Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 90 страниц)
Мысленно я возвращался по единственной его кривенькой улочке, неутомимо перебегающей по крепким бревенчатым мосткам с берега на берег неумолчной речки всякий раз туда, где берег становился пошире, мимо лесосклада со штабелями остро пахнущих смолой в любую погоду досок, гостовского бруса и брёвен-кругляков, пилорамы с цепной бревнотаской, тёти Валиного продовольственно-вещного магазинчика, дощатого громоздкого клуба с синусоидальным гребнем по верху прогнутой шиферной крыши, глинобитного домика поселкового Совета, в котором трудились председатель, его секретарша, более деловая, скоро решающая и подольше пожившая, чем медлительный «сам», а в приёмные часы появлялся непонятно откуда и единственный вдоль скольких-то десятков километров берега участковый милиционер. Всё дальше и дальше, мимо всех бревенчатых или опалубленных бракованным тёсом изб, запомнившихся мне до единой за это лето – не реже, чем четырежды в день, я проходил под их окнами к лесоцеху и обратно, – чуть не к самому дальнему от берега дому, почти к тайге. Здесь, как и в каждом доме, дверь во двор открывалась только вовнутрь, чтобы после обильных зимних снегопадов можно было в трёхметровом снегу лопатой прорубить выход-туннель до калитки на проезжую улицу, снежная целина вдоль которой проходилась мощным «ЧеТеЗевским» бульдозером. Впрочем, в самом последнем от моря одноэтажном домике, который гляделся через дорогу в высокие квадратные окна бревенчатой одноэтажной больнички, жила как раз главный врач Зоя Гавриловна со своим вторым мужем Александром Михайловичем Антоновым, и к ней на летние каникулы прилетали две её красивые дочки-студентки Барсуковы, Нина из Свердловска и Таня из Томска. Они и скрашивали нам с Надюшей дивные длинные летние сахалинские вечера, поскольку соболевский дом притулился у крутого изгиба безымянной речки неподалёку от антоновского. Для нас с Надей такое близкое соседство было во всех смыслах невероятно важным. Ещё важнее, что местные исключительно почитали Зою Гавриловну Антонову. А Соболевы с Антоновыми искренне дружили. Особенно нравились всем нам прекрасные эстрадные песни, улавливаемые переносной транзисторной рижской «Спидолой» из недалёкой Японии, хоть под наши умные разговоры «обо всём» за чаем из настоящего самовара с привозным мёдом или с непревзойдённым вареньем из клоповки на единственной в непритязательных домах посёлка соболевской веранде, хоть во время прогулок под звёздами или без них, когда небо скрывалось за тучами, по берегу моря вдоль всей бухты. «Спидолу» с неохотой отдавал нам на берег Гурик Соболев, Надин младший брат, получивший дорогой радиоприёмник в подарок за отличное окончание шестого класса. Мы дружно подпевали транзистору, когда японцы исполняли советские песни, такие, как «Катюша», по-русски, и охотнее всего подпевали единственной из японских, очень тогда популярной во всем мире, песенке, которую пели две японочки, сестры-«орешки» Дза-Пинац (Тамэики-но дэру ё на Аната-но кутидзукэ-ни…), потому что к ней был уже приличный русский текст поэта Леонида Дербенёва:
«И сладким кажется на берегу поцелуй соленых губ…»
«Дельфины, дельфины, другим морям расскажите, как счастлива я…»
И на катере, неумолимо и невозвратимо увозящем теперь меня, передо мной неотступно светились и застилали и берег, и море печалящиеся прощанием глаза юной моей Наяды, оставшейся «на сохранении» под неустанным приглядом Зои Гавриловны, только с месяц назад уже предотвратившей преждевременные роды нашего первенца Ванюшки (но мы рады были бы и дочери, которую ещё до возникновения моды, вскоре наметившейся из-за песни «Хмуриться не надо, Лада», назвали бы Ладушкой, а из-за песни передумали, как-то подрастерялись и не определились), и от первых увиденных слёз жены за менее чем годичный её и мой собственный нажитый семейный стаж у меня всё ещё было солоно на губах, ведь по-прежнему морские брызги до меня на палубе не долетали. Надежда что-то почувствовала, пришла домой якобы за книгой, и мне не потребовалось забегать для прощания ещё и в больницу. А теперь плакала без стеснения, что, вообще было ей по стойкому, даже суровому, почти мужскому характеру совершенно несвойственно. К моему удивлению, плакала совершенно беззвучно, может быть, как раз от неумения плакать со вкусом, и слабо обнимала меня, прижимаясь огромным животищем, поражающим меня своими размерами и формой. Живот распирал на ней тёплый байковый халат и жил какой-то самостоятельной, своей собственной «животной» жизнью, то и дело ставя нас в затруднительные положения и, наконец, окончательно запретив совместный отъезд на Урал. Светлая пуховая шаль укрывала жене плечи и удобно для её рук была завязана узлом под грудью, и именно этот дурацкий узел тоже мешал ей обнять меня.
