском исполнены портреты, кажется неправдоподобным, а ведь портретам, полагают, десятки веков.
Эву особенно увлекали ювелирные и антикварные лавки района Монастираки. Она не покидала бы их сутками. К востоку от площади Синтагма вполне можно заплутать в переплетении закоулков «старого города» Плаки. С удивлением узнала я, что древний храм Афины – знаменитый Парфенон – превращён был турками в мечеть, а в рядом расположенном Эрехтейоне они разместили гарем.
Я с завистью воспринимала это живое биение вечерней жизни в моем скучном доме, жизни, изобилующей шутками, дарящей впечатления и эмоции, той долгожданной полноты, которая так для меня и не наступила надолго и, едва поманив, кончилась с ушедшей юностью.
– О милая-милая Греция, о Эллада, – то и дело с пьяненьким восторгом звонко провозглашала Эва на родном языке и добавляла по-гречески, – ка-ло-ка-гатия!
На это Стах, улыбаясь, но с меланхолической ноткой в голосе отвечал, обращаясь к жене на польском то «Эвичку», то «коханочку»:
– Тутай вшистко бардзо добжэ, коханочку. Тутай, Эвичку, вшистко тэж бэндзе добжэ. – Здесь всё очень хорошо, любимая, и всё тоже будет хорошо.
Эва с Борисом «станцевали» сиртаки: Бориса Эва таскала по комнате за руки во все стороны и, хохоча во всё горло, двигала им, как манекеном, при этом Станислав и я ритмично били в ладоши в возрастающем темпе.
Ближе к ночи Эва возжелала исполнить танец на столе, по-гречески, под протяжные звуки «бузуки» из телефона, но Стах ей не дал, чтобы она со стола, не дай Бог, не свалилась.
– Можешь представить себе, Борис, весь пробивший меня ужас, – подвыпив, шумно делился с приятелем Станислав, – когда я узнал, что нахожусь вовсе не в Средиземноморье, у берегов давно любимой Эллады, а совсем на другом конце света… Вот дьявольщина, куда, думаю, попал, на самый Дальний Восток… Как выйти отсюда?! Словно в плену у всемогущей Цирцеи! Возьмёт, да и превратит в свинью, как спутников Одиссея… Ты же любил, вспомни, Борис, наизусть читать «Одиссею»:
– «Встала из мрака с перстами пурпурными Эос…»[1]
– Что ж ты молчишь, Борис? Выпей ещё! Пей же, пей ещё! Ну, дальше, дальше:
«…Чином гостей посадивши на кресла и стулья, Цирцея
Смеси из сыра и мёду с ячменной мукой и с прамнейским
Светлым вином подала им, подсыпав волшебного зелья
В чашу, чтоб память у них об отчизне пропала; когда же
Ею был подан, а ими отведан напиток, ударом
Быстрым жезла загнала чародейка в свиную закуту
Всех; очутился там каждый с щетинистой кожей, с свиною
Мордой и с хрюком свиным, не утратив, однако, рассудка…»
Ваше здоровье, госпожа Одо – о всемогущая Цирцея! Я и в самом деле окреп, намного лучше себя чувствую, чем до встречи с вами… Благодарю вас за всё!
Вечеринка удалась на славу, однако в целом надежд моих ни в малейшей степени не оправдала. И Станислав и Эва, разгорячённые, как расшалившиеся школьники, и занятые своими рассказами, воспоминаниями и друг другом, не заметили ничего особенного в поведении Бориса.
Он и в самом деле больше слушал и улыбался, благодарил за протянутый бокал, подавал то, что просили. Почти не пил. Идеальный по воспитанности гость.
Наутро мне пришлось убедиться, что я вынесла из этой встречи впечатлений намного больше, чем он. Борис, к моему отчаянию, не смог вспомнить ни Стаха, ни Эву. Рассказы об Афинах, как оказалось, его не заинтересовали. Как ребенок, увлечённый подаренной игрушкой, не обращает внимания на принёсших её гостей его родителей, так внешне улыбающийся Борис остался внутренне погружённым в себя и не выразил никаких эмоций по поводу встречи, не дал никаких оценок забавным мелочам, которыми изобиловала вечеринка. Он её не вспомнил, как если бы на ней не присутствовал!
