355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Соколов » Грозное лето » Текст книги (страница 8)
Грозное лето
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 19:00

Текст книги "Грозное лето"


Автор книги: Михаил Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 64 страниц)

Заметила, когда в комнату поднялся Ленин. Нет, он пришел тихо и молчаливо, не так, как приходил обычно – шумно, размашисто, еще издали что-нибудь говоривший громко, или радостно, или возмущенно. Сейчас он просто вошел, и остановился, и смотрел на нее пристально и взволнованно, и наконец спросил:

– Наденька, милая, ты плачешь? Не надо, прошу тебя. Все обойдется. Я дал телеграмму директору краковской полиции, товарищи Ганецкий и Багоцкий телеграфировали доктору Мареку, привлекли к делу польских писателей. Успокойся, все будет хорошо, – и, подойдя к ней, обнял и поцеловал и сам взволновался от обиды, что жизнь выдавила слезы даже у такой кременной души, как его Надя, видавшая всякие невзгоды.

– Я ничего. Я не плачу, Володя, с чего ты взял? – отговаривалась Надежда Константиновна, утирая слезы.

За окнами было тихо, дождь кончился, и луна уже забралась на балкончик и заглядывала в комнату, белоснежная, немного озорная, и казалось, что она вот-вот ввалится в комнату и зальет все вокруг серебряным светом – и в нем потонет и исчезнет. Но медлила, что-то высматривала окрест, и не могла осилить темень непроглядную и первозданный мрак, и ждала своего часа. Пройдет темень, отступит мрак все едино, и свет розово-белый и яркий прогонит все прочь, и она вручит солнцу свои серебряные шлейфы.

И засветится земля ослепительным светом, и засияет новый день, какого еще не было.

А пока была ночь.

Ленин и Надежда Константиновна провели ее, не сомкнув глаз. А утром следующего дня Ленин пришел к поезду на Новый Тарг и уехал вместе с вахмистром Матышчуком.

Вечером Матышчук вернулся в Поронино один.

Ожидавшие поезда Надежда Константиновна и Яков Ганецкий спросили у него, что с господином Ульяновым и почему он не вернулся.

– Господин Ульянов арестован и заключен в тюрьму Нового Тарга. По подозрению в шпионаже, – отрубил жандарм.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

И наступили дни горше горьких…

Ленин кипел, возмущался, протестовал пуще прежнего:

– Это – сущее безобразие! Вопиющее самоуправство вахмистра Матышчука! На каком основании, позволительно спросить, он заподозрил меня в шпионаже и настрочил ложный донос? Я, русский политический эмигрант, всю жизнь воюющий с русским самодержавием, которое с превеликим удовольствием укокошило бы меня при первой возможности, – и вот, оказывается, я шпионю в пользу этого самодержавия! Ну, можно ли придумать глупость более несуразную, архинелепейшую и пошлейшую? Нет, нет, я этого так не оставлю, я буду жаловаться и требовать наказания повинных в сем безобразии чинов полиции. В конце концов я еще и юрист по образованию и, смею вас уверить, кое-что смыслю в таких делах, как аресты и заключение в тюрьму за здорово живешь.

Он говорил это по-немецки уездному старосте Гродзицкому, который объявил ему, что арестовывает по подозрению в шпионаже в пользу русского самодержавия, а Гродзицкий смотрел на него – возбужденного, яростного, сверлившего его, уездного старосту, пронизывающими насквозь глазами – и перелистывал донесение Матышчука, и вчитывался в то место, где вахмистр писал по поводу Ленина:

«Произведенным расследованием установлено, что все это – неправда, ни один свидетель этого не показал, а заявляют лишь, что его видели только гуляющим по окрестностям».

И староста мысленно говорил жандарму: «Идиот, на кой же черт ты заварил тогда эту кашу? А теперь мне – на голову».

А Ленину сказал, тупо глядя в донесение и тыча в него жирным правым указательным пальцем:

– А по какому праву вы так разговариваете со мной, если здесь ясно написано, что вы подозреваетесь в шпионаже? Вы сами понимаете: война, все может быть, значит, я обязан арестовать вас и определить в тюрьму, а дело на вас передать в окружной суд. Так что разговаривать мне с вами не о чем, – отрубил он грубо, по-солдафонски и поднялся из-за своего старого стола с ободранным зеленым сукном.

