Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 90 страниц)
Сейчас я понимаю, что она стремилась напитать меня жизненным духом древней культуры страны Ниппон, всегда интересной для меня и волнующей, и приобщить и к культуре, и к стране. Она точно, продуманно использовала непривычность и необычность обстановки, обостряющей моё восприятие. Она и сама создавала обстановку, вселяющую стойкое ощущение стабильности, умиротворённости, повседневной благополучности бытия и созерцательного покоя.
А в итоге воздействия всего этого комплекса мер она старалась укрепить, прежде всего, мою уверенность в её собственных духовных силах, направленных на возрождение и наполнение сознания и личности во мне. Поэтому ей нужна была моя безоговорочная, но не слепая, а сознательная, вера в неё, мою госпожу и целительницу. Здесь и не пахло экзотикой, искусно приготовленной и сервированной для бездумно оплачивающих удовольствия туристов. Тем более, что тогда ещё так остро вопрос, чем предстоит расплачиваться каждому из нас за проведённый совместно отрезок жизни, передо мной, по крайней мере, пока не стоял.
Определившимся целям моей госпожи, несомненно, должны были содействовать и наши совместные завтраки, обеды и ужины в комнате рядом со спальней – столовой-гостиной – тянома, с вполне викторианской мебелью, поставленной в тянома вынужденно, ибо я испытывал большие неудобства за низеньким столом и, конечно, не мог полноценно, с точки зрения госпожи Одо, восхититься ни супом из красного мисо – густой пасты, приготовленной из бобов, ни белым горячим рисом в чёрном горшочке, оттеняющем фактуру каждого рисового зёрнышка, ни японским мармеладом под названием ёкан, представляющем собой матовую полупрозрачную массу, ни подобием пирожных, необычных на вкус из-за сбитого крема из картофеля тороро. Но наибольшее моё удивление вызвала сладкая морская рыба, по-японски приготовленная не с солью, а с сахаром.
С огромным удовольствием я наелся бы до отвала настоящего украинского борща, вареников с вишней, русской окрошки со свежими огурцами, редькой и квасом, сибирских пельменей, кавказского шашлыка или хотя бы узбекского плова, но меню пока продуманно составляла моя госпожа, а я ей ещё не возражал.
Стены тянома были украшены подлинными укиё-э, гравюрами времён Мэйдзи, конца девятнадцатого-начала двадцатого веков, изображающими быстро меняющуюся бытовую и городскую жизнь той эпохи. С этими, сегодня странновато выглядящими гравюрами связан мой первый нервный срыв, случившийся после завтрака на второй день первой же нашей совместной недели, как только я обратил пробуждающееся и расширяющее экспансию внимание на эти укиё-э.
Когда я с облегчением поднялся из-за низенького столика, а госпожа Одо, сочтя возможным на минуту-другую предоставить меня самому себе в состоянии наведённого обострённого восприятия ближнепланового окружения, отдавала распоряжения прислуге о замене мебели на европейскую уже к обеду, случилось так, что за разговором с прислугой она невольно отвлеклась от меня и утратила неукоснительный контроль за моим восприятием.
Я подошел к укиё-э и с любопытством разглядывал изображения людей в кимоно и с зонтиками под невидимым дождём – людей старого времени, старого уклада жизни. На гравюре они спешили к кирпичному зданию какой-то фабрики, знаменующей начавшееся развитие капиталистического способа производства. Потом рассматривал диковинный пассажирский поезд с вагончиками, похожими на открытые ветрам тележки с матерчатыми, словно зонтиковыми, навесами вместо крыш, и паровозом, изображённым сколь старательно, столь же и неумело; портовые лавчонки с латинскими буквами на вывесках, трудно давшимися тогдашнему японскому гравёру-ксилографу; вникал в ломающийся, жёстко перенацеливаемый сверху, строй жизни страны.
Припомнил, кстати, что в эпоху Муцухито-Мэйдзи, особенно в первое её двадцатилетие, с тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года, то есть с революции Мэйдзи, японцы усиленно приглашали в страну иностранных специалистов. Некоторым из приглашённых обоснованно платили больше, чем даже членам японского кабинета министров, – чтобы быстрее догнать Европу и Америку.