В нём продолжало оставаться какое-то препятствие, я чувствовала его и продолжаю ощущать, но не могу понять его природу. В самом деле, Борис танцует, помнит, как пользоваться салфетками и носовым платком, как взять и поставить нужный, определённый бокал с коктейлем, как поцеловать руку даме, но ведь всё это проделывал далеко ещё не полноценный человек. «Он ведет себя заведённо, как натасканный автомат», думала в отчаянии я, вечером с теплящейся надеждой наблюдая, а наутро со злым разочарованием и вздымающейся волнами ревностью вспоминая Эву за то, что это она танцевала с Борисом, и всё оценивала и добрую сотню раз вновь и вновь пересматривала поведение Бориса.
И меня, что называется, заело. Я решилась искать, где и не теряла, и готова стала мир перевернуть, чтобы добиться своего. Совсем как пани Эва.
Кстати, когда мы прощались с семьей Желязовски, от имени персонала лечебницы Такэда-сан вручил супругам хорошую Си-пиновскую авторучку со встроенными компьютером, звукосканером для считывания, восприятия и автоматического перевода текста с шестнадцати языков, цифровой камерой и устройством для выхода в Интернет, а Эва отдарила меня действительно неплохими, но нестойкими польскими духами «Пани Валевска».
– Дзенькуе бардзо, пани Эва, – по-польски, но с русским выговором, поблагодарила я, радуясь, что могу произнести фразу на новом для меня языке.
– Дзенькуе, – глянув как-то по касательной, вскользь, мимо моего лица, и обдавая меня от плеч и до пят гоноровым шляхетным холодом, высокомерно ответствовала Эва, вряд ли разобиженная тем, что не смогла равноценно отдарить (не понимаю эту гордую славянку-прибалтийку, чем тогда ещё?), и, взяв под руку восстановившегося и отдохнувшего Стаха, гордо двинулась к ожидающему автомобилю Джеймса, унося с собой все свои непревзойдённые юные прелести.
Эве я помочь не могла. Ведь от того, что русский граф Лев Николаевич Толстой описал высокомерие немецкого теоретика-генерала Пфуля, ни «пфули» не исчезли, ни высокомерия у некоторых немцев (и не только у немцев) не убавилось. Произведения великого Толстого, как и многое другое, они просто не читают. Даже не предполагают, что накрепко приколоты энтомологической булавкой и мастерски описаны для науки и обиходного пользования на благо читателям всего мира.
11. «Я подарю вам новое сознание»
После отъезда тайфунной польской четы злостные чудеса продолжались, но какие-то мелкопакостные, несерьёзные, последышевые. Я загрузила Джоди очередным анализом дневниковых аудиозаписей Бориса, а она «не поняла» и выдала мне два анализа первичного густовского материала о налёте «Сверхкрепостей» на Токио.
Во-первых, Джоди по случайному алгоритму выбрала чем-то задевшие её «воображение» словосочетания и отослала меня к заботливо отысканным ею первоисточникам.
Например, оттолкнувшись от слов «вихри» и «крылья», она (в целях отыскания способа исцеления сознания Бориса!) посоветовала мне изучить доказательство теоремы русского профессора Николая Егоровича Жуковского о циркуляции воздушных вихрей вокруг профиля несущей поверхности, то есть самолётного крыла, – я очень надеюсь, что ничего не перепутала в этой мудрёной для меня аэродинамической терминологии.
Во-вторых, Джоди нежданно-негаданно проявила себя в качестве «знатока» японской филологии и отнесла рассказ Бориса к категории «дзуйхицу» – литературе эскизов, набросков, ничем не предусматриваемых и ничем не сдерживаемых полётов фантазии; эмоционального порхания кисти, обмокнутой в тушь, по бумаге. Что ж… Не стану строго судить мою более чем старательную, однако поистине недалёкую Джоди.
Но из старинной литературы категории «дзуйхицу» я лично люблю немногое: записки «Из-под подушки» утончённой поэтессы и императорской фрейлины Сэй Сёнагон, жившей в конце десятого века, и «Записки из кельи» Камо-но Тёмэя, человека знатного происхождения, придворного, оставившего мир ради единения с Буддой в тиши отшельнической кельи на склоне горы Тояма. Камо-но Тёмэй закончил своё произведение в 1212 году на седьмом десятке лет и вскоре умер.
