Текст книги "Конгрегация. Гексалогия (СИ)"
Автор книги: Надежда Попова
Жанры:
Детективная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 156 (всего у книги 196 страниц)
Зал был пустым, если не считать нескольких скамей у стен, каким‑то затхлым и походил на заброшенную комнату. Позже будущие курсанты узнали, что здание, давшее им приют, когда‑то было вполне процветающим монастырем, славящимся своим благочестием, каковое его и сгубило: во время давней еще, первой волны чумы братия постановила принять больных, дабы вверить их заботам своего лекаря, отличавшегося крайней талантливостью в своем деле. Лекарь был убежден, что придумал лекарство от черной смерти… Лекарь ошибся.
После сожжения тел умерших больных, лекаря и братии последние двое выживших удалились в обители с более строгим уставом, видимо, дабы залечить там в духовных подвигах души, раненные этой трагедией, а в монастыре так и не появились новые насельники. До тех пор, пока Гвидо Сфорца не зафрахтовал, по его выражению, пустующую каменную громаду.
В тот, первый, день сам кардинал тоже произвел на маленького Курта впечатление каменной громады: в зал со сбившимися в кучки мальчишками он вошел тогда первым – вошел быстро, просто, словно в собственную комнату, где не было ни души и никто не смотрел на него враждебно и зло. И лишь вторым, медленно, словно двигаясь в похоронной процессии, следом за ним прошел священник с усталым морщинистым лицом. Один из духовных чад отца Бенедикта сказал когда‑то, что взгляд наставника с первой же встречи заворожил его – проницательный, всепонимающий, глубокий… Ничего этого Курт в ту, первую, встречу не увидел. Он видел просто священника и – странного человека в мирской одежде, но почему‑то с тонзурой. «Ну, что, чада? добро пожаловать», – произнес тогда кардинал таким тоном, что именно в сей миг Курт и осознал, наконец, в полной мере, что попал он в очень, очень странное место, которое сулит ему очень странное будущее.
В тот день никто не ответил ни на какие вопросы, никто не дал никаких объяснений, на все недоумения было повторено лишь то, что сказал Курту человек, пришедший в его камеру в кельнской тюрьме: предстоит учеба либо, при ненадлежащем ее исполнении, прямой путь назад, в тюремные стены и оттуда к виселице. А дабы прибывшие не полагали, будто преступления, кои привели их сюда, им прощены, каждый получил свое воздаяние в той мере, в какой это было возможно и – доходчиво. Потом, лежа в лазарете с исхлестанной спиной, Курт долго и бессильно крыл в мыслях всеми ведомыми ему срамными словами всех, кто только приходил ему на ум, и в первую очередь – тех четверых идиотов, которые вздумали быть убитыми кельнским оборванцем.
По выходе из лазарета, однако, никакой учебы в течение довольно продолжительного времени Курт так и не дождался. Мальчишек отмыли и переодели – в одинаковую и до предела простую одежду, накормили, и у помнящего свои трапезы в заброшенных подвалах Курта даже мелькнула мысль, что ради такого можно и смириться с любым будущим, ему уготованным. Новых монастырских обитателей развели по кельям, по четверо или трое в каждой, и около недели они вели бытие праздное, монотонное и безмятежное. Безделье нарушалось лишь всеобщими сборами на молитву в монастырском храме, всеобщими же посещениями трапезной, бесцельными прогулками по довольно захламленному внутреннему двору, охраняемому парой арбалетчиков на стенах. Собственно, время от времени попадавшиеся на глаза вооруженные люди убивали в зародыше мысли о возможном побеге, даже если б кто и решился покинуть эти стены и уйти неведомо куда из весьма отдаленного монастыря.
А еще мерное течение дней прерывалось непременными исповедями, которые Курт отрабатывал, как обязательную повинность. Исповеди же затягивались надолго, становясь все дольше с каждым разом, и состояли по большей части не из излияний воспитанника, а из речей самого наставника. Всякий раз Курт ждал, когда же отец Бенедикт перейдет к проповеди смирения и незлобия, к порицаниям и поминанию невинно им убиенных, однако за долгие две недели так этого и не услышал. Хотя, надо сказать, он вообще мало что слышал – слова старого священника по большей части проходили мимо.