Потом уже, когда пришел вызванный им тюремщик Юзеф Глуд, добавил более мягко:

– В суде разберутся, выяснят все и могут освободить вас. Тем более что за вас ручаются видные люди: доктор Марек, депутат галицийского сейма, доктор Длусский, директор санатория в Закопане, и писатели польские, многие социалисты. Но социалисты всегда были против монархов и против войны, так что они – не в счет.

Ленин глянул на его заросшее рыжей бородой, с легкой синевой под глазами лицо, вытянутое и тупое, и подумал: перед свиньями нечего метать бисер, не поможет.

Юзеф Глуд определил его в камеру номер пять Ново-Таргской тюрьмы, узкую и длинноватую, с одним зарешеченным окошком, выходившим на улицу Широкую, так что все ее шумы отчетливо были слышны, отобрал вещи и записал, что именно: «девяносто одна крона и девяносто девять галлеров, черные часы и ножик».

Ленин попросил, тщательно подбирая польские слова:

– Принесите мне чернила, бумагу, перо. Стоимость этого вычтете из моих денег. И еще каких-нибудь книг на польском языке.

Тюремщик согласно кивал головой и обещал сделать все.

– Как вы есть благородный человек, пан Ульянов. Я и камеру для вас определил на одного и чистенькую, чтобы вам не мешали наши хлопы и воры, как Ванька-цыган.

Ленин поблагодарил скорее по привычке, потом осмотрел камеру, пощупал соломенный матрац на маленькой железной кровати, сел на табурет и проверил, надежен ли, на окно бросил взгляд, и в это время раздался совсем рядом красивый низкий голос:

– Дите, говорю, сбереги! Я не скоро возвернусь теперь!

Кто кому кричал – не понять было, но голосу никто не мешал, и он продолжал раздаваться еще несколько минут, а потом затих.

Ленин сидел на табурете и думал: всего, чего хотите, можно было ожидать в связи с началом войны Австрии с Россией, даже интернирования или удаления из Поронина, из Кракова, так как линия фронта находилась всего в двухстах верстах отсюда, но такого, как подозрения в шпионаже, даже во сне не могло привидеться. Но делать было нечего, и оставалось положиться на добросовестность уездного суда и на товарищей, помощь которых обещали Ганецкий и Багоцкий. Если еще и польские писатели вступятся – это действительно может ускорить освобождение из этой дыры, из Ново-Таргской тюрьмы, похожей на скотозагонный пункт с одноэтажным зданием, с решетками на окнах и просторным двором.

И Ленин стал понемногу успокаиваться и решил ждать, что будет дальше. Во всяком случае, при первом же допросе станет ясно, куда дело клонится. Если судить по грубому тону и раздражению австрийского холуя, старосты Гродзицкого, – хорошего ожидать нечего. «Война, всеобщий шовинистический угар, подозрительность и ненависть – этого вполне хватит, чтобы состряпать любой приговор. И даже укокошить», – думал он, медленно шагая из угла в угол камеры и опустив голову.

И вспоминал: а как все хорошо наладилось! Встречи с товарищами из России, приезд депутатов Думы, совещание членов ЦК и низовиков партии, переписка с самыми отдаленными уголками российского подполья, со ста адресатами! А томительно-радостное ожидание новых известий из России! Новых писем о новом революционном подъеме в Питере, в Москве, в Донбассе, на Урале, в Иваново-Вознесенске!.. И вот все оборвалось самым неожиданным образом и более не восстановится, не наладится до конца войны. А ведь здесь, в Поронине, уже началась подготовка к новому съезду партии большевиков. Когда теперь можно будет возобновить ее, созвать съезд? События так обернулись, что придется изменить решительно все: тактику борьбы, стратегию ее, программу действий, начиная с центральных органов – вплоть до местных организаций. Меньшевики и на этот раз не выдержали испытания и, не успев проголосовать в Думе против военных кредитов, переметнулись в стан «защитников отечества», сиречь монархистов.