У Тёмэя весь строй произведения, вся архитектоника повести укладывается в композиционную схему китайско-японской поэтики того времени: «окори» – зачин, повествующий о непрочности, греховности и таинственности всего бытия; «хари» – изложение, развернуто представляющее всё эту же заявленную тему; и затем «мусуби» – патетическое заключение, убеждающее в верности всё того же печального взгляда на жизнь: «Вот какова горечь жизни в этом мире, вся непрочность и ненадёжность и нас самих, и наших жилищ».
Борис в облике Майкла Уоллоу отбивается от шумной «гусиной» стаи, теряет экипаж, остается один и находит долгожданное успокоение в замкнутом мире.
Невольно и я ощутила себя отшельницей: бурная, многолюдная университетская юность пролетела, я уединилась в раковине лечебницы.
Чёрт бы побрал тебя, противная Джоди, что ты себе позволяешь?
Одиночество… Настоящая жизнь, бегство от суетного мира – в отшельничестве. Но ведь и жизнь отшельника так же ненадёжна, непрочна и греховна в нашем мире, как и всё остальное. К такому выводу приводит нас досточтимый Камо-но Тёмэй.
А мне пришло на ум показать Борису фотопортрет его жены – Полины. Видеозаписи с её обликами добыть мне не удалось. Её-то, свою жену, он мог бы вспомнить, любил когда-то, а может быть и сейчас «любит», если говорить о том, что он должен бы делать и чувствовать в нормальном состоянии, которого я от него добиваюсь.
Туда, назад, – всё время
брожу по небу я…
И это оттого, что там,
на той горе, где жил я,
ветер так силён…
Чудесное наитие снизошло на меня, когда я спросила Бориса, летал ли он в юности во сне. Его рассказ часто прослушиваю, но здесь, для памяти, звукозапись привожу в сокращении. Важно для меня то, что повествование – редкий случай – идёт из подсознательной памяти всё-таки через частичку сознания Бориса.
«… – Скажите, – медленнее, чем прежде, и ещё доброжелательнее обратилась ко мне госпожа Одо, – в юности вы летали во сне? Пожалуйста, вспомните. Это очень важно.
Едва она задала мне этот вопрос, я понял, что не хочу отвечать. Но за мгновение до того, как во мне начал подниматься из отдалённейших глубин неприятный осадок, вызванный и её притворной доброжелательностью и существом заданного ею вопроса, мне послышался тонкий писк неведомой до этого радости – стало ясно, что я выучился чувствовать, ощущать окрашенность обращаемых ко мне слов, и от всего, вместе взятого, я испытал минутное замешательство, но потом осадок пересилил мою радость.
Мне действительно неприятно было бы пересказывать мадам Экспериментаторше юношеский сон, потому что психоаналитики, к каковым она, несомненно, сопричисляет себя, мне кажется, никогда в глубине души не уважают своих пациентов: «А, ясно… Он летал… В юности многие летают во сне… Лёгкость, свобода… Ясно-ясно… Охо-хо, юность – прекрасное время жизни…»
Да, я летал. Но не легко и не свободно… Незаметно для себя я стал пересказывать госпоже Одо свой давний, намного-намного больше, чем три дня назад, виденный сон…
Тот давний сон жив во мне до сей поры страшной тяжестью моего взлёта, острой памятью о сильнейших болях в глубинных мышцах спины и шеи, в мускулах груди. Летать далеко не просто, если взлетаешь сам, собственной силой…
Мне снилась глухая окраина сибирского – я уверен: сибирского – города. Ночь. Темень. Я поднимаюсь в небо, как распластанная над снегами птица. О, как мне тяжело!.. Самый воздух вокруг напитан моим напряжением. Я ощущаю, как от страшного давления, развиваемого мной, звенит, трещит, проседает и разрушается утоптанный снег на тропинке внизу, словно под асфальтовым катком. Снег, сдавливаясь, визжит, как в сильный мороз, под проволакиваемой по нему ржавой тяжеленной стальной плитой.
От напряжения в воздухе вокруг меня начинают вибрировать стены и крыши. Сосны на хребте вдоль озера всё ещё выше меня, однако открывающийся вокруг простор начинает мне помогать. Поднимаюсь быстрее и быстрее и продолжаю подъём, покуда хватает сил и дыхания.