Сфорцу он видел множество раз, но все как‑то мельком – тот вечно куда‑то спешил, порой отзывал в сторонку отца Бенедикта и о чем‑то с ним шептался, когда обрадованно, когда озабоченно, или же просто проходил мимо, поглощенный какими‑то своими думами. Но однажды после трапезы, когда воспитанники после благодарственной молитвы собрались было расходиться, Сфорца вышел на середину и произнес краткую речь, смысл которой сводился к следующему. Праздная жизнь кончилась. Воспитанники, отдохнувшие от тягот беспризорной жизни и набравшиеся сил, должны сделать все, чтобы их бытие и впредь было столь же приятным, а посему с нынешнего дня на мальчишек ложатся некоторые обязанности, первой из которых была – одному из них направиться в монастырский двор и нарубить дров, необходимых для приготовления следующей трапезы и отопления, ибо затянувшаяся в том году зима проморозила монастырский корпус насквозь. Новость была встречена гробовым молчанием.
За время, прошедшее с первого дня, в каждой маленькой группе, живущей в своей келье, сложилась своя маленькая иерархия, каковая, в свою очередь, была частью иерархии большей, определившейся средь всех воспитанников вкупе. Авторитетной персоной, возвышающейся над всеми (в том числе и в буквальном смысле) был привезенный из Кобленца парнишка по имени Вим, завладевший вниманием и уважением всех с первых же дней, причем момента, когда произошло его полное признание, никто так и не мог вспомнить и осознать, но признание это никто и никогда не подвергал сомнению.
Кроме, разумеется, наставников. И в тот день именно в него Сфорца и ткнул пальцем, коротко пояснив: «Ты». Вим покривился в усмешке, оглядев притихших воспитанников, ждущих его реакции, и приосанился, пренебрежительно мотнув головой. Слова, коими он сопроводил свой отказ, были встречены одобрительным гулом со стороны сотоварищей и похолодевшим взглядом кардинала сквозь прищуренные глаза. Помедлив, Сфорца неспешно прошел вперед, приблизившись к Виму вплотную, и, улыбнувшись ему в ответ, неожиданно и резко ударил наотмашь так, что тот покатился в сторону, перевернувшись через скамью. «Встать, – коротко приказал Сфорца во всеобщей тишине, когда Вим с трудом приподнялся на четвереньки, растерянно хлюпая носом. – И слушай меня. С этого дня – никаких пререканий. За ослушанием последует кара. Все помнят, почему половина из вас провела в лазарете первые дни здесь?.. Но за регулярные ослушания вы не отделаетесь поркой. Вам всем говорили, что вы можете возвратиться туда, откуда были взяты, в любой момент. Тебя, – снова обратясь к Виму, уточнил кардинал, – привезли сюда не из тюрьмы, а потому и возвращать тебя никуда никто не будет. Я выставлю тебя туда, где ты и был – на улицу. И так как одежда, что на тебе, принадлежит не тебе, то и ее ты оставишь здесь. И пойдешь до ближайшего города по морозу несколько миль, в сугробах, где твой маленький шванц станет маленькой синей сосулькой, которую можно будет просто за ненадобностью отломить – вот так», – и кардинал сжал пальцы столь выразительно, что кое‑кто из воспитанников поморщился. Из‑за чудовищного немецкого произношения все сказанное померещилось неким проклятьем, произнесенным на древнем языке, однако на Вима все же воздействовали вовсе не слова. Да и не для него они говорились, как понимал Курт уже тогда…
Вим…
Надо же, запомнилось имя того, кто пробыл в академии неполный год…
Спустя несколько месяцев, повздорив в трапезной с одним из соседей по келье, Вим ночью вскрыл мальчишке горло украденным из кухни ножом.
Отец Бенедикт призвал его к себе на беседу, после каковой Вима больше не видели, а сам ректор еще не один день ходил молчаливым и хмурым, взглядывая на своих воспитанников с еще большей болью, нежели прежде…
– Курт!
