
Текст книги "Конгрегация. Гексалогия (СИ)"
Автор книги: Надежда Попова
Жанры:
Детективная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 114 (всего у книги 196 страниц)
– Господин фон Люфтенхаймер, – тихо, но решительно вмешался вдруг голос капеллана, – утратил свою супругу, когда дочь его была весьма мала. Ему много тяжелее было поступить подобно вам, господин барон – маленькой девочке требуется больше любви и внимания, нежели зрелому юноше и взрослой девице.
Фон Эбенхольц раздраженно поморщился, поджав губы, и, не ответив, тяжело поднялся.
– Я вижу, – произнес он с неискренней улыбкой, – Эрих пытается одолеть Александера; пойду взгляну. А вдруг. Чудеса случаются. Прошу прощения, отец Штефан, но вынужден прервать разговор, не начав.
– Кажется, вы задели его чувства, – с укоризной заметил Курт, и капеллан сокрушенно кивнул:
– Правда горька. Быть может, не всегда и стоит говорить ее…
– Невзирая на собственную должность – вынужден согласиться. Как я понимаю, вы каждого здесь давно и хорошо знаете?
– В некотором роде, – согласился тот. – Знаете ли, брат..?
– Игнациус.
– Знаете ли, брат Игнациус, когда служишь при одном месте столько времени, начинаешь вникать во все, что вершится вокруг, волей или неволей. Случается, что гости бывают в этом имении во дни богослужений, случается – и исповедуются… сомневаюсь, что полно и искренне, но уж хоть что‑то… Больше я узнаю о них из сплетен – в молве, бывает, слышишь то, о чем наедине, в исповедальне, не говорят; странная суть человеческая. Наверняка и в вашей службе такое замечалось.
– Бывало всякое, – согласился Курт. – В ближайшей пивной случайному соседу за кружкой пива в детальностях рассказывают то, что мне приходится вытягивать щипцами – порою и в дословном смысле. Не в одном и не в двух расследованиях мне доводилось получать основную, самую важную информацию не в разговорах с глазу на глаз, а вот так – слушая, что, кто и о ком говорит за глаза с соседом.
– А знаете, что говорят о вас, брат Игнациус? – поинтересовался капеллан, и Курт усмехнулся, кивнув:
– Воображаю. Кельнскую историю наверняка пересказали по десять раз, с каждым пересказом приукрашивая все более… Я привык и не возражаю – ничему. Пусть говорят. Ко всему прочему – не вижу, чтобы хоть кто‑то, кроме дам, был этим шокирован. Фон Лауфенберга, кажется, услышанное и вовсе развеселило.
– Ох, граф – невозможный в некоторых отношениях человек, брат Игнациус. Вот он – он ни разу не подходил к исповеди, оказываясь здесь в установленные к тому дни. «О моих грехах знает только мой духовник, и никто другой мне костей перемывать не будет» – вот что я от него слышу.
– Его можно понять, – пожал плечами Курт, и капеллан вздохнул:
– Понять можно, однако – вот вообразите себе: отказавшись таким образом от исповеди, по пути домой попадет он лошадиным копытом в кротовую яму, повалится и сломает себе, erue Domine[635], шею. И отойдет в мир иной нераскаявшимся и грешным.
– Думаю, за неделю‑другую он не сможет нагрешить настолько, чтобы остаться непрощенным.
– Граф? – скептически уточнил капеллан. – Ему будет довольно и пары дней… Я бы сказал, что и всем присутствующим полагалось бы брать пример с барона фон Вегерхофа. На словах – да, все верные католики, поминают Господа и Деву Марию – замечу, к месту и не к месту; но на деле… Барон фон Эбенхольц полагает, что молитвы ничего не значат, и Господь спасет тех, кого заранее определил к спасению, и земные блага также даются тем лишь, кому Им решено их дать.
– А с его слов я сделал вывод, что он полагает человека способным добиться всего.