Я уже совсем один в сиреневом мутном небе, но поднимаюсь ещё выше – надо выбрать направление. Понимаю теперь, что мне нужен почему-то этот город, и меня интересует один-единственный дом далеко в стороне от меня. Чувствую, что хватит уже подниматься, пора двигаться к цели. Напряжения больше нет, мне очень легко, только в теле чувствуется какой-то надлом, какая-то внутренняя усталость от недавнего напряжения. И мне нужен этот дом, нужен человек в нём, это женщина – она, я знаю, ждёт меня, чтобы успокоить, утешить, помочь.
Я пока не вижу дома, лишь чувствую, что он есть, чувствую, где он, и нет ни холода, ни просторного неба вокруг меня, есть только: я – дом – женщина, которой я пока не знаю.
Медленно, на расправленных прямых руках, доверив выбор одному лишь чутью, начинаю скользить с высоченной небесной горы. Начинаю осознавать, что вовсе не дом сам по себе нужен мне, а человек, только один человек в этом доме, в этом городе, в этом мире. Подобно ласточке, вперёд сердцем стремглав лечу к самому необходимому для меня человеку.
Намного ниже меня проносятся белые и жёлтые огни города, красные гирлянды огоньков на заводских трубах, проплывают в стороне замёрзшие и заснеженные пруды и речки, тёмные пологие лесистые холмы. Не ощущаю холода, не слышу предостерегающего свиста рассекаемого воздуха, полёт мой совершенно безмолвный под учащающийся стук моего непослушного сердца, а скорость сумасшедшая. Скорость всегда захватывала и затягивала меня, но теперь я не успеваю насладиться ею, потому что совсем близок, он уже прямо передо мною, этот многоэтажный дом. Он освещён в ночи, он белокаменный и сверкает, словно глыба льда. Я проношусь над просторным двором, охваченным унылыми типовыми соседними домами, над катком, залитым посередине двора. Замечаю швы между блоками стены, а вот длинный балкон, и я схватываю взглядом часть обойной оклейки в комнате за промёрзшим, изукрашенным морозом широким окном, но не успеваю остановиться, замереть в воздухе, и со всего лёта бьюсь в край оконной створки. От левого верхнего угла по стеклу просверкивает короткая трещинка, а у меня от жестокого удара перехватывает дух, взрывается в груди и смолкает сердце, и я медленно, оледенелой снежинкой бессильно порхаю среди блёсток в морозном воздухе и опускаюсь вдоль неприступного твёрдого стекла к изморози, покрывшей лист оцинкованного железа – примитивный слив, прибитый под окном. В последнюю секунду перед превращением вознаграждаюсь лишь тем, что успеваю разглядеть молодое, привлекательное, удивительно знакомое и вместе загадочное и неизвестное женское лицо, и всматриваюсь в глаза – заметят ли они меня.
Но тёмные в сумерках, блестящие ждущие глаза устремлены за окно, в невидимую для меня даль, они смотрят сквозь меня, меня не замечая, словно не видят падающую птицу с надломленным крылом. Чудится мне, на миг в них вспыхивает мстительная радость, но они привыкли лгать, эти глаза, – они уже спокойны и непроницаемы для чужака, случайно углядевшего их секрет.
Ничего не успеваю больше ни почувствовать, ни подумать – я стал ледяной безжизненной снежинкой, застывшим последним дыханием, и у мёртвой снежинки тоже надломлено крыло…»
Когда Борис закончил свой рассказ, то продолжал сидеть безучастно, сложив руки на коленях. На меня не смотрел, но, чувствовалось, он непрерывно ощущал моё присутствие, а я стояла у окна лицом к парку и спиной к нему и тоже избегала обернуться и взглянуть на него. У него, как и у Стаха, совсем не было эмоций, эмоции были у меня. И я хотела тогда скрыть их от всех. Дело не только в том, что я лучше стала понимать, что мне делать, выслушав рассказ Бориса про его сон и посчитав, что это ему вспомнилось о Полине. У меня только что состоялась очередная встреча с Миддлуотером.
– Да, суть в том, – рассказывал мне Джеймс, – что Альберт Эйнштейн своей теорией относительности, в отличие от классической, ньютоновой физики, определил невозможность существования реальных физических процессов в соотношениях евклидовой трёхмерной геометрии. Физические процессы происходят в пространстве четырёхмерной геометрии.