Надо было возвращаться на работу, горели все сроки и договорённости с научным руководителем моей первой, самостоятельной и потому драгоценной, темы, даже без сохранения содержания и с еженедельными телеграммами о «невозможности выехать из-за нелётной погоды», над которыми на почте откровенно смеялись, но всё же отправляли, потому что я не требовал заверения. Смеялись, но шли навстречу. Все ведь местные по себе знали, что это за мучение такое, просидеть, например, в аэропорту Хабаровска три-четыре недели из-за невозможности улететь на Камчатку, Чукотку, Курилы, в Анадырь, бухту Провидения, Певек, столицу Колымы Магадан или в тот же почти курортный и по-тихоокеански не очень-то далёкий Южно-Сахалинск.
Сколько высижено несчастными северными пассажирами полусонных ночей под бесконечные фильмы в кинозале хабаровского аэропорта с билетами, купленными на сеансы на всю ночь, от невозможности в этом столпотворении присесть хотя бы на газетку на пол в аэропорту или где-то поблизости! Глянешь дуриком на экран и снова роняешь голову на руки, сложенные на спинке кресла перед тобой. Не уверен, что в этом приамурском Убей-городище любые власти хоть раз слыхивали, что на Большой земле и вообще в мире бывают цивилизованные гостиницы-отели со всевозможными удобствами, но памятник первопроходцу Ерофею Хабарову на привокзальной площади воздвигли. Верх блаженства – присесть бы на газетку непременно и обязательно поблизости от динамика, чтобы не пропустить мимо ушей объявления о нежданно подвернувшемся «борте» до места назначения. Иначе кукуй потом или кукарекай до морковкиного заговенья. И как вздымали первые же слова радиообъявления о вылете толпы изнывающих по всей аэропортовской округе северян! Похлеще, чем дежурное сообщение об угрозе цунами где-то на побережье. Да с гамом и шумом, подобным гвалту и всплеску тысячных гагачьих крыльев на арктических островах с «птичьими базарами».
По всему по этому меня уже начало затягивать в себя понятное беспокойство перед дальней дорогой. Лишь за двадцать минут до прощания с женой, окончив погрузку как раз двух этих злосчастных плашкоутов, я разговаривал с пирса с капитаном и договорился, а всего он дал мне на сборы полчаса. И от дома до моря два километра. Вот из каких несложных соображений я боялся остаться на пирсе с бутылкой сахалинской водки в кармане болоньевого плаща и, кипя бесполезной злостью, испепелять взглядом неторопливо удаляющийся от берега катер.
– Почему же… Почему попрощаться как следует нельзя? – горько повторяла жена, проглатывая слёзы и пытаясь соединить руки вокруг моей шеи.
– Потому что не дают, нет времени, им очень некогда… Морякам этим… Нет времени до отплытия, понимаешь? Они торопятся, – безуспешно пытался высвободиться я из её теплых и нежных рук, чтобы застегнуть пуговицы на синей итальянской нейлоновой рубашке, причесаться, увязать нехитрую поклажу, надеть под модный лавсановый тёмно-серый костюм шерстяной коричневый гомельский свитер и жёлтые польские туфли. Понимал всю глупость и ненужность моих безладных объяснений и старательно улыбался, чтобы не расплакаться самому.