Мне стало плохо, едва я подумал об Америке.
Я вдруг остро ощутил, что ни Америка, ни детство в Огасте, ни ожидающая моего возвращения Кэролайн – всё это не имеет больше никакого отношения ко мне, и чуть не закричал от жгучей боли сознания горькой утраты. Всплеск боли в моей душе восприняла и Акико.
– Борис!.. – Она вскрикнула и задохнулась от волнения, а через мгновение я осознал, что она обняла мои плечи и тесно прижалась ко мне, и пришёл в себя.
– Что случилось, любимый? – Акико глядела мне в лицо, а у меня не сразу нашлись силы посмотреть ей в глаза.
– Несчастный, – наконец тихо произнесла она. – Мне нужен был набор ключиков к твоему лечению. Первым ключом стало первое же твоё упоминание о чувстве к Кэролайн. Я поняла, почему Борис Густов в качестве защиты принял сознание пусть отдалённо, но известного ему Майкла Уоллоу: Майкл по-настоящему любил, Майкл был любим и был нужен любимой. Всего этого оказался лишён Борис Густов… Неужели Борису не на кого оказалось опереться в ближайшем своём окружении – размышляла, недоумевала и удивлялась я. Из какой странной среды вышел Борис?!
Но я получила первый ключ… Он же выявился и главным… Отчего это с тобой сейчас произошло?
– Гравюры… Америка… Кэролайн…
– Значит, между нами установился и действует обмен на интуитивном уровне… – Она помолчала, раздумывая. – Убрать? Эти укиё-э – убрать?
– Пусть остаются… Я справлюсь…
Акико что-то резко сказала немолодой служанке по-японски и для меня пояснила:
– Чай будем пить в саду. Уже тепло. Запоминай: тясицу – чайный домик и рёдзи – садик вокруг него. – Она явно стремилась отвлечь меня и заторопилась, отрывая слова от зримых для меня образов, и я понял только, что там, в саду, я обязательно успокоюсь.
На прогулке Акико виду не показывала, что крайне озабочена тем, что я сразу принялся нарушать её планы, и рассказывала легенды и достоверно известное о благословенном Сайгё-хоси, поэте и буддийском монахе, жившем в двенадцатом веке, одном из наиболее популярных в Японии мастеров традиционного пятистишия, состоящего из тридцати одного слога.
– Он воспевал любовь к природе и буддийские ценности. – И Акико читала мне его стихи-танка, немного по-японски, больше в английском переводе, потому что на японский язык у меня времени всё как-то не оставалось, но, мне кажется, от японского меня отводили в сторону иные силы, более могущественные, чем само Время. – Этот поэт сознательно оставил праздную, но шумную жизнь в столице, чтобы воспеть одиночество в горах. Воспоминание о Сайгё-хоси помогло мне прийти к идее твоего лечения в уединении. Вот второй ключик к твоему лечению… Тебе нравится уединённый покой моего дома?
Мне очень нравились уединённый покой хоккайдского дома Акико, покой её ухоженного зеленеющего сада, блаженный покой, разлитый в благоуханном воздухе, благословенный покой синих и голубых гор.
Меня удивляло обилие имён известных Акико деятелей культуры в Японии двенадцатого века, о котором она продолжала увлечённо рассказывать. Слушая мою оживившуюся госпожу, можно было подумать и увериться, что если бы во всём остальном мире не оставалось в то время ни одного культурного, думающего и чувствующего человека, мировая культура, располагая духовными ценностями одной только Японии, и не заметила бы недостатка и не ощутила бы нужды ни в чём.
Неторопливо мы вышли на смотровую площадку, неподалёку от которой любовались в первый день сакурой. С возвышения нам широко открылась панорама горных цепей. Высоко в небе парили облака, переваливающие в воздушных слоях через горные вершины, и отображали своими ежеминутными превращениями сложности земного рельефа. Акико умолкла, оглядываясь по сторонам.