Реальные физические процессы происходят в пространстве четырёхмерной геометрии! Трудно устоять на ногах, когда слышишь такое. Почему мы об этом выводе великого Эйнштейна не помним?! Я не верю, что он имел в виду только время, которого в действительности нет. Наше физическое пространство больше, чем трёхмерное…
Но продолжу прослушивание диктовок Бориса:
«…Я не знал больше, что ещё рассказать госпоже Одо. Как мог, добросовестно, без эмоций, я описал то, что непрошено всплыло перед моими глазами. Непонятно было, зачем всё это нужно моей ночной слушательнице, и непонятно было, чего она от меня хочет добиться. Не стану, пожалуй, её замечать, как не замечаю постоянно донимающих Фусэ и Такэда. Помнится, принимал уже такое или подобное решение. Надоели… Надоели все.
Но вот после дневного сна мне вдруг показалось, что я понял, почему госпожа Одо постоянно ведёт со мной диалог-спор и куда клонит.
Она упорно пытается подчинить меня своей воле. И разговор в последний раз произошёл с ней не три и не два дня назад, а вчера. Я подумал и продиктовал для памяти: «Не два дня, а вчера». Потом продиктовал ещё: «Самое главное – продолжать сохранять полнейшее спокойствие. Кто-то снова прорывается в моё сознание, только я настороже, ничего не выйдет. Спокойствие – вот моя оборонительная тактика и доказательство моей вменяемости, а когда наступит время – я нанесу удар, как положено, как учили, без предупреждения, внезапно. Я перехитрю ее, просто-напросто потому, что если захочу, смогу быть умнее, чем она».
Она, госпожа Одо, после ужина ничем не напоминала мне о себе. Что-то со мной, как обычно, ежевечерне, проделывал Фусэ. Зато в сером квадрате на серой стене появилось большое, почти в мой рост, достаточно привлекательное женское лицо. Я присмотрелся и вспомнил, что такое изображение называется, скорее всего, цветным слайдом. Или как-то иначе. Вот женщина в рост, вот где-то сидит, вот наклонилась над клумбой. Улыбаясь, тянет руку к ветке с яблоками. Снова портрет крупным планом. Лицо держалось на стене довольно долго, но ничего мне не говорило, я продолжал его рассматривать разве что от нечего делать.
– Ваша жена – настоящая русская красавица, – неожиданно прозвучал рядом со мной тихий голос госпожи Одо, я и не заметил, как она вошла. – Белокурые пышные волосы, красивые, редкостного серо-стального цвета, широко открытые в мир глаза… Вы узнаете её?
– Я знал на Аляске одну русскую. Да, на Аляске. Кажется, в Номе… В Ванкувере? Или в канадском Доусоне? Чем-то это лицо похоже. Правильное, открытое. Кто это?
– Ваша жена, – повторила госпожа Одо и уселась в кресло рядом со мной, я заметил это боковым зрением и обратил внимание, что тоже сижу в мягком успокаивающем кресле, откуда только оно взялось. – Полина Валерьевна Густова. Красива, верно? Вы любите её?
– Я не знаю, кто это. Кто такая жена, не знаю. Вы хотите, чтобы я в неё влюбился? – Я изумился всерьёз. – Но ведь это смешно, даже глупо – влюбиться в портрет. По-моему, было бы то же самое, что влюбиться в статую или в портрет женщины, умершей сто лет назад. Зачем?.. Но, может быть, мне просто не попадался такой портрет, в который стоило бы… Или просто предпочитал иметь дело с живыми людьми. Не знаю… Это не мои мысли. Думаю, что не мои, нет.
– Давайте рассмотрим вопрос об этой женщине чисто теоретически, – сказала госпожа Одо. Она постаралась, чтобы голос её прозвучал непререкаемо. – Вы вспомните, кто такая жена. Могли бы вы жениться на этой женщине и почему?
– Уберите этот портрет, он мешает мне. Пожалуйста.
Портрет погас, но я продолжал видеть в квадрате на стене неизвестное женское лицо, и оно не исчезало, даже когда я закрывал глаза. Фусэ закончил свои манипуляции с моим телом, попрощался и вышел. Я не знал, как и что отвечать госпоже Одо.