Оклик, прозвучавший чуть громче прочих голосов, донесся от лестничного проема; на спешащего к нему человека все обернулись с укором, и тот отозвался извиняющейся гримасой, долженствующей изображать смущение.
– Франк, – поприветствовал Курт в ответ, когда тот приблизился, и бывший сокурсник кивнул куда‑то за спину, на кого‑то неведомого, оставшегося в недрах главного корпуса:
– Мне сказали – ты только приехал, и я так подумал, что ты сразу сюда. Не впустили?
– Я еще не просился, только пришел.
– Тебя впустят, – предрек Франк уверенно. – Кого‑то из них, быть может, и через неделю, а ректорова любимчика наверняка сегодня. Похоже на воронье над трупом, – криво ухмыльнулся он, кивнув на собравшихся. – Только неясно, что за пожива это воронье ожидает.
Курт не ответил, исподволь бросив взгляд вокруг. Длиннополый фельдрок, прежде бывший лишь произвольно избранным по своей практичности одеянием, за последние годы стал фактически уставно утвержденной формой следователей Конгрегации, и сейчас те, кто, подобно ему самому, так же прямо с дороги поднялись к этой двери, и впрямь напоминали собравшуюся на пустыре стаю черных воронов.
– Не все собрались, – доверительно понизил голос Франк. – Ну, кто‑то уже уехал – служба, мерзавка; кто‑то подъедет, понятно, позже. А кого‑то, быть может, и начальство не отпустило. Это до чего надо повернуться на службе, чтобы не дать подчиненному несколько дней попрощаться с духовником… Тебе‑то, думаю, волю дали по первому слову?
– Я сейчас сам себе начальство, – передернул плечами Курт. – Там, куда меня отряжали последние пару лет, наших отделений не имеется, а при слове «Инквизиция» у обитателей случается нервный припадок. Курьер от академии меня вообще отыскал чудом.
– У этих парней нюх на места, которые никому не известны… Меня наш старик выпустил, надо отдать должное, стоило лишь заикнуться. Ведь духовники не каждый день умирают.
– Ты что – выпил? – потянув носом, уточнил Курт, и тот свел пальцы, изобразив нечто крошечное:
– Чуточку.
– И думаешь показаться отцу Бенедикту в таком виде?
– Уже показался, – покривился Франк. – Меня к нему допустили час назад.
– И как?
– Сказал, что ему любопытно знать, от избытка каких именно чувств я так набибендился. Если с горя, это вышибает из него слезу умиления, если на радостях, это «повод пересмотреть свой жизненный путь»… Отец Бенедикт в своем духе. Его ничто не проймет.
– Кроме смерти, – тихо докончил помощник, и Франк осекся, бросив угрюмый взгляд на Бруно.
– Да ты что, – выговорил он сухо и, помедлив, нахмурился еще больше. – Стой‑ка, – проронил Франк напряженно. – А ведь я тебя помню. Ты же тот парень из Таннендорфа, который засунул вот его в горящий замок.
– Который меня из этого замка вытащил, – поправил Курт.
– Перед этим едва не отправив на тот свет. И что он тут делает?
– Желает, как и все, увидеться с духовником. За девять лет службы он к отцу Бенедикту уже как‑то привык, знаешь ли.
– Службы? – с искренним изумлением переспросил Франк, весьма необходительно ткнув пальцем в помощника. – Этот?.. Врешь.
– Если помнишь, обвинения я с него снял, а больше предъявить ему было нечего. Вот уж несколько лет он помощник особо уполномоченного следователя первого ранга, действующий служитель Конгрегации, с Печатью и Знаком.
– Mirabilia opera tua, Domine[779], – с заметной растерянностью хмыкнул тот. – Нет, я слышал, что у Молота Ведьм на побегушках конгрегатский священник, но не думал, что все так запущено… Ну, отцу Бенедикту видней. Если тебя таки пустят сегодня – на потом какие планы?
– Еще не знаю, – вздохнул Курт, тяжело привалившись к стене; ноги после седла ныли, и составлять какие‑то проекты сейчас хотелось меньше всего. – Быть может, возвращусь туда, где был. Или, как знать, погонят куда‑нибудь еще. Или позволят остаться. На какое‑то время.