– Порою его рассуждения колеблются от крайности к крайности… А господин наместник, к примеру, убежден, что Бог о нас забыл; он так и сказал. Он полагает, что, сотворив наш мир и почивши от трудов, Господь до сей поры и пребывает в отдохновении, не наблюдая за вершащимся среди людей. Потеря жены надломила его давно… А около месяца назад, брат Игнациус, умер отец Иоганн, капеллан в замке господина фон Люфтенхаймера. Отец Иоганн мне много рассказывал о их молодых годах; они ведь были всегда рядом, почти друзья, а не только духовник и духовный сын. Это ввергло господина наместника окончательно в уныние. Жена, друг и духовник, сын далеко… У него теперь только дочь, и он панически боится утратить и ее тоже. Отец Иоганн перед своей кончиной порекомендовал ему одного из своих друзей как хорошего священника, способного занять его место, и господин фон Люфтенхаймер даже отрядил своих людей за ним, но… Не думаю, что будет то же единство душ. Думаю, господин наместник ощущает себя очень одиноким.
– Да, я это заметил… А фон Хайне? Что скажете – он всегда так несдержан в вине?
– Я не хотел бы показаться сплетником… – неуверенно пробормотал капеллан, и Курт кивнул:
– Понимаю; ну, что вы. Какие сплетни. Простая и понятная забота о душах мирян; кому об этом печься, как не вам и не мне? Полагается по чину.
– Граф фон Хайне… – все еще неловко произнес тот. – По‑всякому. Некоторая слабость к винопитию в нем наблюдается, когда сильнее, когда слабее… В его жизни все сложилось не так, как он хотел. Его исповеди… не знаю, могу ли я… Да и без исповедей, просто – любит подсесть ко мне и поговорить…
– Я видел вас вчера, – отметил Курт, и капеллан вздохнул:
– Да. Вчера – снова. Я уж привык… Он ведь, брат Игнациус, не говорит – он жалуется; жалуется на свою судьбу. Все не так, как ему бы хотелось. Жена небогата – кроме родословной, никаких обеспеченностей; собственное имение на грани краха, дочь, прямо скажем, не красотка, вся в мать, dimitte Domine[636], а при отсутствии приданого – это возможный камень на шее до конца дней. Вот он и пьет… У всякого здесь свои маленькие слабости и большие прегрешения, если копнуть душу, не придется и копать‑то глубоко.
– А у вас? – уточнил Курт, обратившись к капеллану, и тот, снова вздохнув, отозвался безо всякого смущения:
– А о моей слабости известно всем. Повар ау госпожи фон Герстенмайер – чудо… Во времена редкого просветления я даже подумываю – а не возвратиться ли в монастырь? Хоть устав наш и не особенно строг, а все же там не такие пищевые излишества, коим предаюсь здесь. Боюсь, в райских вратах, когда придет мое время, застряну чревом… а в иные чертоги путь широк. Там пройду с легкостью.
– Боже мой, – усмехнулся Курт, обводя взглядом зал, – хоть кого‑то здесь не одолела depressio? Я сегодня услышал многое – от опасений политического переворота до ожидания Преисподней; хоть бы кто‑нибудь сказал мне, что видит впереди постоянство и счастье.
– Это вам скажет барон фон Вегерхоф, – с убежденностью отозвался капеллан. – У него, я полагаю, все хорошо – ну, или будет хорошо. Он переживает несчастья с легкостью, в будущее смотрит с надеждой, превратностей судьбы не замечает. Поговорите с ним – и на душе станет спокойнее.
– Думаете?
– Мне помогает, – передернул плечами капеллан.
– Майстер инквизитор! – окликнул от шахматного стола голос фон Лауфенберга, и Курт, поднявшись, улыбнулся:
– Вот и возможность это проверить… Спасибо за разговор, брат Штефан.
– Что это вы там застряли? – укорил граф, когда он приблизился; судя по раздраженным ноткам в голосе, фон Лауфенберг в очередной раз сдал все свои позиции на растерзание войскам противника, и теперь всеми силами пытался держать себя в руках. – Я завтра уезжаю, и больше, наверное, не представится возможности увидеть схватку века. Присаживайтесь. Александер согласился на партию с вами, а нам всем не терпится это увидеть.
– Это ваша месть, граф? – усмехнулся Курт, садясь. – Хотите посмотреть теперь на то, как бьют меня?
– Мы все это заслужили. Не упрямьтесь, майстер инквизитор. Справедливость требует поддаться на наши уговоры.
– А милосердие?
– А милосердия не существует, – уверенно отозвался фон Лауфенберг.
– Amen, – вздохнул Курт, утвердившись поудобнее, и кивнул на монету в руке фон Вегерхофа: – Орел.