В Париже же наши заграничные меньшевики, впрочем, как и эсеры, не могли придумать ничего лучшего, как пойти во французские волонтеры, коих на фронт провожал сам Плеханов. Плеханов стал оборонцем! Чудовищно! Кайзера Вильгельма поносит, как первостатейного разбойника, а «своего» царя-батюшку поддерживает. Чудовищно же, милостивый государь, Георгий Валентинович! А абсурдно до невероятия, да-с! Впрочем, зачатки этого вами были уже заложены десять лет тому назад, на Втором съезде. Дал бы бог, чтобы вы окончательно не скатились в болото отпетой контрреволюции…

Он не заметил, что опять начинает возбуждаться и нервничать, опять начинает думать и тихо разговаривать и рассуждать так, как если бы был на воле, а не в этой противной камере, хоть и выбеленной, как для смотра, и сказал себе: спокойнее, не дать разыграться эмоциям, держаться во что бы то ни стало и не развинчиваться. Подумать лучше, как теперь быть Наде с больной матерью, чем жить, что делать, – это главное. А мне – не впервой сиживать в подобных заведениях, не привыкать. Правда, давненько то было – и вот вернулось на круги своя…

Раздумья его прервал вошедший Юзеф Глуд и удивленно произнес:

– И вы никуда не уходили?

Ленин не менее удивленно спросил:

– А куда я должен был уходить? Да и дверь-то заперта, поди.

– А вы, видать, не пробовали… Я-то только прикрыл, а не запер. Матерь бозка, не говорите этому австрийскому быдлу Гроздицкому, пан Ульянов. Этот кабан и в зубы даст, не задумываясь. Приходилось получать не раз, – говорил Юзеф Глуд, раскладывая на столике бумагу, конверты, ручку и карандаши, а когда достал из кармана брюк ученическую белую чернильницу, таинственно сказал: – В канцелярии взял. Обойдутся и пузырьками, пся крев… Да, – вспомнил он и тихо продолжал: – Тут гурали некоторые сидят: кто за долги, кто за прочие мелочи. Они спрашивали меня, не могли бы вы составить им прошение властям по их делам?

Ленин улыбнулся:

– А откуда они знают, что я могу составить подобные прошения?

– Так это же я им тайком сказал.

– Ну, раз вы сказали, полагайте, что я смогу помочь им, – сказал Ленин шутливо и поблагодарил за принесенное: – Спасибо вам за все.

И, сняв пиджак и повесив его на спинку кровати, прошелся по камере, постоял в углу, потом сел за стол, взял лист почтовой бумаги, ручку и глубоко задумался.

И потекли дни печальной чередой… Особенно для Надежды Константиновны. Каждый раз она приезжала в Новый Тарг утренним поездом, часами бродила по улицам в ожидании встречи с Лениным и нетерпеливо спрашивала, когда он выходил в комнату для свиданий: не изменилось ли что в его положении? И каждый раз разочарованно слышала одно и то же:

– Пока ничего. Сижу, хожу взад-вперед по камере, думаю, иногда кому-нибудь напишу прошение, крестьяне просят, вот и все. Ты ничего не привезла мне почитать? Ну, хотя бы Клаузевица или лучше всего – словарь Даля. Чудесная штука: читаешь и будто по всей Руси путешествуешь, – восторгался Ленин слишком преувеличенно и подчеркнуто, словно Надежда Константиновна не видела, не чувствовала нарочитость всего этого.

Он как бы спохватился и смущенно произнес:

– Гм, гм… А от директора краковской полиции нет ответа на мою телеграмму? Или на твою? От старика Адлера? От других? Ничего, понимаю. Но ты не беспокойся, Наденька, все кончится благополучно, вот увидишь, – и вновь говорил подчеркнуто бодро, уверенно, словно точно знал, что его судьбе ничто плохое не угрожает и словно угроза нависла не над его семьей, и только по тому, что он то и дело хмурился и умолкал и делал шаг-два взад-вперед, опустив голову и о чем-то думая, было видно: он все хорошо понимает и чувствует всю опасность дела, но ничем утешить ее, самого близкого человека, супругу и друга, не может.