– Значит, не по пути, – подытожил Франк. – Жаль. Ну, а мое время выходит, посему завтра я в любом случае выдвигаюсь обратно.
– Ты все так же в Штутгарте и все так же помощником?
– И не жалуюсь. Поначалу бывало порою обидно, что до следователя так и не дотянул, а потом… знаешь, помощником – оно неплохо. С меня не дерут семь шкур, не требуют невозможного, не орут за проваленные расследования, а главное не валят на меня ответственность за других. Посему, если ты думал мне посочувствовать – прими мои искренние соболезнования в ответ… Ну, бывай, – несколько нетвердо сунув в его ладонь руку для пожатия, кивнул Франк. – Любопытно было увидеться спустя столько лет.
– И не говори, – уже вслед уходящему пробормотал Курт, и помощник вздохнул:
– И я его вспомнил. Совсем не изменился.
– В каком смысле?
– Ты за девять лет службы стал несносным и злобным мизантропом, а этот, похоже, на все превратности жизни плевал с кровли Штутгартского отделения. Хотя, быть может, дело все в том, что ты изначально был несносным и злобным мизантропом, с годами эти добродетели всего лишь усовершенствовав.
– Твоих терпимости и человеколюбия с лихвой хватает на двоих, – отозвался Курт рассеянно, сделав шаг вперед, когда дверь в комнату больного приоткрылась, выпустив в коридор понурого старика.
– Гессе, – констатировал старик, наткнувшись на него взглядом, и осторожно прикрыл створку за собою, подойдя к Курту ближе. – Вот и ты.
– «Вот и я»?
– Он ждет, – кивнув через плечо на дверь, пояснил лекарь академии. – Было велено направить тотчас же к нему, как только вы оба появитесь.
– К нему – обоих? – уточнил Бруно, и тот кивнул, с усилием потерев пальцами глаза:
– Обоих, посему, коли уж вы тут, идите… Только вот я вам, парни, что скажу. Если вы задержитесь у него дольше необходимого, если выведете его из равновесия, если утомите – клянусь, вырву кишки и размотаю по кухне для просушки. Этот даровитый юнец держит его в жизни исключительно чудом, и сам он сейчас в таком состоянии, что, того гляди, вот‑вот сляжет тоже. Причем это не метафора.
– Знаю, – отозвался Курт. – Я его видел.
– Тогда должен понимать, насколько все нешуточно. Если сейчас отца Бенедикта придется снова откачивать, парень свалится, и уж тогда, случись что… Я ясно выразился?
– Ясно и недвусмысленно.
– Тогда идите, – вздохнул лекарь, отступив от порога. – Там мой assistent; если вдруг что – бегом его за мной.
Курт молча кивнул, открыв дверь; вокруг он не смотрел, но слышал, как снова на короткие мгновения повисла тишина – бывшие курсанты наверняка косились в его сторону, пытаясь понять, чем он, явившийся минуту назад, лучше всех их, дежурящих у этой комнаты так долго и неотступно. Франк оказался прав: любимчик ректора стоял вне всеобщих правил…
За порогом, в короткой комнатушке, со стоящей у стены скамьи навстречу поднялся молодой хмурый парень, и Курт, не дав ему разразиться гневной отповедью, коротко пояснил:
– Гессе.
Парень задумался лишь на миг, молча кивнув и отступив в сторону, дав пройти к двери за своей спиной, и, судя брошенному им взгляду, помощник лекаря уже узнал пришедшего и сам. Курт тоже помнил этого сутулого худощавого парня; в день их знакомства, правда, спина была прямее, глаза – живее, да и худоба не бросалась столь явно в глаза. Тогда еще курсант, сидящий у постели умирающего обожженного следователя, смотрел на мир с надеждой на увлекательное, необыкновенное будущее, а на Курта – как на героя. Сейчас взгляд выражал только усталость и равнодушие. Оставалось лишь надеяться, что – временные, вызванные не слишком жизнеутверждающими обстоятельствами…
Пройдя в дверь, Курт замялся на пороге, шагнув снова, лишь когда идущий следом Бруно подтолкнул его в спину. В покоях отца Бенедикта было как‑то неуместно светло и безмятежно – солнце врывалось в распахнутые окна, наполняя комнату еще теплым свежим воздухом, гомоном птиц и солнцем.
– Вот и ты, – повторил за лекарем наставник, приподняв с постели руку, но так и не сумев приглашающе махнуть. – Вот и вы оба… Входите ж, наконец, не топчитесь у двери. Садитесь, – велел он, взглядом указав на два стула подле кровати, когда посетители приблизились.
Лицо духовника было тусклым и осунувшимся, и сейчас острее, чем прежде, стало заметно, насколько он пострел за последний десяток лет…
– Дабы не терять время на малозначащие вещи, – продолжил отец Бенедикт, когда оба уселись, – отвечу сразу на вопрос, который мне задают все, кто входят в эту дверь. Самочувствие отвратное. Нахожусь при последнем издыхании. Благодарствую за соболезнование.
– Я боялся не успеть, – отозвался Курт серьезно, и тот вздохнул:
– Видно, перейти к делам не сложится, покуда вы не выскажете все это сами…
– А вы другого ждали? – с укором выговорил Бруно. – Неужто вы думали, что мы, явившись сюда, первым делом станем обсуждать погоду?
– Да, погода… – скосившись в окно, тускло усмехнулся духовник. – В такой день умирать обидно… В солнечный день обидно, в дождливый противно, в морозный холодно. Единственный выход, чтобы быть довольным – жить вечно.
– Аd verbum[780], – заметил Курт тихо, на миг обернувшись к двери, за которой остался помощник лекаря. – Александер не появится здесь?
– Уже побывал.
– И уехал, – констатировал он с неудовольствием. – Не остался с вами. Хотя найти человека свободней и вольней в решениях, чем он, сложно; его бесчисленные торговые партнеры могли бы некоторое время прожить и без него.
– Давно вы виделись? – с явной укоризной уточнил отец Бенедикт, и Курт снова обернулся на дверь, ткнув в ее направлении пальцем:
– Вы уверены, что этому Гиппократу нас оттуда не услышать?
– Уверен, – с усмешкой кивнул наставник. – Наверное уж я озабочен безопасностью и сокрытием обсуждаемых здесь тайн не менее тебя. Так что же?
– Полагаю, вы и сами это знаете, отец; около году назад – в учебке. Они с Альфредом пытались сделать из меня охотника на стригов. Если б все происходило по‑настоящему, Александер имел бы все шансы упиться в хлам.
– У него и сейчас есть такая возможность, – тяжело вздохнул духовник, одарив его многозначащим взглядом. – При том, каков в последние годы круг его общения. Понимаешь ведь, что я разумею вовсе не торгашей и менял. И, к слову, в Ульме он больше не живет. Сейчас Александер «в отъезде по делам», где задержится лет на двадцать: если мы желаем и впредь сохранить его легенду, он должен иметь возможность возвратиться в город как собственный сын, с сохранением всего имущества, прав и возможностей. И как ты полагаешь, где и с кем он проводит большую часть своего времени?.. Оперативная работа для него – не то же, что для тебя, – продолжил тот, когда Курт, поджав губы, умолк. – Вот уж который год ему приходится жить de facto под постоянным надзором своих сородичейи даже во сне следить за тем, какие мысли рождаются в его сознании. Любому своему длительному отсутствию он должен иметь объяснение, причем правдоподобное; порою это возможно, порою нет. Что бы он ни делал, они присматриваются к этому с особым тщанием – и без того у него довольно странностей в сравнении с прочими, а это не может не настораживать. В этот раз он всего лишь сумел появиться здесь на час в одну из ночей на минувшей неделе; это все, что сейчас в его силах.
– И долго, по‑вашему, он так протянет? – мрачно уточнил Курт. – Не было ли ошибкой вот так швырнуть его в змеиную яму?
– В будущем, мой мальчик, – мягко возразил наставник, – тебе не раз придется посылать на риск и на смерть тех, кто тебе дорог. Но есть у меня твердое убеждение, что тебе это под силу.