– Попробуйте тогда по лицу изображённой женщины детально рассказать мне о её жизни, – заговорила госпожа Одо. – Пусть вы совсем не знаете её, но ведь это не помеха свободному полёту вашей фантазии, «дзуйхицу». Я прочла вашу книгу из Сингапура. Ваши вещи доставлены из камеры хранения той гостиницы. Скажу сразу, книга не об этой женщине. И менее всего о вас. Вы только рассказывали. Хотя и опирались на безусловные реалии, но прежде всего, вы – романтик по складу мышления. Или были им, когда её писали. Вспомните и попробуйте пофантазировать.
– Мне мешает это лицо, – признался я. – Кажется, я всё о ней уже знаю. Хотя её и не знаю. Понимаете, если и знаю, то где-то глубоко внутри себя. Только не уверен, так ли это есть на самом деле… Откуда-то ко мне идёт что-то, не от картины. Это находится в вашем доме.
– Говорите же, теперь я весьма неплохо знаю эту женщину, – настаивала на своём, убеждала меня госпожа Одо. – Потом, если хотите, могу рассказать вам, в чём вы ошиблись.
– Нет, я не знаю этой женщины. Но попробую… Только… Чем меньше человек знает, тем больше он говорит. Постараюсь сказать о ней, которая на снимке, а не в жизни, вкратце, согласны?
– Прошу вас, – сказала госпожа Одо.
– Она невезучая… Это знают все, кто имел с нею дело. Они в этом убеждены…
– Почему? – Госпожа Одо спросила как-то очень по-женски, с блеснувшим в глазах любопытством. – Простите. И продолжайте, прошу вас.
– Потому что ей только кажется, что она чего-то хочет. На самом деле она заботится только о покое для себя, личном покое на каждую ближайшую минуту. И она хочет, чтобы все оставили её в покое.
– Хотите сказать, что она эгоистична? – спросила госпожа Одо, увлекаясь разговором.
– Я вижу, что она просто ленива, – я пожал плечами. – Душевно ленива. На снимке видно только это. Она мне неинтересна.
– Но ведь она много работает, – возразила госпожа Одо. – Она добилась определённого общественного положения. На общем фоне в вашей стране она в достатке обеспечена. Её вполне обеспечивал муж, и я не понимаю, почему у них дело подошло к разводу, почему они расстались. Но она и сама кандидат геологических наук, значит, имеет приличествующий доход…
– А кто её муж?
– Майор Густов, российский военный лётчик первого класса. Ведь майор – это старший офицер, верно? Кстати, за спасение американского военного лётчика Джорджа Эбенезера Уоллоу майор Густов награждён правительством Соединённых Штатов, и эта высокая награда теперь обеспечивает ему пожизненный пенсион. Неплохо, не так ли?
– Ничего не могу сказать, – ответил я. – Вы говорите какими-то загадками. Честное слово, мне иногда очень хочется вас понять, но я ничего не понимаю.
– Вы сами лётчик, – заговорила госпожа Одо с внутренним подъёмом, как если бы в ней что-то взбурлило. – Как вы думаете, что могло вызвать неудовлетворённость дамы, о которой мы говорим, своим мужем? И наоборот, майора Густова – своей красивой женой?
– У них есть дети? – спросил я.
– Их сыну Сергею девять лет. Он воспитывается попеременно то самой госпожой Полиной, то в доме её родителей, – ответила госпожа Одо. – Этот мальчик…
– Она была верна своему мужу? – Я невольно перебил её, мне организуют прослушивание литературных произведений, в которых зачастую речь идет о супружеской неверности. Или необязательности. Так что не природное, а межчеловеческое, общественное, понятие «жена» постепенно мне вспомнилось. – Вы говорили, что неплохо её знаете…
– Предположим, да, – на сей раз неопределённо ответила госпожа Одо. – И что же?
– Это вполне согласуется с тем, что ей ничего не надо. Вероятно, она просто ленива.
– Вы хотите сказать, – осторожно заговорила госпожа Одо, – настоящая женщина лишь та, которая изменяет своему мужу?
– Я не об этом. Если замужняя захочет гульнуть, ей ничего не стоит привести мужа к убеждению, что все вокруг дамы нехороши, а вот его драгоценная – счастливое исключение. Не знаю, здесь всё на вере. Стереотипно, но это так. В книгах, когда я читал, тоже. Я не о неудовлетворённых вообще говорю. Думаю, что этой женщине, как, кстати, её имя?