– Я знаю… И всё же… Почему? – снова и снова спрашивала она.
Вглядываясь в медленно уходящие в дымку знакомые очертания берега, я пытался проникнуть мысленным взором в недоступное, в ожидающую её, меня и всех нас неизвестность. «Всё будет хорошо у нас с тобой, моя родная, вот увидишь», – шептал я беззвучно, одними лишь мыслями, и верил, что она, оставшись в холодноватой палате поселковой больнички, эти мои мысли чудесным образом улавливает. Мне верилось, что бодрое состояние, в котором я изо всех сил старался поддерживать мой дух, неминуемо передастся и ей. Облегчит и сократит нам неожиданно начавшуюся разлуку, поможет во всём, что вот-вот ей предстоит. Кроме того, я беспредельно поверил в человека, в женщину-врача, на которую оставил и мою юную супругу, и то неизвестное крохотное существо, которое вызревает в ней.
Несколько историй запомнились мне за это лето. Так или иначе, мне пришлось принять в них участие, и все они были вызваны местным пьянством. Как водится, пьют одни, а расхлёбывать приходится другим, тем, кто сознательнее и ответственнее. Самые драматические последствия одной из таких историй выпали, к сожалению, на долю вовсе непричастной к ней Зои Гавриловны, и эта уже не молодая, все ещё очень красивая, всегда спокойная, гордая, сильная и очень решительная в любых нежданных обстоятельствах женщина с честью вышла победительницей и в этом непростом жизненном испытании.
Именно её муж Александр Михайлович Антонов помог мне устроиться стропальщиком какого-то ничтожного разряда на лесосклад. Работал я там и в дневные и в ночные смены. Вечером в одно из воскресений лёг пораньше, потому что в понедельник надо было выйти на работу к восьми утра. Часу в первом ночи к нам постучали. Пришла, чуть запыхавшись от спешки, Зоя Гавриловна.
– Кирилл, собирайтесь, – сказала она. – Живо-быстро. Нужна ваша помощь.
Случилось так, что накануне в Комсомольск пришел небольшой сухогрузный теплоход «Хилок». Вечером в воскресенье молодняк из команды теплохода двинулся в клуб посёлка на танцы. Выпили для веселья, а вскоре мореманы, волны по колено, повздорили с не менее ушлыми местными, и в результате тоже вскоре через весь посёлок на руках принесли в больницу матроса с этого самого «Хилка» с несколькими ножевыми ранениями в грудь и живот.
– Почему меня-то? – торопясь по ночной улице за Зоей Гавриловной к больнице и попадая в кромешной темноте то на камень, то в колдобину на щебёночной дороге, недоумевая, спрашивал я. – Что ж я сумею? Я ведь только инженер-авиационщик.
– Фельдшер Анохина в отпуске, зубной техник рожает в Александровске. Больше медиков нет. Вы здесь единственный человек с высшим образованием, у которого от водки не дрожат руки. Человек погибает. Кирилл, вы осознаёте, что вы – русский интеллигент?
Она показала мне, как по локоть размываться в едком, чуть ли не с каустиком, кипятке, налитом в эмалированный таз, и потом в спирте. Это сейчас я вспоминаю ту сумасшедшую по напряжению ночь, как в тумане. А тогда потрясала чёткость работы великолепнейшего универсала-хирурга, бывшего майора медицинской службы, с такой бестолковой операционной сестрой, как начинающий авиационный конструктор Кирилл Августов.
Главврач не изводила меня неизвестными, хотя и несложными названиями хирургических инструментов вроде: «корнцанг, ланцет», иначе я не понял бы, что ей требуется. Тыкала пальцем, толстым от резиновой перчатки цвета слоновой кости, но уже в коричнево-бурых пятнах засохшей крови и ярко-алых капельках свежей, и я ей это требуемое подавал или держал наготове. Растягивал, что было надо, или зажимал. Вскоре она руководила мной взглядом.