Надежде Константиновне больно было смотреть: ведь не удается ему выглядеть этаким бодрячком-оптимистом, не его это роль, и волнуется он не меньше ее, и понимает отлично весь драматизм происшедшего с ним. Но и ей не хотелось разочаровывать его в этом мнимом оптимизме, хотя она-то лучше его видела: необходимые меры предпринимаются, польские общественные деятели буквально атакуют власти местные и краковские и даже Вену, но пока ничего ощутимого нет.

Однако и она внешне спокойно ответила:

– Краковская полиция ответила, я тебе уже говорила: против тебя у них ничего предосудительного в области шпионажа нет. Пашковский говорил Якову Ганецкому, что ты при допросе произвел на него хорошее впечатление и что он не верит в то, то Матышчук настрочил в своем донесении.

– Говорил? Вот видишь, – оживился Ленин, – Я так и знал: он вел себя в высшей степени прилично, даже по-товарищески, если бы можно было отнести это слово к нему. Так что не следует сильно преувеличивать случившегося. А ты, по всей вероятности, все сильно преувеличиваешь, ибо даже почернела.

– Тебе приписывают шпионаж. Ты представляешь, что сие означает? Да еще во время войны?

– Гм, да, ты права, – задумчиво ответил Ленин и прошелся туда-сюда и спросил: – Как ты полагаешь, Надя, в России, в Питере знают о том, что здесь произошло? Мама… Я так боюсь за нее. Узнает, трудно ей будет.

– Я полагаю, что никто в России знать не может об этом, так что не стоит волноваться, Володя. У нас и без того хлопот достаточно, – ответила Надежда Константиновна, хотя точно знала от Ганецкого: в России, в либеральной газете «Русское слово», сообщалось об аресте в Кракове русских политэмигрантов, в том числе и Ленина.

– Ты, пожалуйста, не говори о том, что случилось, Елизавете Васильевне. При ее здоровье ей об этом лучше ничего не знать, – сказал он просительно, но Надежда Константиновна ответила с легкой обидой:

– Володя, как же я не скажу своей маме о таком несчастье? Сказала, разумеется.

– Гм, да, я понимаю. Мама есть мама. Я не осуждаю тебя, Наденька. Прости, пожалуйста… Но только не плачь, не плачь, я умоляю тебя. Все обойдется, не впервой, чай. И береги маму, Елизавету Васильевну.

На следующий день Надежда Константиновна сообщила Ленину:

– …Депутат галицийского сейма, доктор Зыгмунд Марек прислал из Кракова в Новый Тарг телеграмму с поручительством за тебя. Писатели Ян Каспрович, Владислав Оркан и доктор Андрей Храмец приезжали сюда, к старосте и уездному судье, выразили протест от имени польской интеллигенции и поручились за тебя письменно. Доктор Длусский, директор санатория в Закопане. И Стефан Жеромский, известный польский писатель, составил петицию о тебе к австрийским властям. Так что, быть может, что-то и получится, хотя дело твое находится у военных, а с этими господами не так легко сговориться. Да, из Закопане и отовсюду бегут все туристы, – рассказывала Надежда Константиновна. – Матышчук уже жалуется, что с тех пор, как он сделал у нас обыск, ему не дают покоя телеграммы, письма и посещения твоих защитников. Подлый, это он все и наделал.

Ленин повеселел и бодро произнес:

– Вот видишь, сколько порядочных людей вмешалось в это позорное для местных властей дело? Значит, есть на земле благородство и гражданское мужество. Не все еще удушили власть предержащие, и в грядущих событиях они в этом убедятся. На свою погибель, да-с! Это я им гарантирую…

И заходил по комнате оживленно, радостно-встревоженно, готовый, казалось, на крыльях улететь отсюда к людям, поднявшим голос протеста против провокационной затеи властей, и сказать им самые сердечные слова признательности и благодарности душевной, людям, ему незнакомым, но не побоявшимся сказать слово правды громогласно и мужественно, несмотря на военные строгости.