За начавшейся игрой он следил вполовину внимания – позорного проигрыша все равно было не избежать, мысли же сейчас кружили по зале, останавливаясь по временам то на одном, то на другом госте; порою взгляд выхватывал в стороне лицо Адельхайды, с неподдельным интересом внимающей какому‑то рассказу одной из дам, или хмурую физиономию фон Хайне, сидящего в отдалении в полном одиночестве. Заподозрить можно было любого – и с тем же успехом никого. Как верно заметил капеллан, у всякого человека есть в глубине или на поверхности души что‑то, что он желал бы скрыть, или даже нечто такое, что и окружающие предпочли бы не знать, и даже, быть может, сам человек…
– Наверное, я сегодня не в форме, – с наигранно тяжелым вздохом произнес фон Вегерхоф, когда топчущиеся вокруг шахматного стола гости стали откровенно клевать носами и даже вслух жаловаться на скуку. – Предлагаю ничью.
– Мать Господня! – пораженно ахнул фон Лауфенберг. – Этого не может быть! Александер, что с тобой сделали эти торгаши? Подменили? Ты должен был за нас отомстить!
– Увы, Вильгельм, – развел руками стриг, – les voies du Seigneur sont impénétrables[637], иными словами – судьба переменчива. Судя по всему, вы не того избрали в заступники.
– Это просто бесчестно с твоей стороны. Я на тебя поставил.
– Все остались при своем, – успокаивающе проговорил фон Эбенхольц, – нечего белениться.
– Срочно найди себе еще одну хорошенькую горожаночку, – не унимался тот. – Пока ты был при девке, ты был непобедим. Наверняка воздержание на тебе плохо сказывается.
– Граф! – вспыхнул Эрих, и фон Эбенхольц, ухватив приятеля за локоть, оттащил его в сторону.
– Думаю, графу пора в постель, – пояснил он непререкаемо. – Да и мне тоже; завтра уезжать… Эрих, попрощайся за нас с хозяйкой и забери сестру.
– Я не стану извиняться за графа, – церемонно произнес юный рыцарь, когда оба удалились. – Если вы затаили на него зло, барон фон Вегерхоф – поделом.
– Он пьян, – попытался вмешаться фогт, и Эрих пренебрежительно покривился.
– Граф и в трезвом виде неприемлем, – отозвался он с уверенностью, коротко поклонившись в сторону всех разом. – Прощайте, господа.
– Нарвется парень когда‑нибудь, – вслед ему вздохнул Курт; фогт улыбнулся:
– Юность… Идеалы…
– … преждевременная смерть, – довершил он мрачно, и фон Люфтенхаймер напряженно скосил взгляд в сторону молчаливого фон Вегерхофа, неловко проронив:
– Примите соболезнования, барон. Здесь никто не сказал ни слова о случившемся в вашем доме, если не считать этого неприличного выпада…
– Не застольная тема, – согласился стриг, и фогт поморщился от его улыбки.
– Вы хорошо держитесь, – вздохнул фон Люфтенхаймер с пониманием. – Хотя я знаю, что вам тяжело и неприятно… И, поверьте, если бы я мог… как‑то вам помочь…
– Но вы не можете, – развел руками стриг. – Думаю, не может никто. Когда приходит смерть, с этим остается только смириться.
– Не всегда это возможно, барон. Не всегда хватает на это душевных сил.
– А есть ли выход?
– Не знаю, – отозвался фогт устало и, бросив взгляд на потемневшие окна, тронул губы извиняющейся улыбкой: – Простите. Думаю, и мне пора – я тоже покидаю этот гостеприимный дом завтра утром и хотел бы передохнуть; эти дни меня утомили. Нынешнее празднество вообще прошло как‑то…
– … непразднично, – подсказал фон Вегерхоф, и тот кивнул:
– Да, наверное. Слишком много тем, как вы выразились, «не застольных» здесь обсуждалось, а в моем возрасте вредно столько слушать о смерти.
– Ну, и к чему были эти поддавки? – поинтересовался Курт, когда фон Люфтенхаймер отошел от шахматного стола; стриг пожал плечами:
– Создаю тебе renommée, неблагодарный.
– К чему? Слышал – все разъезжаются?
– Фон Хайне остается. Фон Хайзенберг остается. Кое‑кто из молодежи… Ну, а кроме того – как знать, быть может, наше расследование затянется еще на месяц, в течение коего тебе придется нанести visite каждому из них.
– Я этого не вынесу, – покривился он, и фон Вегерхоф передернул плечами, одарив его снисходительной улыбкой:
– О, брось. Каждый из них по отдельности вполне терпим.
– И даже фон Лауфенберг?
– Вильгельм – свинья, – отмахнулся стриг. – Это не подлежит сомнению. И он даже заслуживает некоторой кары за свое поведение… Но это после. Вообще же, позволю себе заметить, не всегда времяпрепровождение замковых обитателей выглядит вот таким вот непотребным образом; обыкновенно они увлечены ежедневными делами – вопреки мнению всевозможного простого люда, Гессе, они не проводят время в праздности. Ты вообразить себе не можешь, каких усилий требует поддержание имения в должном порядке. Я могу себе позволить обитать в городе, лишь время от времени наведываясь в замок, только потому, что нашел великолепного управляющего… Не суди слишком строго; за вычетом всего этого, жизнь в своем имении, вдали от приятелей и соседей, довольно скучна. Отсюда и подобные развлечения.
– Пиршества, увеселения… Турниры? – усмехнулся он, и фон Вегерхоф пожал плечами:
– Не самый худший способ убить скуку…
– … и себя. За мешочек, вышитый поддельным золотом, или чистокровного жеребца, купленного на досуге в соседней деревне. И, что бы ты ни плел им всем, я же вижу – тебе до соплей обидно, что на этот самый турнир ты не угодил.
– Еn clair[638], – усмехнулся стриг. – Не скажу, что я удручен, а уж d'autant plus[639] в буквальном соответствии с твоим диагнозом, однако – да, некоторое неудовольствие тем фактом, что я не могу позволить себе принимать участие в подобной забаве, я испытываю.
– И отчего же не участвуешь?
– Quelle honte[640], – укоризненно заметил фон Вегерхоф. – Рассуди сам, какова будет реакция соперников и соратников на мое ранение, буде таковое случится. Если оно будет легким и на видном месте, все присутствующие смогут пронаблюдать процесс чудесного исцеления во всех мелочах. Если я и впрямь скачусь с коня, свернув себе шею, полагаю, я стану мишенью для менее, чем ты, осведомленных собратьев‑конгрегатов или кандидатом в новые Лазари. Ну, а кроме того, мое участие будет попросту бесчестным по отношению к прочим воителям, если я буду биться в полную силу, или – не имеющим смысла, если стану сдерживаться. Равно никакого удовольствия en tout cas[641].
– Какое вообще в этом может быть удовольствие? Понимаю – бой, настоящий. За что‑то или ради чего‑то, хоть бы и п ошло ради денег. Но это…
– О, ты себе просто не представляешь, Гессе, какие на самом деле разворачиваются на ристалищах схватки. Всевозможная шелупонь, красующаяся в новеньких доспехах – это лишь часть, и притом не самая важная; и это извращение с копьями в упоре – тоже не главное. На турнирах, бывает, встречаются злейшие враги, которые решают свои споры всерьез, и это – это бой. Настоящий.
– В настоящем бою важна победа, в настоящем бою победа – значит жизнь. А в ваших игрищах важно не нарушить ненароком какого‑нибудь «кодекса». Не приведи Господь ударить этак вот из‑под заковыки – заплюют и обесславят.
– Драться без правил легко, Гессе. А ты попробуй по правилам. Что проще – победить в бою на широкой площадке в пятнадцать шагов или в тесной комнатке три на три шага? В чистом поле или на узеньком мостике?.. «В наших игрищах» есть законы, которые ты соблюдаешь, если вздумал назваться искусником в боевых навыках. Носишь рыцарскую цепь, имеешь рыцарское звание, лезешь в рыцарские потехи – будь добр играть по установленным правилам. Убить, Гессе, можно и стрелой из‑за куста, а ты докажи, что можешь и вот так, будучи ограниченным в действиях. Покажи мастерство… Ты, mon cher clochard, просто не приемлешь боя как вида досуга, ибо для тебя в твоей жизни он всегда был лишь средством к выживанию – любой ценой; а в академии (знаю) такой подход лишь развивали и упрочивали.