С непривычки меня слепил похожий на маленькую летающую тарелку рефлектор над столом с раненым моряком. Страдалец не шевелился, но непрерывно булькал при дыхании гроздьями мелких, как дикий виноград, розовых кровяных пузырей из угла рта. Жутко было от вида ржавых студенистых лепёшек, выпирающих из щелевых отверстий в груди и тоже колеблющихся от дыхательных усилий раненого и подрагивающих от неритмичных толчков его сердца. Вскоре у меня от яркого света начала гореть белая от малосолнечного сахалинского лета кожа на переносице, над бровями и на висках, не защищённая марлевой лицевой повязкой и блиноподобной шапочкой на голове. Бликовали в стеклянных шкафах цилиндрические и прямоугольные банки из полированной нержавейки со стерильной ватой, марлевыми салфетками, шприцами, крючками, но более всего слепили рукояти уже использованных разнообразных инструментов на столике рядом с операционным столом. Стало щипать веки и остро разъедать глаза от непрерывно сочащихся слёз. Как мог, я терпел, не веря себе и ничему.
От железистого запаха чернеющих между внутренностями сгустков свернувшейся крови замутило, куда-то к потолку стало заводить глаза, и я покачнулся, но Зоя Гавриловна, не глядя, даже не поднимая головы, рявкнула на меня: «Не вздумай!», будто палкой огрела вдоль хребта своим окриком, так что я, вздрогнув, похолодел, и моя тошнота от неожиданности тут же улетучилась.
Один раз она деловито обложила меня по-русски оттого, что ей залило очки струйкой ярко-алой крови из надсечённой ударом ножа и порвавшейся артерии толщиной всего лишь в вязальную спицу, когда я захватами развел ножевой разрез в брюшной стенке, чтобы стало удобнее сшивать разваленную печень или что другое. Думаю, что ей самой эти её слова не запомнились, и она очень бы удивилась, если бы кто-то ей потом их от её имени воспроизвёл. Но кто бы напомнил? В операционной нас, бодрствующих, было только двое, а третий пребывал под общим наркозом, дополнившим ему сильное опьянение.
Дружки его, мореманы, и местные добры молодцы почти помирились, курили под окнами, допивали нескончаемую водку, отшвыривая опорожнённые бутылки. Пьяные то убредали в темноту под деревцами по прибольничному саду, время от времени запинаясь и падая с руганью, и в отдалении принимались громко, до нарастающего крика, спорить, кто первый начал нормальную драку, а какой малохольный слабак достал нож, то возвращались на яркий свет под матовые окна операционной, при этом кто-нибудь шикал, и голоса на время стихали, и тут же очень слышимо мочились на траву и утоптанную дорожку, потом снова принимались балаболить невпопад и не воспринимали уже и друг друга. Один долго мешал мне тем, что устроился под окном операционной на завалинку и принялся громко икать, пока не свалился и не уснул.
Зоя Гавриловна сосредоточенно чистила внутренние полости от образовавшейся дряни и шила бедолагу-матроса восемь с половиной часов. Если бы она не держала в больнице хорошего запаса крови, дураку бы не жить. Не знаю, сколько вылилось из него ещё в клубе и по дороге, но не меньше литра крови этого молодого балбеса в смеси с алкоголем приняли только операционный фартук Зои Гавриловны и простерилизованные покровные простыни. Впервые увидел я операционные баллоны с человеческой кровью в непредставимых умом объёмах.