И Надежда Константиновна сказала себе в укор: «А я подумала было в первый день, после обыска, что все так стало мрачно вокруг, что уже и честной души не осталось на земле ни одной: время-то страшное, война…»

Еще через день она сообщила Ленину: его дело передано в Новый Сонч, в уезд, прокурору, и что прокурор переслал его в Краков, в военный суд краковского гарнизона.

Ленин опустил голову и подумал: это уже куда серьезнее, чем местный старостат. И кажется, впервые почувствовал предельно ясно: над ним нависла опасность, последствия которой трудно и предвидеть. Впервые в жизни. И в истории его «общения» с властями вообще, Русскими в частности. Но не подал вида, что все так вдруг обострилось, и сказал спокойно:

– Это даже лучше: Краков. Там меня знает полиция, и она уже Дала сюда надлежащую телеграмму. Это – всего лишь формальность, так как время – военное, а подобные дела подлежат разбирательству в военных инстанциях. Не придавай этому значения.

Надежда Константиновна готова была воскликнуть: «Да как же не придавать значения, когда дело находится в военном суде?! В военном же, – ты ведь это хорошо понимаешь, но делаешь вид, что это – всего только пустая формальность… Ох, что теперь будет – страшно и подумать», – однако ничего этого вслух не сказала, а сообщила:

– Я дала длинную телеграмму в Вену, Виктору Адлеру, как члену австрийского парламента и лидеру Интернационала. Вторую такую же дала во Львов, депутату доктору Диаманду…

– Большое тебе спасибо, Наденька, – взволнованно сказал Ленин.

– Погоди… В твое дело вмешались еще несколько видных польских общественных деятелей: адвокат Адольф Варский, член главного правления социал-демократической партии, члены правления Польской левицы Валецкий и Кошутская Вера, неутомимо действует наш эмигрант Борис Вигилев, которого ты знаешь по Закопане. Доктор Длусский и поэт Оркан, о которых я тебе говорила, поручились за тебя и письменно, как и Стефан Жеромский…

Ленин был растроган крайне и не знал, что сказать и как выразить свои чувства признательности этим людям, выступившим в его защиту. Он лишь молча поцеловал руку Надежде Константиновне и негромко сказал:

– Спасибо тебе превеликое, Наденька. За добрые вести. Передай, пожалуйста, всем этим товарищам мою самую сердечную, самую душевную благодарность. Если все кончится благополучно, я сам навещу всех и поблагодарю. Виктору Адлеру и Диаманду напишу при первой же возможности.

Надежда Константиновна разволновалась. Ленин впервые проговорился: «Если все кончится благополучно». Значит, он лучше ее знает об опасности и лишь скрывает это от нее. Но сказала с подчеркнутой радостью:

– Либкнехт и Клара сделали публичное заявление, осуждающее парламентскую фракцию германской социал-демократии за голосование военных кредитов.

– Честь и хвала им. В газетах есть? – спросил повеселевший Ленин.

– Есть… А вот о Георгии Валентиновиче… – запнулась Надежда Константиновна.

Ленин насторожился и нетерпеливо спросил:

– Что-нибудь отколол?

– Провожал в Париже с напутственной оборонческой речью наших волонтеров из числа эмигрантской публики. Говорят, есть среди них и наши, большевики.

– Этого и надо было ожидать. Этого и следовало ожидать, – произнес Ленин тихо и печально и опустил голову в задумчивости.

…Так они и встречались каждый день, в одиннадцать часов утра, в маленькой комнате для свиданий в тюрьме Нового Тарга, а вечером Надежда Константиновна возвращалась домой, в Белый Дунаец, кормила мать и рассказывала ей, что было нового за день, но нового главного пока еще не было, ибо Ленин продолжал сидеть в тюрьме.

Елизавета Васильевна молча выслушивала ее, просила прикурить папиросу и неизменно говорила:

– Во всем виновата я. Надо было противиться вашему переезду сюда, так как ничего тебе здешний горный климат не поможет. А надо было возвращаться в Швейцарию, там действительно климат для тебя лучше.