– Тебе не напоминают эти горы твою Сибирь? – неожиданно для нас обоих спросила Акико. – Или детство? Где, на Урале?
Я вздрогнул. О пологих склонах лесистых уральских увалов, тонущих в тёплой весенней дымке, я только что и подумал. «Только синь сосёт глаза», – об этом лучше всех сказал Есенин. Мне пришлось познакомиться с ним после очередного возвращения на Урал в далёкой юности. Но когда уже здесь я читал его стихи, всякий раз вспоминал ту пору весеннего умиротворяющего предвечерья, когда после целого дня, отведённого множествам наиважнейших разговоров, непроизвольно возникающих после первой совместной ночи, вместе с Акико мы вглядывались в многосложные, удаляющиеся от стремящихся за ними глаз, синие и голубые горы Хоккайдо.
Но я отвлёкся. Я ведь хотел припомнить и звучавшую во мне тогда музыку. И вспомнил, что внутренних мелодий всё утро и весь первый день слышал много. Музыкальное житие…
– И ещё ты подумал о том, что когда человеку плохо, все должны обязательно прийти к нему на помощь, верно? В этой идеологии ты был воспитан. Я только не поняла, свыкся ли ты с обычаем, что это положение морали часто декларируется, но на деле немногие ему следуют. Или тебе снова ещё предстоит свыкнуться с этим. Никакой мистики, Борис: все твои мысли, всё твоё отчаяние – они так и отражаются на твоём лице, – негромко говорила Акико, опережая моё недовольство тем, что она вновь прочитывает творящееся в моей душе.
Я молчал, любуясь горами.
– Однако же твоему складу характера, – тоном убеждения продолжала она, – должна быть ближе, например, корейская философия чучхе, если ты был с нею знаком, – согласно которой каждый должен делать ставку и опираться прежде всего на свои собственные силы… Из чучхе я лично почерпнула кое-что для укрепления моей психологической выносливости. Хорошо, тебе будет преподавать эту идеологию давний мой приятель – философ, художник и атлет – кореец Чу Де Гын.
Завтра здесь появится и ошё Саи-туу. У меня, мой милый, завтра обычный рабочий день. Консультации больных, зарабатывание денег, научная работа, работа над собой. И ты. Я ведь отсюда, от тебя, не уеду, вся моя работа здесь будет строиться через компьютерную сеть. И отсюда, с Хоккайдо, я могу общаться со всем деловым миром. Но главной моей заботой остаёшься ты. А сегодня у меня ещё выходной день. Итак, горы?
– Горы и леса действительно тронули меня, – признался я.
– Леса здесь очень красивы, – согласилась Акико. – Я участвую в финансировании мероприятий по сохранению лесов здесь, на Хоккайдо… Особенно я люблю кедр… Мы сажаем, как это?.. Кед-ров-ники. Да, верно? Трудное слово. А в Токио, где я также периодами живу, по специальной программе всего за два десятилетия вновь удвоена площадь зелёных зон, – продолжала она. – Стеклянный и бетонный Токио ещё больше зазеленел… А раньше зелень сохранялась только вокруг императорского дворца и в немногих парках возле храмов. Мы обязательно там, в Токио, побываем. Ты веришь в это?
– Я плохо пока понимаю, что со мной творится, – признался я. – Знаю о Токио – интуитивно, знаю о его главной улице – Гиндзе, – откуда? Во мне уже не возникает внутреннего возражения, Акико, когда ты называешь меня Борисом. Я разговариваю с тобой по-русски и по-английски. Хочу, очень хочу тебе верить и знать тебя, и ты всё больше, всё сильнее мне нравишься. Я рад, что увидел в тебе женщину… Но – откуда ты в моей жизни? Этого я не знаю. Не знаю, откуда я сам. Откуда я здесь взялся? Не двадцатый сейчас, а двадцать первый век? От какой болезни ты меня лечишь? Почему нам надо быть вместе – какой смысл ты в это вкладываешь? Этого я тоже не знаю. Откуда я сам? Откуда я здесь взялся? Что со мной произошло? Кто – я?! Что будет со мной дальше?! Кто – ты?! Почему ты прочитываешь мои тайные мысли?! Кто – ты?! Что и почему ты собираешься дать мне для тела, для сердца, для души?! Для моего разума?! Что от меня ты хочешь потребовать взамен?!
– Для тела. Для сердца. Для души. Для разума, – привычно негромко и успокаивающе повторила Акико. – Четыре главных человеческих потребности ты назвал. Ты прав. Я называла тебе только три. – Она с нежностью взглянула на меня и улыбнулась. – Для начала дадим всё необходимое телу. Умилостивим страдающую душу. Затем обеспечим здоровой пищей разум, чтобы он смог посвятить себя не пустопорожнему саморазъеданию, а высоким помыслам. А сердцу надо о ком-то заботиться, верно? Даруя свою доброту, отдавая любовь, и сердце успокоится. Наверное, это главнейшее из необходимого человеку, чтобы он почувствовал себя не зряшным на этом свете… А отец Николай с Аляски, судя по твоим «воспоминаниям», считал, что…
– Может быть, его никогда не было на свете, достопочтенного отца Николая с Аляски… – перебил я. – Может, он и плод моего нездорового воображения… Я ведь понимаю уже: ты вновь хочешь убедить меня, что воспоминания о священнике с Аляски не относятся к личности Бориса Густова. Допустим. Но ты ведь не знаешь, чьи я присвоил впечатления! Допустим, что и меня тоже нет сейчас рядом с тобой. Вот, я – есть, и меня здесь нет! И «никакой мистики»! – Последние слова я произнёс, иронически воспроизводя интонации госпожи Одо.
Акико оперлась о мою руку:
– Пройдёмся еще по саду. Это настолько тонко… Чьи впечатления питают личность – твою, мою… Важно, что они теперь питают, а личность впитывает. Так корни забирают воду из почвы, а дождь ли воду пролил или садовник из шланга… Не надо злиться. В саду хорошо дышится. И легче рассказать и выслушать то, что трудно произнести в состоянии покоя. Без движения. Тебе, Борис, придётся выучиться сдерживать своё удивление. Ты помнишь? Так предписывается мияби.
Твои вопросы, Борис, для меня долгожданны. Они доказывают, что лечение уже даёт удовлетворительные результаты. Безразличие к себе кончилось. Любопытство, интерес – двигатели сознания. Так?
Не спрашивай пока меня, откуда ты здесь взялся, на эту тему налагаю табу, она пока для нас запретна. То, что происходило с тобой у меня, в основном ты знаешь. Для тебя важно теперь суметь расположить происходившее в правильной последовательности. В этом я тебе помогу. В этом поможет тебе персональный компьютер, он возьмет на себя функции своего рода протеза – для поддержки хромающего пока сознания и для насыщения начавшей работать действительной памяти. Он будет твоим личным секретарём, охранником… Словом, помощником. Дай ему имя. Почему-то пошла мода обращаться к компьютеру женским именем.
– Можно дать ему твоё имя?
– Но тогда он будет включаться всякий раз, как ты позовёшь меня. Лучше присвоить ему малоупотребительное имя. А в присутствии чужих включать его кнопкой-клавишей вызова. Хотя он и настроен на тембр твоего голоса, осторожность никогда не помешает.
– Понял.
– А задача твоя, Борис… Вкратце так: в силу некоторых обстоятельств ты вообразил себя другим человеком…
– Я – сумасшедший?! – Мой голос прозвучал хрипло и грубо. Я откашлялся.
– Нет-нет, совсем нет, это – другое, – незамедлительно возразила Акико. – То, что ты предположил, слишком примитивно. Не пытайся искать в «золотой середине», в ней нет результата для твоего случая.
Я вслушался. Со всей увлечённостью, как будто оседлала любимого конька, Акико, помогая себе жестами, рассказала о своих представлениях, почерпнутых ею ещё в далёкой молодости из статейки русского студента, подрабатывавшего в каком-то еженедельном журнальчике, в чём можно и в каких случаях не стоит пользоваться нашей обыденной логикой, злоупотребляющей понятием «золотой середины», следующее.
Разумеется, можно, следуя наипростейшей логике, обозначить наши понятия о явлениях-антиподах типа «плохо-хорошо», «богатый-бедный», «горячо-холодно», разнести полученные противоположности в разноимённые полюса, провести между ними линию и потом искать на ней её же середину. Когда-то, на заре цивилизации, когда понятий было немного и были они тогда ещё совсем-совсем простыми, даже мудрецы так и поступали. И этот метод давал свои результаты. Работает он и сегодня, когда поиск идет среди простейших явлений.
Но линия одномерна. Она оказывается настолько же условной, упрощённой, насколько скудны, понятийно обеднены наши собственные представления о рассматриваемых или анализируемых явлениях.
В психосемантике сознания уже используется понятийное поле. Двухмерность понятийного поля даёт возможность поиска решения не на линии или не только на линии, а на всей плоскости поля, во всем протяжённом, обширном поле, и, значит, уже более или менее отдалённо от одномерной линии. С усложнением жизненных явлений, требующих применения и более сложных методов поиска решения, мы приходим к трёхмерному пространству – объёму. Ведь двухмерных полей, как плоскостей, пересекающихся хотя бы по данной линии, существует чрезвычайно много. Вместе они и создают понятийный объём, в котором приходится искать непростые решения сложных задач, анализировать сложные явления. Так работали ещё вчера, в двадцатом веке. Сегодня приходится искать верные решения не в примитивной «золотой середине», а в многомерных пространствах. Мы стали сложнее, существенно обогатились наши представления об окружающем нас мире.
– Поэтому забудь о «золотой середине», – учила меня Акико. – Детство человечества кончилось. Инфантильных наказывает жизнь. Для тебя же, Борис, уже началось возвращение из-за края жизни, но вернёшься ты в совсем иную жизненную плоскость.
У вас, русских, есть пословица: «Простота хуже воровства». Наверное, она имеет немного иной смысл, но я хочу сказать, что и в жизни простота – обманчивое, кажущееся достоинство. Простота – недостаток. Даже нуль сложен безмерно, в сложности своей нуль подобен целой Вселенной, и уже приближение к нулю настолько усложняет наше понимание, что, к примеру, анализ бесконечно малых величин – один из разделов высшей математики – свидетельствует о бледности подобия, смоделированного нами для осознания и изучения существующей в природе реальности.
Мир усложняется, привлечение простоты для суждения о мире – крупный недостаток, Борис, а вовсе не достоинство мыслителя.
Но, возвращаясь к тебе, могу сказать просто: гимнастика у-шу, идущая от движений, использовавшихся в первобытных ритуалах, за что невежды её нередко упрекают, была предписана для поддержания тонуса корневой, древнейшей основы твоего тела, а ци-гун – уже для возрождения новообразований человеческого тела и гармонизации их энергоснабжения.
Длительные погружения в бассейны до утраты восприятия организмом окружающего мира – для стирания вредной информации, для очищения твоего сознания. Чередования музыки, света, стимуляции приборами господина Ицуо Такэда несли полезную для тебя информацию. Весь комплекс лечебных мероприятий, включая хемитерапию, которой мы пользовались немного и только на основе травяных настоев, а также гипнотические воздействия, был глубоко продуман применительно к твоей индивидуальности и особенностям протекания заболевания и постоянно корректировался. Впрочем, консилиумы не отложились в твоей памяти, поскольку не были тобой восприняты. Более всего ты напоминал на них восковую куклу в больничной пижаме.
Серый мир – всего лишь одна из промежуточных стадий между стиранием старого и развитием нового сознания.
Мне представлялось, что я смогу стереть всё из твоего прежнего сознания, которое не возрождается и только мешает, и его надо иссечь, как омертвевший лоскут кожи. А потом запишу, думала я, в освободившийся объём памяти, как на чистый белый лист, всё необходимое для твоего возрождения. Или хотя бы для подобия жизни, жизни по минимумам, когда ты сам себя сможешь хотя бы обеспечивать.
Что-то мне удалось, что-то не получилось из-за сложностей с пропорциями между неизвестными мне компонентами, составлявшими твоё былое сознание. Но и сегодня я с уверенностью считаю, что создать новые компоненты твоего сознания и установить гармоничные пропорции между ними – вполне в моей власти.
Отец Николай предостерёг меня от совершения грубой ошибки, к которой привела бы моя самонадеянность. И, к счастью, я вовремя поняла, что мне придётся непрерывно «советоваться» с тобой, когда ты окажешься в состоянии отзываться на мои воздействия, постоянно использовать так называемую обратную связь.
Я вовремя поняла, что не следует полностью разрушать твою действительную память. Ты ведь и сейчас помнишь всё, что рассказывал от лица Майкла Уоллоу, верно?
– Да, конечно, помню.
– Очень постепенно к тебе начнёт возвращаться память и о себе. Суждения твои теперь вполне здравы. Ты иногда уже отвечаешь, когда я подвожу тебя к тому, что было тебе известно и раньше. Но ведь я всего о тебе знать не могу… Здесь приходится продвигаться ощупью, не торопясь, не перегружая тебя. И понемногу узнавать тебя, любимый.
Общее твоё состояние опасений больше не вызывает. Лёгкое сотрясение мозга – этим ограничим пока твоё знание о причинах болезни – мы вылечили и справились с его последствиями, у тебя нет даже головных болей. Так, осталась ерунда, органика чуть-чуть пошаливает, и то с точки зрения строгих лётных норм.
Твоя рана на голове, не заживающая уже почти полгода, в чём-то сродни незаживающим ранам, открывающимся на кистях рук и ступнях известных и церкви и науке религиозных фанатичек, неотступно думавших о распятом Христе, прибитом гвоздями к кресту в соответствующих точках конечностей. Это как частный случай истерии, сотворённой ущербной мыслью.
Ты и в действительности получил ранение в висок, но сосредоточился-то на ранениях Майкла Уоллоу во Второй Мировой войне, которых у тебя никогда не было. По этой причине твоя собственная рана никак не заживала. Ни сознательно, ни безотчётно ты не стимулировал её заживления. Для тебя её как бы не существовало: она есть, и её нет. Теперь же, когда ты вновь обретаешь себя: свою душу, своё сердце, свой разум, своё тело и свои сомнения, – как видишь, мистики действительно никакой, это приходящие к тебе твои новые возможности, – через пару недель на виске останется лишь тонкий рубец. Потом устраним и его, без хирургии. Всё в тебе будет по высшему классу – в ином состоянии я тебя просто из рук не выпущу. Профессиональная гордость не позволит…
– Как я был ранен? При каких обстоятельствах?
Акико снова ответила немедленно, и голос её прозвучал, хотя и утомлённо, однако непререкаемо:
– Сотрясение вместе с раной в висок получены, вероятно, при аварийной посадке на Иводзиму. Первичная обработка раны была сделана там. Когда мы вполне справимся с нервным истощением, – не ранее того, чтобы избежать рецидива, – я сниму запрет с закрытой доли твоей памяти, и ты, я надеюсь, всё вспомнишь сам. Мне это также интересно, до чрезвычайности интересно, – подчеркнула она, – ещё и потому, что пока никто не может рассказать об этом, кроме, вероятно, тебя, а тебе это пока не по силам.
Джордж Уоллоу в обычном смысле потерял сознание до приземления, и ты привёз его в бессознательном состоянии, сам пребывая в сознании другого человека, его отца… Легенда о налёте на Токио… Думаю, что обстоятельства твоего действительного подвига не менее интересны. Но… Запасёмся терпением и дождёмся лучшего, как бы ни торопило нас время. Могу лишь сказать, что и от тебя, и от меня нетерпеливо ожидают рекомендаций для выработки средств противодействия…
– Акико… Я страшно устал… Я сам не дойду… Помоги мне!..
Госпожа Одо что-то громко сказала по-японски.
– Хай! – Кто-то, невидимый мне, так же громко отозвался совсем рядом. Мне не дали упасть от внезапно обвалившихся слабости и головокружения крепкие руки с твёрдыми пальцами…
Наверное, оттого, что в первый же день начавшегося жизнедействия моего сознания между мной и Акико возникла и стала развиваться доверительность в отношениях, придя в себя, я осознанно и откровенно поведал ей о причине подкосившей меня минутной слабости. Воспоминания для меня в целом драматического, но обнадёжившего нас обоих тем, что я впервые приблизился к истолкованию события самостоятельно, без корректного, но настойчивого подталкивания со стороны госпожи Одо.
В тясицу – чайном домике – был накрыт европейский стол для вполне европейского чаепития.
– Кажется, искусство мияби всё-таки необходимо мне для личного употребления, – невесело пошутил я, выпив почти залпом первую чашку горячего, густо заваренного чая, чуть отдающего ароматом жасмина. – Ты права, любезная моя госпожа: не стоит удивляться, нельзя удивляться, потому что состояние удивления отодвигает постижение. Уверен, что такого раньше у меня не было, Акико: внутренним взором я охватываю сразу несколько вещей во всей их доступной общему впечатлению полноте. И мне надо лишь конкретизировать путь от первого знакомства с ними, первого подхода к ним, вплоть до конечного итога, до расставания с ними, и ещё только насытиться деталями. И всё. Понимаешь, сразу не-сколь-ко! И они меня захлёстывают, валят с ног! К тому же, между ними, на первый взгляд, нет связи. А я их охватил и понял, понимаешь – я их по-нял!
Моя госпожа вновь наполнила чашки, опустила руки на колени и смиренно замерла напротив, обратив свой взгляд чуть в сторону от меня. Ещё тогда, под сакурой, я понял, что глядя так, чуть в сторону, она глубоко прочитывает и воспринимает на интуитивном уровне еле уловимые внутренние движения сознания визави, и теперь я осознанно не препятствовал своим сопротивлением её погружению в мою душу.
– В этот раз меня удивило, – продолжал я, рассматривая между тем мило внимательное лицо Акико, – что, оказывается, всё ещё действуют на мое самоощущение по крайней мере три вещи: сохранившиеся в памяти фрагменты фактического полёта, о котором я не могу пока вспомнить подробнее; воспоминания о Гульчохре, пришедшие неведомо откуда; и ещё то, что ожидает нас с тобой, уловленное через твоё волнение, через твоё беспокойство. Все три, вместе взятые, превысили порог моего самообладания. К многоканальному восприятию, следовательно, тоже надо ещё привыкнуть.
Я говорил медленно, попутно додумывая, и одновременно с острым любопытством знакомился с тем новым в себе, что нарождалось и ощущалось при работе мысли. Мне уже мешало то, что одновременно я не мог поведать обо всех моих одновременных ощущениях и впечатлениях, и рассказывать приходилось только последовательно.
Я не смогу одновременно рассказывать о нескольких впечатлениях, а мой слушатель не сможет меня понять. Точно так, как если бы я смотрел на кинематографический полиэкран и одновременно зрительно воспринимал, предположим, четыре сюжета, то невозможно оказалось бы одновременно с этим слушать и еще четыре звуковых сопровождения. Воспринять бы я смог только одно из них, так действует наше несовершенное восприятие звуков, в отличие от более развитого зрения, и при этом потребовалось бы ещё отыскать, к какому из зрительных сюжетов данный звук относится. Мимика, взгляд, жест, интонация, поворот тела только содействовали повествованию, подчёркивали или усиливали то, что мне хотелось выделить, но самостоятельно, взамен языка, не «вещали».
Акико не перебивала меня, лицо её выражало спокойное глубокое сосредоточение.