Я напрочь забыл, что курю. Периодически моему лицу становилось жарко в потоке нестерпимо ослепляющего света от ламп хирургического рефлектора. Капельки пота ещё сильнее разъедали слезящиеся от света глаза, и я, переставая видеть, что делаю, выждав и улучив момент, на секунды отворачивал лицо и тёр воспалившиеся веки то правым, то левым рукавом операционного халата выше запястья и края резиновой перчатки. Через каких-то полчаса от неподвижности и оцепенения, возникающих от очередного длительного усилия для растягивания раневого разреза вместе с ребрами, начали стынуть и потом неметь все больше, до покалывания, мои руки, намокшие и почти вываренные в резине, несмотря на тальк, щедро всыпанный внутрь перед надеванием хирургических перчаток. Руки, мои родные руки, которые повседневно служили мне, а я привычно, как и любой, их не замечал, на протяжении ночи постепенно тяжелели и деревенели, и я всё больше боялся, что они вот-вот откажут совсем. Никогда я не думал, насколько крепким и неподатливым является наше человеческое тело, и что работа интеллигентных хирургов относится к тому же предельно изматывающему разряду, что и труд портовых забулдыг-грузчиков или шкафообразных такелажников.
Чтобы не потерять с непривычки сознание и выстоять, я, глядя на неустанно работающие руки Зои Гавриловны, начал урывками вспоминать о том, как моя Надюша буквально только что, сегодня, нет, уже вчера, вечером, листая альбом с живописью, приобретённый ею всё в том же местном книжном магазинчике, читала нам вслух о великих фламандцах. В Антверпене до сего дня сохранился дом великого Рубенса. Не менее великий Ван Дейк, которого английский король Карл I сделал своим придворным живописцем, с натуры записывал огромное полотно в несколько часов. Великолепные портреты каких-то придворных всеми забытого казнённого короля работы Ван Дейка сегодня может видеть любой желающий. «Сколько же ещё она будет зашивать этого придурка?» – думал я о Зое Гавриловне, благословляя её великие животворящие руки и проклиная все и всяческие человеческие слабости, в том числе ближайшую, мою собственную – физическую. Наверное, от лицезрения крепкой фигуры Зои Гавриловны сам великий Рубенс пришел бы в творческий восторг и с удовольствием написал бы античную аллегорию с Зоей Гавриловной на первом плане. Скажем, заново переписал свой знаменитый «Союз Земли и Воды». Богиня земли Кибела зашивает истыканного ножами пьяниц бога морей Нептуна в операционной богом забытого сахалинского посёлка Комсомольск. Рубенс, может, и влюбился бы в неё. Но этой и скромной и божественно великой женщине выпал иной удел.
Когда утром мы вдвоём, с трудом передвигая очугуневшие ноги, переместили раненого на каталке в палату и переложили, Зоя Гавриловна принесла мне в мензурке пятьдесят граммов спирта, подала и коротко сказала: «От стресса, чтобы спал. Спасибо, Кирилл». Я помню, в синем свете туманного позднего утра, еле пробивающемся вглубь распадка между обступающих посёлок сопок в единственное, но большое квадратное окно ординаторской, медицинский спирт показался мне денатуратом, подкрашенным фиолетовыми чернилами, чтобы сдуру не тяпнули по ошибке. Такой обычно заливают в спиртовки. Я даже проверил спирт на просвет. А когда с осторожностью выпил, оказалось, что глотать почти нечего, чистейший спирт весь впитался прямо во рту, словно испарился ещё на языке.
Она подождала, пока мензурка освободится, и потребовала: «Покажи руки».
Я поставил сухую мензурку на подоконник и с удивлением протянул ей обе руки. Подумал, что она хочет проверить, не задрожат ли у меня руки после выпитого спирта. Или после сверхтрудной операционной ночи.
Зоя Гавриловна повертела в своих профессионально очень сильных руках мои пальцы так и эдак, погнула, выпрямила, потом ещё как следует их помяла и сказала: «Смотри-ка!.. С такой маленькой крепкой кистью только операции делать на малом тазе, бедные женщины тебя потом на руках бы носили. Бережные руки! Ну, марш домой спать, живо-быстро. И никогда больше не думай, что с ним могло бы быть». Сама осталась дежурить у постели спасённого моряка и вести приём уж совсем неотложных.