– Мама, ты же знаешь: дело не в климате, а в том, что сюда легче приезжать товарищам из России, легче Володе встречаться с ними, и он ведь этим жил все два года. Сколько совещаний он провел здесь, – ты знаешь сама. Так что ты ни в чем не повинна, поверь мне.

– Я лучше тебя знаю, кто повинен. Если бы ты не наняла в помощь мне эту подлую Викторию Булу, может быть, ничего и не случилось бы. Это она настрочила донос. Под диктовку ксендза. Мне только-только перед твоим приездом сказала хозяйка Тереза – приходила опять плакать. Я уже проводила ее совсем, дуру стоеросовую, Викторию. Купи ей билет до Кракова, куда она рвется, пусть едет к дьяволу. В объяснение с ней не входи.

Надежда Константиновна не удивилась: Виктория так Виктория. Жаль только, что ее принимали как члена семьи, как свою и не разглядели в ней мелкую душонку. А ведь – дочь местного крестьянина, Франца Була. Кто мог ожидать от нее такой подлости?

– Я дам ей вперед жалованье. Объяснений – никаких. Мне жаль, что ты, очевидно, разговаривала с ней и нервничала.

– Я с ней не разговаривала. Не стоит тратить слова на такую дуру. И с отцом ее не стоит говорить. Мало ли что он подумает? Мы-то – чужестранцы, да еще русские, всякое может случиться. Впрочем, худшего, что случилось, уже не будет… Как там Володя? Держится молодцом, надо полагать?

– Держится, как всегда. Нервничает, беспокоится, конечно, но вида не подает. О тебе спрашивал, велел беречь тебя.

Елизавета Васильевна помолчала немного, покурила и, положив папиросу в пепельницу, задумчиво произнесла:

– Обо всех печется, только не о себе. Спасибо ему, мне уже осталось недолго торчать на этом свете, Надюша. Смотри за ним, доченька, не жалей себя, и судьба вознаградит тебя, придет срок. А он, придет, я верю в это.

Надежда Константиновна прильнула к ней и не удержалась, выдала свои треволнения:

– Мне кажется, что я его больше дома не увижу. Военное время, а ему вменяется в вину шпионаж. Ужас! Ведь столько людей поручилось, а власти не выпускают его, – говорила она и не стала таить слез, заплакала и добавила: – Осталась еще одна надежда: на Виктора Адлера. Мы с Яковом Ганецким дали ему две телеграммы. Он хорошо знает Ильича.

– Ничего, Володя, он – крепкий, все сдюжит. А они все равно выпустят его, не могут не выпустить. Слишком известен в Европе, революционер и враг русского царизма, – низким голосом говорила Елизавета Васильевна, гладя ее по голове сухой шершавой рукой, и поцеловала. – А ты поплачь, поплачь, не скрывай слез. Так легче будет… И отдохни немного, – на тебе лица уже нет. Я сама приготовлю чай, – вот не знаю, есть ли у нас сахар…

– Отдыхать некогда. Надо собираться. Если все кончится благополучно, мы должны немедленно уехать в Швейцарию. Здесь нам более жить нельзя.

– И хозяйка Тереза так говорила… «Ох, клятые, что наделали со своей войной. Все пошло кувырком, всю жизнь изломали, и неизвестно, что будет с нами завтра. Человек должен бояться человека! Это – если слушать ксендза, пся его крев. Как можно так жить?»

День девятнадцатого августа начался как обычно: Надежда Константиновна встала рано – да она почти и не спала уж которую ночь, – приготовила яичницу матери, вместе с нею попила чаю – от завтрака отказалась – и пошла на станцию унылой походкой, как больная, низко опустив голову, словно прохожих стеснялась, хотя их не было.

На вокзале ее ожидал Яков Ганецкий и встретил сдержанной радостью:

– Я ночью приехал из Кракова, обошел там всех и вся, военных и гражданских. Кажется, они что-то знают, так как все уверяли меня, что господин Ульянов будет освобожден, следует лишь исполнить некоторые формальности. Так что – выше голову, мой друг!