– Не исключаю, что во мне пробуждается, после устранения мешающих наслоений, дар предчувствия – я запомнил твои слова о нём, милая Акико… Мне очень трудно, я сейчас узнаю себя совершенно заново…
Я мучительно подбирал слова, чтобы не обидно для профессионального чувства моей целительницы довести до неё, что я пока не ожил… Я сам себе ещё не вспомнился. Зато я вдруг увидел Урал, увидел Сибирь, но тоже ничего пока не отозвалось, не ожило во мне. Не проникло извне в мою душу с воспоминаниями.
Акико время от времени отходила в сторонку для установления многоканального общения и почти не перебивала, давала мне выговориться. Я продолжал:
– Знаешь, вместе с отцом Николаем я прочёл Библию. Оказывается, христианских религий очень и очень много… Теперь я узнал об исламе и хочу прочитать Коран. В русском или английском переводе…
Но только вечером, перед самым ужином, как если бы успев с кем-то проконсультироваться, Акико сказала мне, что учтёт мою приверженность другой культуре.
– Я знаю твою культуру, – сказала Акико и поправилась. – Полагаю, что знаю. Я училась и в Европе. И всё же… Думаю, уже очень скоро мы вдвоём будем ездить по стране, чтобы и ты меня лучше понимал.
Мы с Акико вместе почувствовали, что открывается новая грань в наших отношениях, и она не разделяет, а сближает нас. И те немногие внешние изменения, произведённые Акико в нашем образе жизни: переезд на европеизированный первый этаж, превращение спортзала в цокольном этаже дома в додзё – помещение для обучения фехтованию, а также причёска Акико, как у Гуль, и её европейские платья – все они только обозначили совместно преодолённый нами первый из множеств барьер.
Помню, что вскоре мы ушли из тясицу в дом, не допив чаю.
Ясно читал в глазах у Акико: она физически хочет меня в любом моём виде и любом состоянии. Мне хотелось того же, что и ей – молодой страстной плотской любви. Наверное, и мы торопились распорядиться отпущенным нам временем.
Обнимая её, я продолжал слышать внутри себя её ликующий негромкий гортанный голосок. О благословенная диковинная птица горных японских лесов!
16. На чём утвердить основание сознания?
Два наших первых выходных дня на Хоккайдо промелькнули почти неразличимо, словно две ласточки в стремительном полёте. Но я уподобил бы их и быстротечной близкой молнии, зримый отпечаток-отсвет от которой остаётся на сетчатке глаз и в памяти на всю жизнь. В самом деле, на чём основывается сознание нормального человека? Что, собственно, составляет то, что мы называем сознанием? И что думает о собственном сознании обычный человек?
Наверное, думает он своим умом о собственном разуме, о собственном сознании достаточно редко, и это принято считать нормой. Я, пожалуй, в первые дни на Хоккайдо тоже о своём персональном уме не очень-то тревожился, по умолчанию, что ли, или уже вновь предполагая, что с ним у меня полный порядок. Плюсом к тому, наверное, обстоятельство, что тогда я действительно в чём-то вёл себя как ребёнок, которого пришла пора учить, а ему пока не хочется утруждаться. В то время как его умудрённые жизнью родные и близкие и покой, и сон, и аппетит потеряли от неизбывных дум, чему учить своё неразумное чадо.
Думаю, что Акико давно и немало ломала голову над тем, чему и как меня обучать, как с учётом моей индивидуальности строить распорядок дня, в каком порядке «грузить» мою память, в каком – и это самое главное – религиозно-философском русле всё это со мной проделывать. В конце концов, уехав со мной на Хоккайдо, она поступила вполне в духе свойственной ей решимости и под влиянием надолго полюбившейся ей рок-оперы «Юнона» и «Авось!», громовыми, ревущими фрагментами из которой воздействовала на моё сознание, как например: «Ангел, стань человеком…», когда я разгадывал загадки образа стрелка из лука, то есть проруководствовалась, в конце концов, фразой-припевом: «Под крестовым российским флагом и девизом: «Авось!» Шаг её, надо сказать, почти отчаянный.