В посёлке всё уже знали. В тот наступивший понедельник мне передали на работу не выходить. Я и без того не в состоянии был пошевелить ни руками, ни губами, ни, тем более, разговаривать с домашними. Не смог позавтракать и долго не мог уснуть. Всячески стирал из памяти сменяющие одна другую кровавые картины ярко освещённого операционного поля, страшнее, чем на провинциальной скотобойне, но безуспешно, и пытался сосредоточиться на том, чтобы думать только о Зое Гавриловне и о том, что она не сможет уйти от раненого из этой захолустной больнички ещё несколько суток кряду, раз уж не способен был пока избавиться от непривычных ночных впечатлений. По ней ведь никогда не было видно на улице, что она возвращается домой после трудной операции. Она всегда была в идеальном порядке и полной боеготовности, как и её больница. Не сразу пришло в голову, как она с этой ночи доверительно стала обращаться ко мне на «ты». Сколько раз потом я посматривал на мои неожиданно для меня пригодные к хирургической работе пальцы и вспоминал удивительные слова Зои Гавриловны о бережных руках.
Теплоход «Хилок» забрал пострадавшего, придя снова в Комсомольск где-то через месяц или полтора. Парень учился уже передвигаться с палочкой, местные обидчики его навещали, снабжали куревом и подкармливали. Наверное, приносили и стандартную выпивку, чтобы мореман подбодрился и не засох на берегу. Не думаю, что заурядный местный казус попал хоть в какую-то сводку происшествий – кому это надо? Выжил человек – и ладно.
Зое Гавриловне от капитана и команды через весь поселок привезли на горизонтально установленной платформе трактора-трелёвщика невысокий бочонок малосольной сельди, килограммов этак на тридцать или сорок, никому и в голову не пришло взвешивать. Большую часть вкуснейшей, деликатесно приготовленной рыбы она передала в больницу и раздала ближайшим соседям, включая Соболевых. Хотя в нашем доме, как здесь и в любом, весь чердак был увешен вяленой рыбой, а в подполе, вместе с картошкой-моркошкой, хранились соленья-маринады, «хилковская» селёдка всё же очень понравилась. Стократ дороже рыбы была выказанная тружениками моря честь. И то и другое она приняла, как должное, без малейших эмоций.
И вот теперь мне крепко поверилось, что, не дай бог, случись что родами с Надеждой, Зоя Гавриловна не отойдёт от моей жены, пока всё не будет в полном порядке, из любых передряг на себе вытащит. Уже стоя на борту катера, я понял, что в ту трудную ночь Зоя Гавриловна выбрала меня, юнца, сопляка, не из-за моей якобы интеллигентности, я и не знал и не понимал тогда, что это такое, ведь каждый вкладывает в это расплывчатое понятие свой смысл, а я и сегодня радуюсь и горжусь, что стал авиационным инженером. Нет, не думаю, что я ей нужен был, как сугубо интеллигентная личность. Уж кто там был истинный русский интеллигент, так это она, Зоя Гавриловна. Случись горькая нужда, главврач, конечно, подчинила бы себе и заставила помогать обоих вечно похмельных подчинённых почти мужского пола: древнего больничного конюха с его кривыми грязными пальцами, а также предельно медленно, дремотно переставляющего по дороге свои старые нечищеные копыта мерина Николку, если бы рядом вообще больше никого не оказалось. Просто не всякий человек смог бы выстоять у операционного стола ночь напролёт, согнувшись, с руками на весу, стеснённым собственным дыханием и донимающим животом, мучительно передавленным совсем не маленьким весом своих же грудной клетки, плечевого пояса и головы. Вот почему хирургу, кроме всего прочего, нужны физическая сила молотобойца, выносливость вьючного осла и лошадиное здоровье. Наверное, я нужен был ей из-за моей молодости, из-за элементарной физической силы. Не окажись меня, она поставила бы к операционному столу обидчиков-пьяниц и заставила их сменять друг друга, если кто сляжет.
С Зоей Гавриловной Антоновой связана ещё одна не очень смешная медицинская история, в которой мне тоже пришлось принять косвенное участие.