– То есть, я – бессердечная сволочь, и это вас вдохновляет?
– Ты умеешь принимать тяжелые решения, – поправил отец Бенедикт, и он весьма непочтительно отмахнулся:
– Бог с ним, с моим нравом, отец; к чему вы это?
– Я должен был спросить об этом лишь через год, когда завершится десятилетие твоей обязательной службы, однако, как видишь, сие мне не суждено. Я не должен этого делать, и ты… вы оба, – уточнил он с нажимом, – это исключение из правил. Все прочие – они ответят на этот вопрос в установленное предписаниями время, но вас я хочу спросить сейчас; знаю, что за год может вдруг и многое измениться, однако же… Итак, Курт, Бруно. Что вы скажете следующей весной, когда вам зададут один из главных вопросов в вашей жизни?
– Я остаюсь, – просто отозвался помощник. – Не вижу иной дороги.
– Я говорил это уже не раз, – передернул плечами Курт. – Боюсь, для меня не будет никакой торжественности в этом моменте; простите, отец. Быть может, по важности это и сравнимо с обретением Печати и Знака, но… Я сказал это в двадцать один год, скажу и в тридцать один: оставлять службы я не намерен. Над этим вопросом я никогда и не размышлял, никогда не рассматривал возможности уйти ли в архив, как вы мне настойчиво предлагали, помнится, не один десяток раз, оставить ли службу вовсе. Для меня будущий год не станет годом судьбоносного решения – я все давно решил, что бы за этот оставшийся год ни произошло. Разве что, – криво усмехнулся он, – какой‑нибудь особенно шустрый малефик отхватит мне обе руки и ноги, что сделает оперативную службу штукой сложной. Правда, и в архиве я в таком виде буду крайне бесполезен.
– Я должен был спросить об этом, – вздохнул наставник, – хотя ответ ваш и знал загодя. Ради очистки совести. В моем нынешнем положении, дети мои, чистая совесть вещь немаловажная… Я должен был слышать ваше решение не для того, чтобы спокойно уйти, зная, что в Конгрегации остаются два вот таких вот чудесных человека и хороших служителя, хотя и это тоже существенно. Я хотел, чтобы и я, и вы сами знали, с кем я сегодня буду говорить, потому что разговор у нас пойдет о вещах серьезных.
– И тайных, – докончил Бруно, и отец Бенедикт дрогнул губами в улыбке:
– А это уж как водится. Что ж еще можно услышать у постели умирающего члена Совета?.. К слову, Курт, был ты удивлен, когда узнал об этом?
– Нет, – отозвался он, не задумавшись, – это было логично.
– Еще одна твоя неплохая черта: ты не умеешь удивляться.
– Некоторые полагают, что это качество говорит о моей узколобости.
– Я сказал не так, – тихо возразил Бруно.
– Именно так. Ты сказал «ограниченность души и узость мышления».
– Это не одно и то же.
– Вы можете завершить все свои споры, – перебил их наставник, – когда я отойду к Господу. Надеюсь… Если же всерьез взглянуть на твои слова, Бруно, то ты прав в какой‑то части.
– Et tu, Brute[781], – пробормотал Курт недовольно; отец Бенедикт с усилием кивнул:
– И ты прав тоже. Прав, когда ждешь от мира всего – всего, чего угодно, о чем только можно помыслить. Ты не удивишься, если внезапно солнце повернет вспять и вздумает сесть на востоке, ты станешь думать, отчего так случилось, можно ли сделать что‑то в связи с этим и надо ли делать вообще. Хотя, думаю, некоторое удивление вызовет у тебя человек, который, проходя мимо упавшего, остановится и подаст ему руку. Муж, проживший с супругой до конца жизни и ни разу не взглянувший на сторону.
– А вы такое видели? В смысле – не в Житиях?
– Видел, мой мальчик, всякое; вот тебе, к примеру, такой факт, из обычной человеческой жизни: сорок с лишним лет назад приняв монашеский постриг, я ни разу не нарушил обета и не был близок с женщиной.
– Да бросьте, – довольно неучтиво усомнился Курт, и тот улыбнулся:
– Как я и говорил… Но ты прав. Всё, мной упомянутое – исключения, правило – увы, все то, что есть вокруг и что ты привык видеть. И ты, Бруно, прав: душа его ограничена, а мысли все больше текут в узком русле. Широта души – для инквизитора даже не редкость, а недопустимая роскошь; стоит только лишиться этой ограды, что держит душу в загоне, и итог может быть печальным. Стоит лишь утратить узкую колею, по которой движется разум, привыкший всегда и во всем искать двусмысленность, подвох, ожидать любой неожиданности – и приходит слабость, каковая фатальна.
– Почему я в окружающем мире вижу и честных людей, и благочестивых супругов, и нелицемерных монахов?
– И он видит. То, что он движется по своей колее, не означает, что ему не известно то, что творится за ее пределами, попросту это не имеет для него значимости. Все, что за оградой – не имеет касательства к его стремлениям, но вполне ему видимо и ведомо.
– Я стою за этими пределами, – возразил помощник убежденно. – И как‑то жив до сих пор.
– Потому что рядом я, – хмуро отозвался Курт, и наставник вздохнул:
– И сейчас вы – каждый из вас – правы по‑своему. Поэтому, Бруно, он – лучший следователь Конгрегации, каким тебе никогда не стать. К счастью для многих. Зато ему не суждено суметь того, что сможешь ты.
– Вы как‑то слишком многозначительно это произнесли, – с настороженностью заметил помощник. – Полагаю, вы не имели в виду, что ему не быть святым.
– О, в святые за многие века было записано столько всевозможного сброда, что и это не невозможная вещь, однако – да, ты прав, я не о том. Я говорю о месте ректора академии, разумеется.
– Verginita puttana Maria… – начал Курт и, перехватив взгляд духовника, осекся. – Простите, отец. Просто сейчас – я удивился.
– Ой ли, – слабо отмахнулся наставник. – Ведь и это логично.
– Логично, – согласился он, – однако больно скоро. Предложите вы ему эту должность лет через десять – и я сказал бы, что вы с этим затянули, но теперь, сегодня, сейчас…
– Быть может, – с усталой язвительностью заметил отец Бенедикт, – все дело в том, что я лишен возможности делать какие бы то ни было предложения кому бы то ни было «лет через десять»?.. Самое время. Разумеется, тотчас по моей кончине его никто не возведет на место ректора, пока недостаточно умения и опыта, однако как раз те самые несколько лет спустя…
– Вы шутите, – уверенно предположил Бруно, и наставник коротко хмыкнул:
– Разумеется, мне сейчас самая пора шутить.
– Я не справлюсь, – твердо выговорил помощник. – Слишком много ответственности, слишком тяжелая ноша. Слишком много требований предъявляет этот пост.
– О некоторых вещах ты уже знаешь больше него, – кивнув на Курта, возразил наставник. – Попросту в силу того, что больше времени уделял теоретическим познаниям, каковыми он пренебрегал по недостатку времени. Скажи, бывало уже, что он обращался за советом к тебе в каком‑либо вопросе, когда сведений, известных ему, недоставало для его заключений?
– Случалось, – нехотя признал тот.
– Любопытный факт, – заметил Курт многозначительно. – В свете этого – не будет ли дурной идеей вот так взять и лишить меня такого expertus’а? Без дельного совета, когда он нужен…
– Брось, мальчик мой. Тебе никто не нужен.
– Вот как.
– Ты сам со всем можешь справиться, – пояснил отец Бенедикт мягко. – Ты не станешь изнывать, оставшись в одиночестве. Ты способен совладать с любой трудностью самостоятельно либо отыскать того, кто поможет тебе или вовсе сделает всё за тебя. Посему я говорю: тебе никто не нужен. Ты нуждаешься разве что в посыльном или носильщике. А академия нуждается в блюстителе, которому будущие курсанты смогут доверить свои души, а будущие следователи – свои тайны.
