Текст книги "Зеркало времени (СИ)"
Автор книги: Николай Пащенко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 90 страниц)
Отец Николай умолк, но я всё продолжал чувствовать его внутреннее волнение. Нас обоих, оказалось, увлёк, а священника и глубинно взволновал его собственный безыскусный рассказ. Он вглядывался в глаза ликов святых, словно ждал сл о ва теперь и от них, и молчал.
Я тоже безмолвно вглядывался в изображённые лики. Уста святых были сомкнуты. Но мне казалось, что я улавливаю не то чтобы шёпот, а какие-то будто бы дальние-предальние звучания, ещё более тихие, чем дуновение самого слабого ветерка.
Мы с отцом Николаем вышли из храма, приблизились неторопливо к извитому берегу ручья и остановились, обернувшись к храму.
– Наверное, нет постоянного знания. Но нужна ли устойчивость знания? Ведь так, близко ли – далёко, достигнется предел, и движение дальнейшее будет невозможно. Думаю, коль скоро вы затронули тему признаков знания, вам надо будет учесть, – продолжал отец Николай, возвращаясь к моему интересу, – что некогда существовали знания со скрываемыми признаками, тайные, для посвящённых. А ныне почти выродились, вышли из применения такие, как символика животных – она осталась отчасти в знаках Зодиака, – а также другая символика, связанная и с древней картиной звёздного неба, и с частями тела человека – взять фаллический культ одной из эпох Древнего Египта и Древнего мира в целом, нынешних тайских народностей в Сиаме, да и в других местах тоже, к примеру, всё ещё отмечаются связанные с этим культом праздники в Японии.
Заметьте, и наш христианский храм канонически исполнен в виде символического лингама – мужского животворящего начала… В этом и сегодня наши учёные-священнослужители усматривают древнюю традицию преемственности христианством культур прежних человеческих цивилизаций в части, освящённой Основателем. Но есть ещё другая символика – звуковая, – и с нею определённо связывался культ голоса, как более высокоуровневого производного от частного элемента человеческого тела – его голосового аппарата. Мы молимся и религиозным чувством, и мыслями, и голосом. Голосом, рождающим наше звуковое обращение к Господу, хотя слышимы Ему самые наилегчайшие мысленные дуновения. Голосом! Ибо голос усиливает наши обращения и в сопредельных миру сферах, обращая к Господу также и их. Да-да, человечество в многовековом развитии своём прошло и через этот «голосовой» этап. На Канарских островах аборигены для общения всё ещё пользуются языком свистов, ведь с горы на гору не докрикнешь, а свист доносится без искажений на весьма приличные расстояния. Повторюсь, Господь знает и тайные мысли. А противоположностью звуковой символики в современной форме следовало бы считать обет молчания. Хотя, думается, обет молчания иные подвижники принимают и по другим причинам.
Ранее существовали и ныне доживают всё менее употребляемые опростившейся массой символика растений и, в частности, язык цветов, вспомните философию сохранившихся в Британии друидов… Символика драгоценных камней. Ну, и другие. Наверное, следует учесть и когда-то бывшую символику крупномасштабных, в сравнении с размерами тела человека, образований: гор, рек, лесов. Кажется, отсюда рукой подать и до древнегреческих нимф ручьёв, и до анимизма первобытных племён. У наших православных эскимосов быт насквозь пронизан анимизмом и анималистикой. Я понимаю, вас интересует и это? Вдумайтесь, это не просто знания, это – общелюдской научный инструментарий к быту, к жизни. И не обязательно магический… Просто мы, цивилизуясь, кое-в-чём обеднели и многое позабыли…
– Да, всё, о чём вы рассказали, святой отец, важно чрезвычайно. И то, и это и это тоже, потому что я пока не знаю, что из огромного массива материала, обладающего, к тому, огромным же и внутренним сопротивлением, я использую и к каким выводам в итоге анализа приду. Я понимаю, что эти тайные некогда знания ещё и инструментарий для работы с миром, нам не видимым. Одно время я пытался двигаться к решению заинтересовавшей меня темы и через числа, отталкиваясь от художественных образов известного Велимира Хлебникова. Вы знали его в России?
Отец Николай покачал головой:
– Нет, лично знаком не был. Его ведь считали, сколько помнится, велемудрым, даже заумным поэтом с редкостными интересами, но несчастливой судьбой, а люди всюду, к прискорбию, таковы, что плохо относятся к неудачникам и несчастливцам. Блажен он, если сам себя несчастливым не считал, не просто ему жилось. Я осведомлён мало, вернее, почти совсем не знаком с его творчеством.
– Позвольте мне, отче, напомнить из его вещи «Доски судьбы»: «Похожие на дерево уравнения времени, простые как ствол в основании, и гибкие и живущие сложной жизнью ветвями своих степеней, где сосредоточен мозг и живая душа уравнений, казались перевёрнутыми уравнениями пространства, где громадное число основания увенчано или единицей, двойкой, или тройкой, но не далее. Это два обратных движения в одном протяжении счёта, решил я. Я видел их зрительно: горы, громадные глыбы основания, на которых присела отдыхать птица степени, птица сознания для пространства. И точно тонкие стволы деревьев, ветки с цветами и живыми птицами, порхающими по ним, казалось время». Но чтобы двигаться от его образной философской системы не вслепую, надо обладать таким же даром его образного видения и владеть языком его поэтики, чего у большинства из нас, включая меня, признаюсь, и в помине не бывало. И сейчас я на распутье…
– Теперь я лучше понимаю вас, – сказал отец Николай. – Да только цифровая система в сфере символик была весьма проста и потому даже на интуитивном уровне понятна многим. Однако вы и её можете использовать в своей работе. Единица – число один – раскрывало верующим смысл единства Бога. Двойка – смысл двуединой природы Христа…»
…Вот о чём забыл я и ищу, вспоминаю значение числа «два»:
Бог – потом Человек, как сын, творение и раб Божий, если я сейчас в кабине «Сверхкрепости» верно восстанавливаю смысл некогда высказанного отцом Николаем. Для меня сейчас жизненно важны именно такие и понятие и очерёдность соотношения: Бог – Человек. Но ведь соблазнительно трактовать и в обратном соотношении: Человек – Бог. Вот он я – человек, которому требуется то-то и то-то. Вот и дай, Господи, мне…
Так-так… Есть вопрос. Так ли? Так ли, там ли? Как довоенный аппарат системы Бодо для телеграфной связи: «там ли – там ли»… Осязаемо, потому самоочевидно. Тик-так. Как внутренний метроном. Так-так. Так-то: на трезвые очи никто Бога не видел. Если Он и есть, так ведь где-то. Он самодостаточен, у Него есть всё, Он ни в чём не нуждается. А вот мне – требуется… Или требуются… И таким образом многие соблазняются. И трактуют так, потому что им кажется, что подобным образом они освобождаются от оков, наложенных на их свободные желания Богом… Желаниям несть числа. И грехам… Мне надо не потерять сознание… А при чём здесь число «два»? Что оно означает?.. Что означает лично для меня число «два»?..
«… – Тройка, число «три», – продолжал между тем отец Николай, – это принятое в христианстве триединство Бога: Бог – Отец, Бог – Сын, Бог – Дух Святый.
Четвёрка, «четыре» – это уже символ окружающего нас материального мира, составленного из четырёх элементов (воздуха, огня, земли и воды) и имеющего четыре ст о роны света: «…поклонился на все четыре ст о роны…»
Вдумайтесь, сколь важно было осознать, что Свет, необозримый для смертного, прилепленного к земле, всё же познаваем – двигайся по любому из четырёх направлений, но по одному – единственному, потому что невозможно идти во все стороны сразу. Кроме того, четыре – это и неодушевлённый, – здесь отец Николай усмехнулся с неожиданной иронией, – я сказал бы, неодухотворённый, то есть неживущий, человек. В старой русской деревне о таких в мои далёкие юные годы говорили: «неживущ о й». Обесчувствленный, обессмысленный, несбывшийся, несостоявшийся человек. Принято сожалеть о подобных нереализовавшихся людях, только ведь Бог любую шельму метит, таких, без злорадства замечу, тоже. Какая-то да ведь есть тому причина…
Далее. Пять, пятерня – рабочий орган: руки, ноги. Дай пять. Пятерик ржи. Пятиалтынный. Пять – мера, число необходимое, но приземлённое, бытовое. Пять – несовершенное, неполноценное число, половина от десятки пальцев-тружеников: двух рук, двух ног. А вот божественное число три, соединяясь с материальным числом четыре, как раз и представляет собой полноценного человека – это число семь: семь отверстий в голове, отвечающих жизненным потребностям человека. Семь смертных грехов, которым противопоставляются семь святых таинств. И семь возрастов человека. И семь управляющих человеком священных планет. Наконец, неделя – семь дней сотворения мира – и семь тысячелетий человеческой истории от Адама и Евы до наших пращуров… То есть всё, связанное с природой как человека, так и его жизни, семирично. Семирична природа самого тела человеческого.