В Комсомольске у меня появился временный приятель, студент-украинец Тарасик Москаленко. Мы работали в одной бригаде, жили неподалёку, вместе ходили обедать дома, поскольку столовой в лесоцехе не было, и по дороге судачили обо всём, что в мире происходило.
Как-то нас ещё до еды перехватила Зоя Гавриловна в косынке и плаще от холодного моросящего дождя, резиновых сапожках прямо на босу ногу и со своим дорожным саквояжиком в руке. И повела обратно к морю. Оказывается, в посёлке в очередной раз забузила старушка-хроничка, на которую время от времени находило, и она начинала гоняться за домашними с угрозами и швыряться в них всем, что под руку ни попадёт, а то и набрасывалась.
– Только отвлеките, – попросила Зоя Гавриловна, – надо поставить ей укол. Она как раз украинка, Тарас. Не сумеете отвлечь – разрешаю действовать силой.
Когда мы пришли, хитрющий, как сам Одиссей, хоть и юный, хохол Тарасик решительно постучался в окно и на чистисенькой украинской мове попросил у матинки разрешения зайти в хату, чтобы напиться, «бо в горлянке дуже засохло». Так же решительно он вошёл и в дверях приостановился. Заговорил с больной ласковым-преласковым медовеньким голоском. Она уже успела взять в руку кухонный нож, похожий на тесак, которым удобно щепать поленья на лучину для растопки, но вошедший оказался ей незнаком, зато вежливо говорил с ней на безупречном языке её далекой юности, и теперь она не понимала, как с ним поступить.
Продолжая безостановочно разговаривать и варьируя интонации, субтильный и гибкий Тарас исподволь двинулся от порога в кухню замысловатым лисьим обходным манёвром. Тут и я выступил из-за его узкой спины и заявил, что тоже очень хочу пить, просто вот на месте помираю от жажды. Меня старушка тоже видела впервые и теперь смотрела то на Тараса, то на меня, каким-то собачьим взглядом, склонив набок голову, как если бы и впрямь решала, то ли обгавкать, то ли кинуться и покусать, а то ли, на всякий случай, хвостом повилять. Вслед за Тарасом и я, переваливаясь, как медведь, медленно начал двигаться в чужой кухне по кругу, соображая, как обезоружить непредсказуемую сумасшедшую бабу, и некстати вспоминая, какими неожидаемо сильными вдруг оказываются вот такие полудохлые психопатки.
Только бабка отвлеклась на нас и от порога отвернулась, как из крытого двора внутрь, не скрипнув дверью, протиснулась всем полным крепким телом Зоя Гавриловна. Без промедления, без крика и гика, мягко, как тигр на жертву, она прыгнула к старухе, держа правую руку на отлёте, немыслимым приемом сбила бабку с ног и лицом вниз бросила на пол так, что из тощей утробы той вырвалось только что-то похожее на: «В-ве!..»
В мгновение ока Зоя Гавриловна оседлала бабку, усевшись ей прямо на лопатки, спиной к старухиному затылку, придавив, по-моему, ей и дурную голову, задрала на бабке грязную заношенную юбку и смаху влепила в оплывшую от возраста и уже совсем рыхлую задницу приличных размеров шприц. Мы с Тарасом открыли рты и остолбенели от изумления, глядя то на противную бабкину ж…пу, то на полные красивые голые колени главврача. Когда через минуту Зоя Гавриловна с видимым трудом встала со старухи, нам осталось только переложить унявшуюся больную на жуткую нищую провонявшую постель.
Я вспоминал эту и другие ей подобные дикие поселковские истории, уходя всё дальше от берега и продолжая успокаивать сам себя.
В открытом море качка усилилась. Всё труднее, уже словно взбираясь на гору, тащился катер с буксируемыми тупоносыми плашкоутами, оглядываться на них надоело, и мало-помалу моим вниманием завладел беспрепятственно и, показалось, независимо живущий вокруг меня безгорестный мир волн.