– Не трогай академию, – одернул Курт, и стриг отмахнулся:
– Mon Dieu; и не думал.
– Ага, – заметил он с усмешкой. – Теперь, кажется, на больную мозоль наступил я… Ну, пусть будет так; не станем сейчас спорить, есть дела и важнее. Удалось что‑нибудь выяснить?
– Стригов в зале нет, – пожал плечами фон Вегерхоф, лениво устанавливая фигуры по местам; Курт покривился:
– Да что ты? Вот это неожиданность… А я думаю – один все же имеется.
– Если твои слова есть тонкий намек, то он крайне неуместен. En premier lieu[642], со слов Арвида делается непреложный вывод о том, что высших в нашем деле нет (и об этом было уже сказано); а еn second lieu[643] – если б они и были, я бы почувствовал. В нашем случае имеется только сообщник – из простых смертных.
– Но ведь ты не предавался все эти полтора часа лишь соблюдению собственного renommée и созданию моего, верно? Ты ведь пытался задавать наводящие вопросы, поднимал интересующую нас тему? Следил за реакцией? Кто‑нибудь нервничал, учащалось сердцебиение, поднималось давление, кто‑то затаивал дыхание?
– Да почти все, – отозвался стриг снисходительно. – Все, кроме фон Лауфенберга. Как верно заметил ландсфогт, никто не говорит, но все думают – о том, что случилось в моем доме, и всякий раз, когда я касаюсь темы, связанной с интересующим нас предметом, каждый из присутствующих чувствует себя ne pas son assiette[644]. Приличия требуют выразить сочувствие, но благопристойность не позволяет заострять внимание на моих отношениях с безродной девицей, взявшейся неведомо откуда, в то время как я уже не первый год тесно общаюсь с дамой высокого сословия, которую все прочат мне в жены. Собственно, граф также был замечен в описанных тобою проявлениях неуравновешенности, ибо был раздражен, ожесточен, страстно стремился выиграть, и сердце его колотилось всякий раз, как он создавал, по его мнению, выигрышную позицию, которая его обнадеживала.
– Иными словами, мы в полном пролете.
– Улыбнись, – посоветовал фон Вегерхоф негромко, вскользь бросив взгляд вокруг. – Ты едва не выиграл у бесспорного и неизменного победителя, ведешь беспредметный разговор с давним приятелем – а лицо у тебя, как у инквизитора, ведущего дознание.
– Есть предложения, как выбраться из этой выгребной ямы? – спросил Курт сквозь растянутую до ушей улыбку, и стриг пожал плечами:
– Есть. Работать старыми добрыми средствами – c'est‑à‑dire[645], делая выводы из уже полученной информации. По теории вероятий, если среди присутствующих есть наш подозреваемый – он уже проболтался в беседе с тобою или со мной, и притом не раз; все, что остается нам, это понять, кто именно и как… Партию?
– Нашел время! – не скрывая раздражения, бросил он, поднимаясь, и фон Вегерхоф пожал плечами.
– Comme tu veux [646], – отозвался стриг равнодушно, отвернув взгляд к доске.
***
К трапезному столу Курт не возвратился – граф фон Хайне, единственный, с кем разговора так и не сложилось, как‑то незаметно исчез вместе со всей семьей, а вести беседы с владелицей замка желания не возникало.
Этот вечер завершался не так, как предыдущий, попирая собою всяческие нормы установленных здесь порядков – зала пустела понемногу, обыкновенно уходящие первыми женщины все продолжали беседовать, собравшись небольшими пестрыми стайками, прежде держащиеся до предутренних часов мужчины в большинстве своем уже разбрелись по комнатам, и лишь молодежь все так же пересмеивалась с прежней оживленностью, сгрудившись у дальних скамей. Адельхайды тоже не было видно, хотя ее тетушка все еще пребывала на своем месте. При более внимательном рассмотрении выявилось, что гостей хозяйка наверняка покинет теперь не скоро – склонившись чуть набок, опершись о подлокотник стула, владелица твердыни сладко посапывала, даже во сне сохранив выражение суровости на сухом морщинистом лице.
На узкую крытую галерею Курт вышел, на ходу расстегивая ворот, и остановился там, где голоса и непрекращающиеся музыкальные переливы, от которых уже звенело в ушах, были всего менее слышны. Стоящую у самых перил Адельхайду он заметил в полумраке не сразу и усмехнулся с искренним удивлением:
– И вы здесь? Покинули пост?
– Во‑первых, там Александер, – пожала плечами она. – Во‑вторых, сейчас особенно не за кем следить, и мое пребывание здесь – лишь дань гостеприимству. Тетушка, как вы, наверное, заметили, несколько неадекватна, и бросить гостей на растерзание себе самим было бы с моей стороны неучтиво; переведу дыхание и возвращусь в залу.
– Неужто и вас утомило это празднество?
– Не столько празднество, сколько вообще… – Адельхайда замялась на миг, изобразив рукой нечто бесформенное, – все это. Вы в расследовании всего лишь две недели, и уже полны раздражения, а ведь я в Ульме два месяца, два месяца веду разговоры, улыбаюсь, навещаю знакомых, снова веду разговоры… Мне хочется действий, а их не предвидится.
– Мне доводилось слышать, что женщины более приспособлены к однообразной работе.
– Да. – Адельхайда обернулась к нему, и в сумраке едва различилась улыбка. – Мы терпеливы. И того, что хотим, можем ждать долго. Только, майстер Гессе, не бесконечно; бесконечным терпением наша половина рода человеческого не отличается.
– Не только ваша.
– Это обнадеживает, – серьезно заметила она, вновь отвернувшись и глядя на темный двор, и Курт умолк, проглотив заготовленный вопрос, не зная, что должен ответить. – Вы что‑то особенно раздосадованы сегодня. Никаких зацепок?
– Александер бросил последний камень, – пояснил он недовольно. – Я, разумеется, рад, что он пришел в себя, однако меня он из себя выводит. Снова засел за шахматы, не видит никого и ничего; я не имею ничего против – в других ситуациях, но…
– Так ему легче думается, – не дослушав, пояснила Адельхайда. – Мне ведь прежде довелось уже с ним поработать, я знаю. Тогда мне это тоже действовало на нервы… Так он размышляет, майстер Гессе. Быть может, проводит какие‑то соотношения, ассоциации, параллели; не знаю.
– А у вас – есть какие‑нибудь мысли?
– Слишком много, – вздохнула она, подходя ближе, и коротко обернулась на освещенный дверной проем за их спинами, понизив голос. – Вот еще одна причина, по которой от вас я ожидаю больше, чем от себя: я всех их знаю. Они – знакомые мне люди вот уже несколько лет, а вы смотрите на них новым, я бы сказала – незамутненным взглядом. Можете услышать в их словах и поведении то, что я сочту чем‑то не подозрительным, потому что объяснение этим словам и делам буду видеть вполне обыденное; не потому, что не пожелаю верить в виновность кого‑то из них, а – предрассудочно, подсознательно. Будучи, если угодно, ослепленной. До сей поры мне не доводилось работать в среде своих, прежде я входила в общество подозреваемых, как вы – со стороны, составляя мнение о людях с чистого листа. Посему интересоваться моими мыслями, майстер Гессе, я бы вам не советовала, и брать в расчет мои возможные выводы – тоже, пока хоть какие‑то заключения не сделаете вы сами. Вот тогда мы их и сравним.
– А вы не думали о том, что Арвид таки закончил свои дела в Ульме? Действительно закончил. Они, кем бы они ни были, сделали то, что хотели, что бы они ни хотели. Мы провалились. Они победили. И сейчас мы с упоением машем кулаками после давно затихшей драки… И стригов в ульмских предместьях нет, и нет в этом доме виновного, и нам не к чему больше идти…
– А вы оптимист, майстер Гессе.
– Оптимизм Александер посоветовал мне выбросить еще в начале этого расследования, и я его рекомендациям последовал.
– Вы всегда так внимательны к советам?
– Когда они разумны, – пожал плечами Курт, и Адельхайда тяжело вздохнула, качнув головой:
– Довольно шаткое определение… Откуда вам знать, какой совет разумен, а какой – чушь?
– Работа такая, – невесело усмехнулся он. – Отличать чушь от благоразумия. У вас, кстати, тоже… Так что скажете?
– Конечно, я об этом думала, – отозвалась она тихо. – Однако у нас есть одно неприятное доказательство того, что Арвид все еще занят чем‑то, и будем надеяться – тем самым делом, над которым мы работаем.
– И что же это?
– Александер все еще жив, – пояснила Адельхайда, полуобернувшись к нему на мгновение, и пояснила, услышав в ответ растерянную тишину: – Его слуг и Эрику убить было просто, просто и быстро, и он сделал это походя, в ту же ночь, когда покинул Ульм; вряд ли эта операция заняла у Арвида больше часу времени. Но Александер остался все еще безнаказанным – с его точки зрения. С его точки зрения, он ничего не потерял – ну, кроме одной смертной женщины. С его точки зрения, их спор не завершен… Будь Арвид свободен от дел, он не стал бы уходить из города вовсе, он остался бы и совершил месть так, как д олжно, а именно, поскольку птенцов у его обидчика нет, убил бы его самого.
– Такая привязанность… – с недоверием произнес Курт. – Он убивает людей (и это понятно), но он убивает и своих, воспринимая их как пищу, что, как я понял, стрижьим сообществом не почитается за норму, он, прошу прощения, попросту сволочь без крупицы совести; и вот так, с таким упорством мстить за одного из своих выкормышей? Подумаешь, птенец; пойди и сделай другого, хоть десяток.
– Среди стригов, майстер Гессе, встречается не только привязанность, но и самая настоящая дружба, и любовь – на века; припомните женщину, обратившую Александера. Ведь она это сделала от отчаяния, потому что утратила своего возлюбленного.
– Сейчас я расплачусь, – покривился он, и Адельхайда усмехнулась со вздохом:
– Вы так непримиримы… Нет, – оборвала она его еще не высказанный ответ, – я не призываю вас проникаться их страданиями, однако в том, чтобы вникнуть в образ мыслей и жизни тех, против кого боретесь, ничего дурного нет. А вы не можете этого сделать – нет в вас милосердия, майстер Гессе. Не привыкли жалеть.
– Соглашусь, – не стал возражать Курт. – Один из моих кельнских сослуживцев однажды сказал мне это, и он, думаю, прав. Не умею жалеть, согласно его рекомендациям, «даже младенцеубийцу с сотней смертей на совести».
– Александера пожалели.
– Он – раскаявшийсямладенцеубийца. Согласитесь, разница.
– А вы полагаете, каждый из тех, нераскаявшихся, счастлив тем, что имеет?.. Просто представьте себе, что однажды вы поддались слабости и согласились на обращение. Вы, быть может, были при своей прежней жизни неплохим человеком, и у вас не было никакого желания кого‑то убивать – тем более что ваш мастер (заметьте, честно) сказал вам, что это не обязательно. И вот такой новой жизни прошел год, десять… Со временем вы начнете пересматривать свое отношение к людям. Вы остаетесь молодым, сильным, вы накапливаете знания, даже если не стремитесь к этому, просто потому, что живете достаточно долго, чтобы узнать достаточно много. А люди… Трусливые, глупые, быстро стареющие, слабые… Безмозглый источник вашей жизни. Как дойная корова – в лучшем случае. Но вокруг вас сородичи, которые сильнее вас, и все, что от вас требуется – перейти от подобных мыслей к делу. Начать убивать. Быть может, вначале вы станете выбирать тех, кто, на ваш взгляд, этого заслуживает… потом тех, кто просто вас раздражает… А потом наступает момент, когда вы понимаете, что жить в двух мирах больше не в силах. Что надо решить для себя один вопрос: кто вы. И – кто люди для вас. Вот тогда вы забываете о том, откуда вышли вы сами, кем были, вы начинаете возводить теории о том, что стриг – венец творения, высшее существо; «хищник, которому люди – скот и пища» – это самый популярный в той среде догмат. Это красиво звучит, многое оправдывает и оттого им по душе. Вы можете в это не верить поначалу, но со временем – поверите. Потому что у вас нет выбора. Вы ничего не можете изменить, вы не можете вернуться в свою прежнюю жизнь, даже если очень этого захотите. И даже если не убивали до этого – теперь начнете, потому что время от времени так делают все, потому что это весело, потому что надо забить последний гвоздь в крышку того гроба, где покоится ваше прошлое. Провести кровавую разделительную полосу, сжечь мосты за собой, чтобы не было искушения вернуться к тому, что осталось за спиной; это тяжело и неприятно. Что бы там они ни говорили о себе, майстер Гессе, а во многом они так и остались людьми, лишь только людьми необычными; они мыслят по‑человечески, совершенно по‑человечески уходя от своих душевных проблем. Встав на краю пропасти, шагают вперед, чтобы только не стоять на краю. Совершив одно деяние, приведшее их самих в ужас, совершают его снова, снова и снова, так заставляя себя забыть о собственных терзаниях. Разумеется, есть те, кто ни о чем подобном не задумывался, влившись в ту среду легко и без напряжения, но среди них, майстер Гессе, есть и такие – есть те, кто стал чудовищем не из собственной тяги к злодеяниям, а потому что иначе нельзя. Александер это сделал когда‑то, помните?.. Да и что сделали вы сами, оказавшись на улице, в обществе тех, кто мыслил подобным образом? Вы стали вором, майстер Гессе, грабителем и убийцей, и даже если ваша душа содрогнулась в первый раз, вы подавили это в себе. И убили снова. И снова. Наверняка при этом убеждая себя, что так и надо, со временем в это поверив и перестав задумываться над тем, что делаете.
– Я был ребенком, – отозвался Курт, и Адельхайда коротко отмахнулась:
– Ерунда. Взрослый человек не менее слаб, а возможно – и более; к прочему, положение, в котором оказывается обращенный, не идет ни в какое сравнение с вашими уличными приключениями. Поверьте, майстер Гессе, многие из них жалеют о том, что сделали, рано или поздно. Вспоминая момент, когда сказали мастеру «да, хочу», готовы отдать все на свете, чтобы вернуть тот миг и ответить «нет». Многие, зная, что их ожидает на самом деле, не согласились бы.
– В таком случае, им, столь слезно раскаивающимся, надлежало бы выйти утром во двор – и их мукам конец.
– Им только начало. Вы хотите в Преисподнюю, майстер Гессе? – спросила Адельхайда и, не услышав ответа, кивнула: – Вот и они не хотят. Самоубийство – путь в адские глубины, их жизнь – путь тот же самый, но он дольше, и конец можно отсрочивать долго, очень долго.
– Может быть, этим особенно сознательным особам для начала перестать убивать нас, и все? – предложил Курт язвительно. – Знаете, уже этого одного хватило бы, чтобы не возводить теорий, не бить себя пяткой в грудь и не обливаться слезами, высасывая последние капли. Не убивай – и мы тебя стерпим. Все просто.
– Стерпите ли?
– Пусть проверят. Это, в конце концов, с их стороны должна исходить инициатива. Вместо того, чтобы упиваться собственной грешностью, можно бы и попытаться найти разумный выход.
– И такие есть, – отозвалась Адельхайда. – Есть разные. Образ мыслей стрига во многом зависит от образа мыслей человека, которым он когда‑то был, от склада характера… С людскими страстями столько сложностей – вам ли не знать, господин следователь? Отчего, по‑вашему, у стригов все должно быть просто? Те же страсти, те же слабости, все то же предательство, ненависть, любовь и благородство. Они убивают людей и, случается, друг друга, подставляют и лгут; а также дружат столетиями и столетиями сохраняют пары, блюдя верность друг другу. Прикрывают друг друга в опасности, даже жертвуют собой ради близких – как тот, кого потеряла обратившая Александера. И – мстят за птенцов, майстер Гессе; да. Да, с таким упорством. Птенец – это как ребенок, которого надо выносить и взлелеять. Он получает в себя часть мастера; и это не просто слова. Мастер чувствует его, где бы он ни находился, почти видит, почти слышит. Это связь, с которой в нашем, человеческом бытии сравнить нечего. Слугой можно сделать кого угодно, но птенец – кандидата на него подбирают долго, по немыслимому множеству критериев, на него тратится невероятное количество душевных сил, и если мастер хочет не просто живучее мясо, которое будет защищать его, если он хочет полноценное продолжение себя самого – он эти силы тратит с искренностью, с отдачей, он сживается со своим творением, и его смерть для такого мастера – настоящий удар. Настоящая утрата. Словно смерть собственного сына. Для Арвида это, судя по всему, так. И, если бы что‑то важное ему не препятствовало, он уже явился бы к Александеру.