Четырежды взятое три символизирует, в отличие от простой суммы, уже сверхчеловеческое, надчеловеческое воплощение: двенадцать апостолов, двенадцать месяцев года… И еще… Двенадцать – роковое число лет для несчастной России… «Двенадцать» у Александра Блока!.. То, где: «В белом венчике из роз…»
А вот три, взятое трижды, – сверхвоплощение Божественного, девять кругов рая, к примеру. Ну, и так далее. Всё это подробно вы у меня найдёте…»
«…Есть апостольское число: для России оно – двенадцать…», – сказал всем Андрей Вознесенский. Откуда, откуда это?..
… Мне не дадут додумать.
«Мустанг», эскортировавший меня, дождался замены – для моего сопровождения подошла сразу пара таких же истребителей, – он дал газу и стремительно ушел на юго-запад. На мгновение мне показалось: дым за ним какой-то странный, не настолько сильно должен бы дымить его двигатель на форсаже. И тут только я обнаружил, что ещё шестёрка вновь появившихся «Мустангов» крутится намного выше меня и ведёт бой с японскими палубными истребителями А6М3 с трапециевидными законцовками крыльев и более новыми А6М5 «Зеро», бьётся, не пропускает их алчную свору к моей «крепости».
– Горячо им, но они справляются, – пробормотал я сквозь зубы. – Держите их подальше от меня, парни… Я слишком дорого стою, вам в складчину вместе с японцами за «Сверхкрепость» не расплатиться. Справиться бы ещё и мне…
Бой разгорается очень высоко, он заполняет сразу несколько явственно различимых этажей в небе, я отчётливо вижу это над собой по всё уменьшающимся с занимаемой высотой резво кружащимся в необыкновенной карусели самолетным силуэтикам.
Подошли палубные истребители «Хэллкет» с наших авианосцев. Они выглядят дубовато, как топором сработанные, по сравнению с обтекаемыми, аэродинамически вылизанными японскими «Зеро». Но у «Хэллкэтов» сверхмощные двигатели и куча пулемётов в каждом крыле, и каждый скорострельный пулемёт – с увесистым секундным залпом.
Вижу, как зачадил, полого устремляясь к воде, подбитый японский «Зеро». Он нависает спереди-прямо над моей головой и увеличивается на глазах. Всё ускоряется его падение, умножаемое мощью ещё работающего двигателя. Чёрт его побери, кажется, японский пилот решил меня таранить! Сумасшедший!!!
Подбитый самолет словно скользит вдоль лезвия невидимого ножа, не меняя ни курса, ни крена, ни угла пикирования. Вот оно что: похоже, заклинило управление. Я слышу нарастающее завывание его падения, начал визжать пошедший в самопроизвольную раскрутку воздушный винт. «Зеро» опасно сближается с «крепостью», уже заметны повытертые ботинками места на окраске борта фюзеляжа под фонарём пилотской кабины, но и мне невозможно ни отвернуть, ни притормозить, – «крепость» еле держится в воздухе и неспособна к маневрированию.
«Зеро» в секунды обгоняет мою небесную черепаху, перерезая ей курс, и проносится всего лишь в сотне футов от меня. Носом и консолью крыла он взрезает неподатливую воду и переворачивается в целых водопадах брызг. Небеса в ужасе отпрянули, вздыбились на мгновение над погибающим человеком и тяжко опустились-опали своей померкшей голубизной над его океанской могилой – замечаю верхнебоковым зрением.
А глаз по инерции пробегает далее по гребням волн, отыскивая упавшую машину, но её уже нет на поверхности величественных золотистых и синих вод, сомкнувшихся клубками водоворотов и вскипевших из глуби мириадами зеленоватых воздушных пузырьков. Лётчик не покинул машину и теперь тонет вместе с нею. Глубина здесь не меньше двух миль. Тонуть им придется очень долго. Его тело и кости за несколько лет привычно растворит и пополнится им океан… И на дне надолго останется лежать пустая алюминиевая скорлупка, облекаемая грязью донного ила.
– «В море соли и так до чёрта – морю не надо слёз…», – опять Вознесенский? Откуда, откуда это?
Целая куча «Зеро»… Значит, неподалёку за горизонтом японский авианосец? Наверняка, с эскортом, – думаю я. – Лишь бы не по курсу, не то вылезу прямо на них.
Сегодня я тащу на себе мою «Сверхкрепость», настал мой черёд, и уже я должен долететь до этой трижды благословенной Иводзимы. Для таких, как я, морская пехота и захватила зеленокудрый, местами каменистый, местами жёлто-песочный от залежей природной серы и запылённый ею островок, по прихоти природы, по случаю оказавшийся всего лишь в тысяче миль от страны Восходящего солнца.
Высота – шесть тысяч футов, одна тысяча восемьсот метров в метрической системе, и мой измордованный «Боинг» продолжает неудержимо скатываться вниз, вниз, вниз, к волнам и глубинам Тихого океана. Нет, разумеется я не знаю моего будущего, но похоже, что… Полет по прямой с постоянной скоростью и почти установившимся снижением – элементарный линейный график в виде наклонной прямой, через время «t» пересекающейся с осью координат на поверхности океана. Неужели не ясно?
«Неужели не ясно?» – капризно выпятив розово-перламутровые губки, снисходительно спросила меня Кэролайн, когда я довольно неуклюже повторил попытку войти в её доверие. – «Неужели с самого начала было не ясно, что у нас с вами ничего не получится?»… Судя по определившемуся графику, мою «крепость» смогут начать обживать и собирать в ней трофеи через тридцать четыре минуты. Имею в виду мародёров из числа обитателей океанских глубин. «Неужели не ясно?»
Если вернусь – клянусь: мы поженимся. Всё, сгинь!.. Мне пока не до тебя!.. Курс – на Иводзиму… Лететь до неё ещё не меньше двух часов… До поверхности воды только полчаса снижения. Как бы я хотел, чтобы именно сейчас меня в моей «крепости» не было…
За полёт я оброс здоровенной щетиной… «Какое бескультурье», – сказала бы Кэролайн. Я всегда брился после приземления, а уж потом шёл к ней. Полсуток в воздухе – и каких – не шутка.
Только сейчас меня озарило, только теперь я нашёл себе полновесное оправдание и понял, зачем я принимаю участие в этой проклятой войне: своими грозными бомбами я хочу примирить всех и вся!
В сорока семи боевых вылетах я обрушивал бомбы на тех в Японии, кто покушался на мою культуру, на мою цивилизацию, не понимая её прогрессивности! Но, клянусь, с не меньшим удовлетворением я отбомбился бы и над моей собственной страной по тем бетонноголовым дикарям, кто не достиг моего уровня культуры, кто тянет мою страну вниз! Их жизни ничуть не весомее, чем японцев, чем моя собственная, ведь они не понимают, что воевать стоит только за культуру и расчистку пути для неё, а не ради денег, не ради чего бы то ни было другого, какие бы высокие цели, мотивы и принципы ни выдвигались при этом политиками – разве любые иные цели в сравнении с культурными ценностями вообще хоть что-то стоят! Как в этом извратившемся мире ничего не стоят сами наши жизни…
Современный уровень развития науки и техники уже позволяет свести все культуры в единое русло и, тем самым, устранить опасность и причину войн…
Да, любая война протекает в определенном культурном пространстве, то есть и в идеологическом или религиозном руслах, или, может быть, объёмах. Идеология, религия – вот более высокие и могущественные периоды, нежели сравнительно краткосрочные экономические, а тем более политические притязания. А ведь идеология и религия – всего лишь элементы культуры… Что же, что тогда в этой короткой нашей жизни настолько возвеличивается, что царит надо всем ещё выше?.. Неужели только деньги, подчинившие себе всё в этом немирном мире?
Самолёт мой теряет высоту неукоснительно и категорически. Как хочется лечь на штурвал… Что по-японски означает Иводзима? Что-то невыносимо щемящее в сердце, поэтическое?
Лишь наступит прилив,
Вмиг скрывается отмель,
И тогда в камыши журавли улетают, крича…
Неисповедимо всплыло в моей памяти неведомо когда и как занесённое в неё драгоценное творение средневековой японской поэзии…
…Самолёт мой самостоятельно больше в небе не держится – его держу я. Держу вот этим двурогим штурвалом, вращающимся вправо и влево на трубчатой и тоже качающейся от меня и ко мне металлической стойке… Если я лягу на штурвал и, тем самым, толкну его от себя, не пройдет и минуты, как всё для меня закончится… На штурвал… Лечь на штурвал… Ложиться на штурвал… я себе… запрещаю… Запре-щаю!..
«Где «Мустанги»? Почему я вновь ничего не слышу? Чёрное небо, яркие дневные звёзды над моей узкой кабиной… Где я?.. А кто – я?.. У меня вновь раздваивается сознание… Бабушку Джорджа Уоллоу, который спит в задней кабине, звали Кэролайн… Кто же тогда я?! Как всё это понимать?.. Если бы всё шло нормально, через полчаса с этой высоты я уже видел бы этот остров… Откуда я знаю длинный узкий галечный мыс под взорванной скалой, совсем голой три четверти века, шестьдесят пять лет со времени минувшей Второй Мировой войны?.. На этом затерянном в океане острове дислоцирован запасной аэродром сил ООН в азиатско-тихоокеанском регионе, и я месяца три не был на Иводзиме… Главное, главное, главное – долететь. Пускай Джордж ещё поспит… Какая прекрасная и умная машина – мой МиГ!..»
…Не больше тысячи футов – триста метров – до оси абсцисс на поверхности океана. Кажется, я снова терял сознание, пребывал кратковременно неведомо где. Кажется, я вновь куда-то проваливаюсь, потому что первый признак этого – обратное движение стрелок моих личных часов… Что было силы бью каблуком по самолётной приборной доске и разбиваю ненавистные часы!..
… От резкой боли в груди и животе и услышанного собственного стона я прихожу в себя. Полтора часа полёта до Иводзимы. Последние десятки галлонов горючего в баках. Высота – я вижу это уже без прибора – не более семидесяти футов, это как семиэтажный дом, двадцать один метр, если по три метра на этаж. Мой самолёт стремится задрать нос, и у меня такое впечатление, что если не мешать ему это сделать, он ещё более плотно будет сидеть в воздухе. Полтораста миль в час – вполне приличная скорость для полёта гораздо ниже бреющего. Я физически ощущаю, как воздушный поток, скашиваясь книзу за крылом, упирается в воду, уплотняется и помогает мне держать машину. Отчётливо вижу и ощущаю, как самолёт повторяет, опуская и вновь поднимая нос, пологие профили океанских волн, каждая из которых вытягивается под ним на добрую тысячу футов.
…Мерно, утомительно методично раскачивается мой воздушный корабль над самой поверхностью протяжённых океанских волн, подчиняясь воздействию их могущественных периодов. Впереди меня по пологой дуге идёт пара «Мустангов», указывая мне дальнейший путь. Но я уже и сам отчётливо вижу спасительный остров. Не больше двадцати миль до него, по юношеской привычке в уме пересчитываю: тридцать три километра, похожих на годы. Медленно, слишком медленно приближается узкая фиолетовая полоска слева на далёком дымчатом океанском горизонте. Продержаться, не потерять сознание от изнуряющей тошнотной слабости.
Я вижу, как с острова поднимается навстречу мне четырёхмоторный самолёт. Стало быть, я иду по ветру. Так и буду садиться, если долечу: мне не развернуться для посадки против ветра, совсем нет высоты – пять метров, на развороте я задену о воду крылом.
Через три минуты «Сверхкрепость» Б-29-45МО бортовой номер 44-86292, с собственным именем «Энола Гэй», проходит надо мной. Значит, мне – тихоходу – лететь, держаться за воздух, не касаясь верхушек волн, ещё не меньше семи минут. У меня уже нет сил… А я всё ещё лечу… Современный уровень развития науки и техники уже позволяет свести все культуры в единое русло и, тем самым, устранить опасность и причину войн… Какая старательно взлелеянная людьми бессмыслица – бомбы, ранения, смерти, война!..
…На самом краю острова, на узкой галечной полоске суши лежит разбившийся при попытке приземлиться американский истребитель сопровождения «Мустанг». Он не дотянул до бетонки аэродрома. В чёрной саже его изуродованный нос. Ниже раскрытой пилотской кабины перед большой белой звездой в голубом круге индекс D7, на изящном киле шестизначный номер 413922.
Пожарная машина, за ней – «Додж-три четверти тонны», четверо с носилками, укрытыми белой простынёй… В носилках на крупной гальке тот самый парень, который первым вёл и оберегал меня!..
Он не покинул меня, когда уже горел заживо, дожидался и дождался подкрепления!
…Всё это мгновенно мелькает слева от меня и убегает назад, назад, в прошлое…
…Даю, больше не жалея, полный газ двум двигателям, и полуживая, но в последний раз подчинившаяся моей воле машина неуклюже перепрыгивает каменистую возвышенную кромку с искорёженными остатками береговых укреплений перед плато с гладкой посадочной полосой. Закрылки… Левый закрылок при отсутствующем правом выпускать нельзя. Колёса…
Черт побери, колёса!.. Колёса не выпускаются. Колёс больше нет. Чёрт с вами, мгновенно забываю о них. Сбрасываю газ. Тише, тише, медленнее, медленнее… Задрать нос… Больше посадочный угол!.. Ещё, ещё чуть больше… Ничтожным креном нацеливаюсь садиться рядом с полосой, чтобы моими обломками не загромоздить её для других самолетов.
Чрезвычайно велика и опасна без закрылков скорость! Ещё больше посадочный угол!..
Сбоку, сбоку мелькают и проскакивают назад ожидающие моей посадки спецавтомобили и люди. Всё – назад, назад, в прошлое…
…Ужасающий жестяной грохот и звон рвущегося о камни тонколистового авиационного дюралюминия…
Меня оглушает нечеловеческий вопль. Это – мой голос?! Мой неузнаваемый голос. Ору не жалея сил и горла:
– Живой! Жи-во-ой!.. О-о-о-о-й-й!..
Я всё ещё живой. Ощущал бы я себя, стань я мёртвым?!
Я не открываю глаз, потому что слышу над собой и рядом японскую речь. Японского языка я не знаю, хотя и заглядывал в военный разговорник морских пехотинцев. Не думал, что японский мне окажется нужен. Это сказано на японском:
– Одо-сан… Одо-сан… Русский… Одо-сан… Русский…
Сказано один раз, но я прокручиваю в мозгу лишь отчасти понятое из целой фразы разносторонне и не однажды и всячески пытаюсь понять, почему, каким образом я неожиданно оказался в плену.
О-до. Одо, – что за слово-то такое с ощутимым ударением на первом заглавном «О»?
На Иводзиму ли я залетел?!
Пытаюсь разобраться в мгновенно возникшем и закрутившемся в мозгу клубке противоречий. Однако тот же мужской голос повторяет по-английски, вероятно, чтобы его понял и я:
– Госпожа, мисс Одо, русский лётчик пришёл в себя.
«Кто тут русский? Почему на Иводзиме, – а куда же ещё могли привести мою «крепость» верные «Мустанги» – почему на этой проклятой Иводзиме снова японцы?» – не покидают меня сразу два страшных вопроса.
Не хочу открывать глаза, потому что меня страшит мир, который я могу увидеть, едва поднимутся почти безжизненные, обесчувственные веки. Страшат эти неожиданно вставшие надо мной люди. Нет никакого сомнения, это японцы. – «Я в плену?! Нахожусь в их госпитале? Тогда это конец…»
Медленно открываю глаза.
Вижу над собой удивительный серый потолок. Вижу безрадостно серые стены.
Смотрю в немыслимый потолок, но развитым и тренированным боковым зрением замечаю: слева от меня двое черноволосых мужчин в серых халатах, один из них, пожилой, невысокий, в очках, другой моложе, высокий и сутуловатый. Справа – миловидная черноволосая женщина, тоже в сером халате. Она сидит, они стоят. Все они – желтолицые, хотя, согласно странной логике их мира, должны иметь кожу тоже серого цвета, как у песочных рептилий. Но они желтокожие. Это японцы!
Спрашиваю, не узнавая своего голоса, по-английски:
– Я нахожусь в военном госпитале?
Мне отвечает пожилой мужчина, который в очках, также по-английски:
– Вы находитесь в частной клинике уважаемой Одо-сан. Мы удовлетворены, о, мы очень и очень рады, что вы чувствуете себя лучше, и мы гордимся, что вы теперь в состоянии нам отвечать.
Он медленно и с запинками повторяет эту же фразу по-русски.
Я отчаянно хочу, чтобы им передалось сжигающее меня бешенство:
– Я не понимаю по-русски. Я – американец. Говорите со мной, чёрт побери, по-английски! Я – американский военный лётчик. Я капитан Военно-Воздушных Сил Соединённых Штатов Америки. Меня зовут Майкл Уоллоу. Я категорически требую, чтобы со мной обращались как с военнопленным!
Женщина наклоняется ко мне, я замечаю её движение стороной немигающих сторожких глаз и избегаю прямого взгляда в её сторону, не могу смотреть на пугающую меня японскую женщину.
Боюсь вновь заорать и, сцепив зубы, молчу. Моё тело бьёт непроизвольная и непрестанная нервная дрожь. Я чувствую, как моим внутренним напряжением из внешнего угла левого глаза у меня выдавливается едкая слезинка и очень медленно начинает скользить вниз, к мочке уха, цепляясь за щетинистые волоски на давным-давно небритой щеке.
Японка негромко и медленно, с горловыми переливами, словно воркуя в звуках «л», с затруднением, и хорошо, что без приторности, но с гнетущей меня настойчивостью в голосе говорит по-русски:
– Мы работаем с вами уже… очень давно, гос-подин мэй-джёр Гус-тов. Гос-подин Бо-рис… Это так? Вас зовут Борис? Это неу-кос-нитерь-ри-но вер-но?
– «Да тьфу ты, чёрт бы тебя побрал! – Во мне вновь вскипает бешенство – реакция на её осторожные, вкрадчивые слова. – Только тебя мне ещё неукоснительно и не хватало!»
– Я американский военный лётчик капитан Майкл Уоллоу, – сотрясаясь в самопроизвольной дрожи, похожей на похмельную, повторяю заведённо-автоматическим, неживым, незнакомым, каким угодно, но только не своим голосом. Руки бессильны, я не могу их поднять, чтобы стереть щекочущую меня слезинку. А эти изверги в халатах мою слезу не замечают.
– Мы добива-рлись этого… сорок девять де-ней, – медленно и негромко сообщает невесть кому госпожа Одо (мне, я думаю, в последнюю очередь, – ведь непохоже, что она оправдывается передо мной, а в её интонациях явно звучит как будто бы извинение за возможно причиняемое беспокойство), Одо-сан, эта «уважаемая» японцами молодая, неправдоподобно красивая и, вероятнее всего, беспредельно жестокая женщина в сером халате распевно-гортанным голосом лесной горлицы, которая своим слабым птичьим горлышком не в силах преодолеть звукосочетаний из двух согласных. – Мы основатерь-ри-но надея-рлись, что наши обе-…щие… м-м-э-э-э… об… – щие уси-рлия (вот именно: с видимым усилием она произносит свои слова по-русски, и это она невольно подсказала мне вдруг позабытое – «с усилием») не пропадут и не станут отсу-то..-со-то… – сто-во-вать на…на-па-раса-но. Вы теперь уже по-ни-мае-те меня правирь-ри-но, господин Борис?