В Татарском проливе штормит часто. Ветры над Сахалином, бывает, проносятся сумасшедшие, видимо, такие или им подобные и называют тайфунами. На океан, мне тогда представлялось, за два месяца холодного лета я насмотрелся почти досыта с берега, причём, при всяком состоянии погоды. Регулярные приливы и отливы, и волны на поверхности вод всегда разнообразнейшие, – от ластящихся, при штиле, шаловливо или дремотно, смотря по твоему настроению, нашёптывающих извечное, манящих в себя и затем обжигающих ледяным холодом даже в июле и ещё относительно теплой первой половине августа, – до штормовых, беспредельно жестоких, бьющих слепо, без жалости, почти как при цунами. Такие суперволны ужасающе возносятся в твоих глазах у береговой черты и, вслед за этим, обрушиваются на пирс с грохотом, подобным протяжённому во времени и вдоль всего побережья грому или землетрясению. И трудно было понять, брызги ли от погибающей волны целыми потоками вздымаются выше прожекторной вышки, чудом выстаивающей под ударами водной стихии у самого края пирса, или это грозно и неотвратимо высвечивается в закатном небе высоко над берегом гребень ещё более мощной и яростной последующей волны. Или же то, наконец, подходит, накатывает знаменитый девятый вал!..
Может, там, у сумрачного сахалинского берега, возле Комсомольска, и сейчас грохочет усиливающийся шторм, но здесь, в океане, на качающемся борту маленького катера, я на себе понял, что абсолютно бесплодно судить о волнах, стоя рядом с мелкими водами на твёрдом берегу. Только теперь я по-настоящему оказался в мире волн, и уже внешний первый его облик показал мне, насколько бедны были мои представления о нём, насколько неожиданна и непригодна для человеческого обитания без технических ухищрений природа любимой, ласковой планеты в каких-то двух милях, буквально двух шагах от родного порога.
Больше всего меня удивило, вначале обеспокоило, а вскоре и устрашило отсутствие пенных гребней на вздымающихся волнах, отсутствие свиста и завывания ветра, потоков воды, проносящихся вдоль и поперёк палубы, и брызг, взлетающих выше мачт, всех этих знакомых по кино непременных атрибутов разыгравшегося шторма. Тем занимательнее оказалась в открытом море поверхность вод. Её, пожалуй, никак нельзя было именовать поверхностью – она была изумительно и неописуемо многорельефна, эта прихотливо и непрерывно перемещающаяся граница между неистовствующими без косм пены водами и величественно-плотным недвижным воздухом, который неподвижность не тяжелила, потому что над морем дышалось им свободно и легко. Совсем не так, как дышат здесь, задыхаясь, приезжие в первые две недели, пока не привыкнут к нехватке кислорода у океана.
Мне казалось, что воздух, если и движется вокруг, то потому только, что раздвигает его катер, то подталкиваемый снизу и тяжко взбирающийся на очередное, бьющееся под ним тело волны, то все так же неторопливо-медлительно проваливающийся в ущелье между волн, когда под днищем у него исчезает поддержка и опора, а катер живёт и продолжает бороться с водами и воздухом сам по себе, сообщая им свое движение и ни на что, кроме собственной крепости корпуса и надежности дизеля, не надеясь. Об этом твердили мне неколебимость палубы и передающийся через неё нутряной лихорадочный стук, даже не вибрации и не дрожь, от цилиндров неустанно работающего двигателя.
Если бы звучали ещё и волны! Но они не звучали, наверное, потому, что никакие звуки не смогли бы достоверно передать всех впечатлений тысяч и тысяч непрерывно проживаемых у меня на глазах огромных и длительных, больших и коротких, средних, маленьких и мельчайших, теснящих друг друга долесекундных жизней. Беззвучные писки рождений и младенческое лепетанье, бесцеремонные и бесшабашные вопли юности, благоразумное и мудрое зрелое умолчание на пике успеха, вскрик или тяжкий стон или бесконечный жуткий утробный вой при умирании – все сопутствующие звуковые эманации жизней волн слились бы в ровный, плотный и глухой шум, никак не соответствующий оптически осязаемому многообразию.