Действительно, в Новом Тарге, в тюрьме, Надежду Константиновну встретил член суда Пашковский, пришедший поздравить Ленина с освобождением, и показал ей телеграмму из Кракова:

«Окружной суд. Новый Тарг. 9 часов 50 минут. Владимир Ульянов подлежит немедленному освобождению. Военный прокурор при императорско-королевском командовании…»

– Вот так, уважаемая госпожа Ульянова. Я это и предвидел. Поздравляю.

И Надежду Константиновну пустили в камеру Ленина, под пятым номером, помочь собрать вещи.

Ленин уже собирал все в простыню, сгреб бугром, но связать не мог, а увидев вошедшую Надежду Константиновну, бросил все и стремительно кинулся к ней, воскликнул:

– Наденька, тебя впустили даже в камеру?! Поразительная предупредительность начальства!

Надежда Константиновна не могла от волнения произнести ни слова: наконец-то все самое тревожное и тяжкое осталось позади – и Ленин, ее Ильич, ее Володя, сейчас покинет это ненавистное место, каменный мешок с зарешеченным небольшим окошком.

Ленин словно боялся, что вот-вот придет стражник и зычно произнесет: «Свидание окончено, господа».

И говорил негромко, шутливо:

– Ну, вот все и кончилось. А ты не верила, трусила. А сама проявила такую настойчивость, что до депутатов парламента добралась…

– Так уж и трусила… Просто немного волновалась, и порой мне казалось, что мы уже больше и не будем вместе. Ты подозревался в шпионаже, а это… Ты представляешь, что это такое? Ужас это сплошной, – оправдывалась Надежда Константиновна, засматривая в его спокойные, чуть улыбчивые глаза.

И Ленин растроганно сказал:

– Спасибо тебе, родная. Я знал и верил, что ты не будешь сидеть сложа руки. Вечно буду обязан тебе, страдалица моя вековечная, дорогая…

Вошел стражник Юзеф Глуд и виновато сказал:

– Позвольте помочь вам, пановие Ульяновы. А вы говорите, говорите, я не разумею, – и улыбался, так как хорошо говорил по-русски.

Надежда Константиновна заторопилась и стала укладывать вещи, а стражника поблагодарила.

Из соседней камеры донесся уже знакомый Ленину красивый низкий голос:

– Дите, говорю тебе, сбереги! Я не скоро возвернусь!

Стражник покачал головой, сердобольно произнес:

– Дите ему надо сберечь. А об чем думал, когда коней крал? Пся крев, пяток годков получит, так что дите может и ноги протянуть.

Ленин объяснил:

– Цыган тут один сидит, каждый день перекликается с женой через стенку тюремной камеры. Она стоит на улице, под окном его камеры, а он стоит на плечах товарищей но камере и кричит в окно.

Надежда Константиновна воспринимала все как во сне и будто ясно, но как-то далеко-далеко звучавшее и помогала Ленину укладывать книги, газеты, журналы, которых оказалось как в библиотеке. И беспокоилась лишь об одном: скорее, скорее выбираться отсюда, пока власти не передумали, не прислали новую телеграмму из Кракова, из Вены и не задержали Ленина в этой холодной, несмотря на август, камере, противной до омерзения, хотя и чисто выбеленной.

И лишь когда они с Лениным были вне тюрьмы и, наняв арбу под парусиновой крышей, как цыганская кибитка, погрузили на нее вещи и сами уселись под брезентом, Надежда Константиновна вздохнула с великим облегчением и почувствовала усталость нёобыкновенную, и голова упала на грудь в сладкой дремоте.

И то сказать: сколько лет они жили вместе, сколько лишений перенесли и тягот из-за преследования властями то ее, то его, Ленина, в ссылках, в частности в Шушенском, сибирском селе, затерявшемся на краю света, не счесть. И тем не менее такого, как только что было, она еще в жизни не испытывала и врагу своему не пожелала бы испытать. Ибо две недели почти без сна, две недели почти на одних сухарях с чаем, так как никакой кусок в рот не шел, две недели ожиданий, тревог самых реальных и опасений за жизнь Ленина, тоже самых реальных, извели и вымотали все силы, которых и без того у нее было не так много из-за базедовой болезни. Но она не замечала этого, не хотела замечать и делала свое дело все эти двенадцать дней: ходила по знакомым польским друзьям, узнавала от них новости, ездила на часовое свидание с Лениным, сообщала ему, что знала о событиях на фронте, о чем писали газеты, о домашних делах сообщала и всячески старалась поддержать в нем надежду и веру в благополучный исход его дела, повторяя, что им занимаются самые известные люди едва не во всей Австрии и Галиции.