Окончания русских слов на «-но» получаются у нее отдельно и все утвердительные русские фразы звучат с какой-то полувопросительной интонацией: «… сорок девять де-ней?», «… на-па-раса-но?».
«Напрасно!..», – мелькает в моём бедном встревоженном уме. Напрасны её усилия, потому что я не хочу смотреть ей в лицо. Ненавижу её. И втайне опасаюсь. Что-то опасное для меня она со мной уже проделывала, чую всеми моими наличными фибрами. Она, наконец, заметила мешающую слезу и всё-таки промокнула мне глаз и щеку салфеткой. Лучше бы это сделал тот второй, моложавый, а не эта…
– На сегоде-ня с вас достаточи-но, – она высказывает мне это своё то ли предположение, то ли убеждение по-русски с сильным японским акцентом и снова с полувопросительной интонацией, как будто говоря эту гадость мне, посомневалась-таки, впрямь ли, вправду ли с меня на сегодня «достаточи-но» и не добавить ли мне на всякий случай ещё (чего, какой действенной встряски или трёпки?), – вы ве-сё ещё очень и че-рез-мер-но с-рлабы. О, пожа-рлуйста, потер-пите нем-ного. И еще, пожа-рлуйста, ни о чём не бе-со… – покой-тесь. Это не…оправа-дана-но и недопуси-тимо. Бе-со… – покой-со-то-во, мы по-рлагаем, вам пов… – редит, – с запинками, но внутренне всё-таки убеждённо говорит мне Одо-сан и затем повторяет сказанное по-английски – очень чисто и правильно, точно, тонко.
«Да неужто ж ей русский труднее английского? В английском ведь тоже полно сдвоенных и строенных согласных: Лондон, Темза, Вестминстер».
И с изменённой, показавшейся мне не диковинно-экзотической, не птичьей, а более человеческой и участливой интонацией, старательно, по-женски мягко и почти правильно она добавляет по-русски:
– Я очень, очень рада за вас.
Она быстро, негромко и властно говорит что-то своим спутникам по-японски. Кажется, мне делают укол в руку. Не успеваю понять, почему не чувствую ни положения, ни самого наличия у меня рук… В рваных, путаных мыслях возникает беззвучная, бесконечно долгая пауза.
Я снова проваливаюсь в тьму беспамятства.
2.1. Борис находит автора
– Кто ты? – Спрашиваю негромко, когда понимаю, что и тот или то неизвестное, что находится в тишине и непроглядной темноте рядом с мной, тоже знает, что я ощущаю его присутствие. Я чувствую его уже много дней, точнее, вечерами, когда никуда не надо торопиться из дому. Иногда ощущаю рядом с собой и по утрам, когда проснусь и, не торопясь подняться, считанные минуты нежусь в постели – позволяю себе только в выходные. Да что минуты? О эти наидрагоценнейшие несколько утренних секунд, когда пробуждающийся организм ещё не отошёл ото сна, и не захлопнулся беззвучно, но вполне ощутимо, скрытый где-то очень глубоко внутри человеческой личности невидимый люк в подсознание!
Ощущаю рядом с собой что-то несомненно живое и неизвестное. «В чём дело-то?» Спрашиваю негромко и не вслух, а мысленно (вы вдумайтесь, вдумайтесь – мысленно негромко!):
– Кто ты? Кто? Представься.
– Пожалуйста, не открывай глаз. Внутренне расслабься. Не отвлекайся на постороннее. Так тебе легче будет воспринимать меня. Меня зовут Борис.
Мне кажется, его обращения ко мне я воспринимаю, как собственные мысли, а чтобы о них поведать, эти интуитивные ощущения и образы необходимо переводить в слова, которых «прямо под рукой» для описания редкостных явлений не хватает. Кто, что такое – этот «Борис»?
– Я – Борис Кириллович Густов. Не считай меня мёртвым, пойми, это будет неправильно, это – совсем другое. Я обращаюсь к тебе из иного рукава времени. Можешь считать, возможного или чуть-чуть из будущего…