– А он нуждается в надзирателе, – качнул головой Бруно. – Вы сами же перечислили неимоверное количество его достоинств, главное из которых – делать жизнь окружающих невыносимой. И хорошо, если это касается лишь душевной стороны. Я ведь его алиби на Страшном Суде; возьму на себя смелость сказать, что на моей совести пара спасенных жизней. Вопрос же о его спасенной душе все еще стоит ребром.
– Как я и сказал, твое назначение состоится не сегодня. Слава Богу, сейчас еще есть кому присмотреть за академией и ее насельниками, есть кому окормлять мою весьма специфическую паству. Пока у тебя есть время на то, чтобы вникнуть в дела, набраться опыта, постигнуть всевозможные тонкости, какие должен знать будущий ректор. Разумеется, это означает, что времени в академии ты будешь проводить все больше, а в оперативной работе – все меньше, однако у тебя останется еще вполне довольно свободы, чтобы заняться его погибающей душою. Надеюсь, к той поре, когда ты оставишь службу и займешь пост ректора, он научится самостоятельно существовать в людском сообществе, не порываясь ежеминутно отправить кого‑нибудь на тот свет или одарить выразительными эпитетами.
– Послушать вас обоих – так я попросту буйнопомешанный, – покривился Курт, и помощник пожал плечами:
– Самокритика говорит в твою пользу; ты явно на пути исправления.
– Вот и займешься помощью ему в этом благом начинании, – кивнул отец Бенедикт, – каковое твоему грядущему ректорству отнюдь не воспрепятствует. Я ж ведь как‑то ухитряюсь совмещать эти два занятия.
– Это вы к чему? – настороженно уточнил Курт, и наставник приподнял брови в показном удивлении:
– Я стал настолько косноязычен с этой болезнью?
– Id est… – проронил он, бросив взгляд на помощника. – Да вы точно шутите, отец. Его– мне в духовники?!
– Предпочтешь отца Альберта?
– Нет уж, благодарю.
– А что же ты станешь делать? приходить для исповеди на мою могилу? Или после моей смерти ты намерен прекратить исповедоваться вовсе?
– Id est, я должен буду обращаться к этому недопырку «отче»?.. Что такого я вам сделал?
– Id est, – повторил за ним Бруно, – я буду обязан, кроме наблюдения за его непотребствами, еще и выслушивать все детальности, каковые Господь в своей невероятной милости оставил для меня скрытыми? Я‑то в чем провинился?
– Ты пытался убить инквизитора, – напомнил Курт, – посему с тобою как раз все ясно.
– Всего лишь дал тебе по макушке. После чего и вовсе спас твою тушку из огня; если уж к кому и иметь снисхождение, так это ко мне.
– И вы всерьез полагаете, отец, что из этого что‑нибудь выйдет? – вновь обратясь к духовнику, спросил Курт с неприкрытым скепсисом. – Да у меня язык не повернется рассказать ему…
– О чем, к примеру? – не дав докончить, уточнил отец Бенедикт, и он замялся, умолкнув. – Что есть такого, чего бы он о тебе не знал?
– Пара вещей, – не сразу отозвался Курт уже серьезно. – Которые не известны, кроме вас, никому.
– Со временем сам решишь, следует ли открывать их своему новому душепопечителю. Кроме того, даже если Бруно не знает чего‑то достоверно, о многом он догадывается: кроме меня, лучше него тебя никто не знает. Согласись, пусть порою и через силу, пусть не сразу и не всегда легко, но только ему ты сможешь открыть душу. И только он достаточно видит тебя, чтобы дать правильный совет или просто молча выслушать. Ну и, в конце концов, – докончил духовник строго, – это моя последняя воля, если уж на то пошло. Я сказал: с момента моей кончины твой духовник – вот этот священник, и точка.
– Какая потусторонняя тварь дернула меня тогда покровительствовать беглому бродяге? – буркнул Курт, бросив на помощника уничтожающий взгляд исподлобья. – Воистину, ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
– Любопытно знать, кого именно из потусторонних сущностей, могущих вкладывать мысли в разум человека, ты поименовал тварью? – переспросил Бруно и, помедлив, присовокупил: – Сын мой.