Он видел, что она все это делает ради него и менее всего думает о себе – и таяла буквально на глазах.

Теперь все было позади, и они ехали домой, измученные крайне, но счастливые, готовые завалиться на сене и поспать хоть полчасика. И не заметили, как задремали, и очнулись лишь возле неказистого вокзала Нового Тарга от шума и криков женщин, санитаров, выносивших из вокзала раненых и мертвых.

– Освободи-и-ить дорогу-у-у!

– Разойди-и-ись!

Но это мало помогало, и толпа женщин исступленно бросалась то в одну сторону, то в другую, смотря по тому, куда санитары несли на носилках раненых или мертвых, только что прибывших с фронта. И то и дело взрывались над привокзальной площадью истошные вскрики:

– А моего Франца куда вы отнесли, проклятые матерью бозкой?!

– Боже, за что убили моего сына? За что, я спрашиваю?

– Юзеф, Юзеф, что они с тобой сделали?

И кидались к носилкам, в страхе присматривались к забинтованным так и этак раненым, ища своих родных и близких, одни – всхлипывая, другие – рыдая безутешными слезами на всю площадь, и, не найдя, показывая письма санитарам, просили их сказать, где похоронили сына, отца, друга…

Возле легко раненных, шедших на костылях или опиравшихся на сучковатые палки, вертелись монашки, совали в руки им иконки, осеняли крестным знамением, а розовощекие толстяки в белых фартуках совали в руки им высокие кружки пива, украшенные снежно-белыми шапочками пены, и пару сосисок в придачу или кнедликов, а то и пирожных и заискивающе ворковали:

– Доблестные рыцари – на доброе здоровье…

Или восторженно кричали:

– Ура храбрым защитникам императорско-королевской короны!

Этих поддерживали совсем истерически, по-немецки:

– Каждого русского – пристрели!

И на вагонах было написано белым то же самое.

Ленин стал мрачный и беспокойный, словно готов был сорваться с места и броситься к военным, кричавшим на женщин и расталкивавшим их во все стороны. И думал с великой горечью: война уже принесла несчастья и сюда, за далекие Карпаты, за сотни верст от фронта. А ведь она только началась. Что же будет через полгода, через год или больше, если она затянется? И сколько она еще унесет в могилу жизней и принесет разора городам и селам? Повергнет в прах то, что человечество создавало тысячелетиями? Кто может, кто должен прекратить это безумие и обуздать генералов и правительства?

Революционный пролетариат, революционные партии, социалисты. Всех стран. Воюющих и невоюющих – в равной мере. А они вот, социалисты большинства стран Европы, проголосовали за военные кредиты своим правительствам, своим генералам, потому, изволите видеть, что сии правительства, сии генералы защищают честь их отечеств. С каких пор социалисты обрели отечество в лице самых реакционных, самых воинственных правительств романовых, гогенцоллернов, Габсбургов и прочих? Ведь на Базельском конгрессе, незадолго перед войной, так решительно звучали голоса немецких социалистов, как и других, выступавших против войны самым категорическим образом…

Все забыто, предано, утоплено в шовинистическом словоблудии, как Горький говорил, по поводу защиты «своих» отечеств. Все предали, начиная с Плеханова и кончая Вандервельде – Мильераном – Каутским и Бернштейном. За исключением горсточки подлинных революционеров. Что можно сделать с такой горсточкой? А придется начинать именно с нее…

Надежда Константиновна слегка подремывала. Сидела на охапке пахучего сена и дремала, а между тем все, что делалось вокруг, видела и слышала. Наконец она открыла воспаленные глаза и спросила негромко, чтобы не слышал хозяин-возница:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю