Текст книги "Грозное лето"
Автор книги: Михаил Соколов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 64 страниц)
Сухомлинов отметил: «Согласен с чем? С тем, что верховным не стали вы, ваше величество? Или я, военный министр?» – и ответил уверенно:
– Вполне согласен, ваше величество. Гинденбургу сейчас было бы не до атаки Самсонова. И Ренненкампф воевал бы, как положено, а не держал бы армию в бездействии полторы недели.
Царь промолчал. Слова Сухомлинова можно было принять на свой счет, но можно было и отнести их к самому Сухомлинову, если бы он был на месте великого князя. Но одного Сухомлинов добился определенно: царь решил бесповоротно удалить великого князя с поста верховного главнокомандующего и дело теперь было лишь за временем. Это время наступит через год, когда он скажет графу и барону Фредериксу, но пути в ставку великого князя:
– Граф, мы сейчас будем в ставке, я приглашу великого князя к обеду, а вы пригласите его свиту, как обыкновенно, а завтра утром мы проводим Николая Николаевича на Кавказ.
И проводит. Отстранив от главнокомандования и сам став верховным.
Как и хотел в начале войны. И как хотела царица.
А сейчас он искоса посмотрел на антресоли – нет ли там царицы? И произнес совершенно равнодушно:
– Марию Васильчикову я заточу в монастырь, – и без всякой связи с предыдущим сказал: – Болгарский король Фердинанд держит сомнительный нейтралитет, чтобы побольше выторговать уступок у воюющих сторон. Он мог бы весьма помочь союзникам угрозой Константинополю и Дарданеллам и тем помешать выступлению Турции против России. Подлый… Родился от Орлеанской принцессы, а смотрит в рот Вильгельму.
– Фердинанд смотрит не только в рот Вильгельму, ваше величество, но и в его кошелек и получает сто пятьдесят миллионов франков займа.
– Придет время – история спросит с него за это предательство дела славян, – жестко произнес царь и, сев за стол, начал перекладывать с места на место карандаши, переставлять небольшие семейные фотокарточки, что явно говорило о том, что прием окончен.
Сухомлинов и хотел было уже просить позволения удалиться, однако царь нетерпеливо поворочался на зеленом венском стуле и спросил:
– Вы не виделись с Родзянко, Владимир Александрович? Он только что возвратился с фронта и рассказывает всякие небылицы о порядках на позициях. Я намерен навестить фронт в ближайшие дни и сам все посмотреть, вы не согласились бы меня сопровождать?
Сухомлинову слышать такие слова – все равно что заново народиться на свет божий, тем более что великий князь будет удивлен и подумает, не пора ли от неприязни друг к другу перейти если не к дружбе, то хотя бы к взаимотерпению.
И благодарно произнес:
– Я преисполнен чувства беспредельной благодарности вашему величеству за столь благосклонное ко мне отношение и почту за счастье сопровождать своего государя. А касаемо Родзянко, осмелюсь заметить, ваше величество, что его вмешательство в военные дела, находящиеся вне сферы полномочий Государственной думы, к тому же распущенной монархом за ненадобностью в данный момент, наносят непоправимый вред престолу и отечеству. И они, родзянки и гучковы, еще не сказали своего последнего черного слова. Они мнят себя над правительством и отечеством стоящими, а что будет, если война затянется и принесет нам новые беды и несчастья? Родзянки и гучковы потребуют отставки правительства и замены его Думой, если не более того, ваше величество, поверьте мне, – сказал он, зная, что тут уж царь ничего ему не сделает плохого, ибо царица твердит ему о том же каждый день.
Царь ничего более не сказал о Родзянко, которого не терпел. Сказал неожиданно о Балканах:
– Владимир Александрович, передайте Сазонову, чтобы он был осторожен с королем Фердинандом при попытках привлечь его на сторону России. Никаких уступок Фердинанду за счет Сербии я не допущу без согласия Сербии. И нажиму союзников в этом отношении Россия не поддастся. Равно как не поддастся и их нажиму – передать Буковину и Бессарабию королю румынскому Каролу. На войска Карола я вообще полагаться не могу. И от привлечения Карола на нашу сторону особенной пользы не вижу.
Сухомлинов был удивлен: на докладах у царя не положено было обсуждать дела других министров, и царь обычно этого не делал и не поручал тому или иному министру передавать его повеления другим министрам, не присутствующим при докладе, но делать было нечего, и сухо произнес:
– Слушаюсь, ваше величество. Передам непре…
– Посоветуйте от себя как бы, – прервал его царь, – а сам я скажу ему после.
Сухомлинов принял эти слова как недовольство деятельностью Сазонова. И тут краешком глаза заметил: на антресолях в уголке сидела царица и, как обычно при докладах министров, делала вид, что вяжет что-то.
На следующий день Санкт-Петербург стал Петроградом. Через двести десять лет после своего основания Петром Первым. Но газеты как бы и не заметили этого события. Да и было ли это событием – никто не мог бы сказать. Газеты ждали оглашения событий в Восточной Пруссии. Но генеральный штаб еще через день сообщил всего только:
«Вследствие накопившихся подкреплений, стянутых со всего фронта благодаря широко разветвленной сети железных дорог, превосходящие силы германцев обрушились на наши силы около двух корпусов, подвергнувшихся самому сильному обстрелу тяжелой артиллерией, от которых мы понесли большие потери…
Генерал Самсонов, Мартос, Пестич и некоторые чины штаба погибли».
И Петроград был повергнут в смятение. Ибо потери назывались самые невероятные: семьдесят тысяч… Сто тысяч… Сто десять тысяч солдат и пятьсот орудий.
Генерала Ренненкампфа открыто называли изменником.
Столица империи Российской впервые почувствовала грозное дыхание войны и приуныла, притихла, и обыватели уже оглядывались на восток: куда уезжать в случае продвижения противника в направлении Петрограда? И скептически смотрели на победу русского оружия в Карпатах, – будет то же, что случилось в Восточной Пруссии: сначала успехи, а потом вот как все обернулось – гибелью половины армии Самсонова. И самого Самсонова. А теперь очередь за Ренненкампфом…
Столица Германии ликовала и сотрясалась от бравурных песнопений, и треска фейерверков, и грома оркестров, а возле каждой газетной тумбы толпами грудились берлинцы и с жадностью и великой радостью читали напечатанную аршинными буквами телеграмму Гинденбурга:
«Вторая русская армия, слишком безумно атакующая, уничтожена под Танненбергом. Взято в плен семьдесят тысяч солдат».
Это была ложь самая беспардонная, ибо окружены были два из пяти корпусов второй армии, которая через месяц получит пополнение из Сибирского и Туркестанского корпусов и начнет новое наступление. Но ставке кайзера именно такая телеграмма и была нужна – телеграмма о победе германского оружия над русскими, чтобы успокоить прусских помещиков, бежавших из своих имений в первые дни войны и сеявших панику и неверие в доблесть кайзеровских солдат. И еще – чтобы оправдать затянувшийся разгром Франции, обещанный генеральным штабом и правительством. И, наконец, чтобы ткнуть носом Фердинанда болгарского и Карола румынского, а самое главное – Магомеда Пятого турецкого в карту непрестанных побед рейха и понудить их выступить на стороне центральных держав.
Вот почему берлинские газеты всех направлений устроили неистовую свистопляску вокруг победы Гинденбурга, полузабытого, и безвольного, и дряхлого, и сразу поставили его в ряд выдающихся личностей истории, хотя Гинденбург менее всего был причастен к ней. Причастен был Людендорф, и отчасти Франсуа, действовавший совершенно самостоятельно и направивший свой корпус в тыл второй армии вопреки приказу Гинденбурга и Людендорфа, тотчас же, как только Увидел, что корпус Артамонова вдруг освободил ему путь по доброй воле.
Но об этом берлинские газеты помалкивали. Как помалкивали и о поражении своих союзников-австрийцев в Галиции, потерявших семьдесят тысяч пленными и более двухсот орудий, как помалкивали и о разгроме германской эскадры англичанами, потопившими в считанные часы три крейсера рейха у Гельголандской бухты.
Великий князь доложил царю:
«Причина неудачи второй армии – отсутствие связи между ее корпусами, своевольный перерыв телеграфного сообщения между покойным командующим второй армией со штабом… Тем не менее, ваше величество, всецело беру ответственность на себя…»
Несчастный телеграф, он так некстати подвел верховное командование русской армией!
…А спустя несколько дней в вагон великого князя в Барановичах вбежал радостно-возбужденный и торжествующий маркиз де Лягиш с красным, как перец, лицом и наполнил вагон восторженными восклицаниями:
– Победа! Мы победили на Марне, ваше императорское высочество! Боши отступают! Париж спасен! Вы не напрасно принесли жертву у Сольдау, и моя Франция будет вам благодарна вечно!
Великий князь порывисто стиснул его в своих медвежьих объятиях и торжественно-громко пророкотал:
– Я счастлив был принести эту нашу жертву во имя доблестной союзницы Франции и горд сим. Прошу передать моему другу генералу Жоффру мои самые искренние поздравления.
И прослезился.
А маркиз де Лягиш плакал.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В Новочеркасске наказный атаман генерал Покотило назначил в войсковом кафедральном соборе панихиду по бывшему войсковому наказному атаману Александру Васильевичу Самсонову.
Над Новочеркасском, над золотой головой собора клубились землисто-серые тучи, яростно, до синевы набрасывались друг на друга, подминали слабых, скручивались в гигантские жгуты, низвергались почти до земли и вот-вот, казалось, кинутся на макушку собора, на огромный золотой крест на нем и скрутят, сокрушат его под самый корень. И тогда поблекнут и исчезнут с лика земли и крест, и золотая голова собора и не будут больше сиять в солнечные дни на десятки верст окрест, умиляя паломников величием своим и ослепительным горделивым блеском, и все вокруг поблекнет и оденется в пепельно-серое, и холодное, и ничем не примечательное.
Но рядом с собором, на розовой гранитной глыбе, высился в ратной кольчуге, со знаменем в левой руке и с державой-Сибирью – в правой, бронзовый богатырь Ермак и хмуро смотрел по сторонам и следил за всем сущим зоркими ватажными глазами, готовый шагнуть с гранита и разметать все на земле и на небе, что станет супротивничать отчей земле его, и не ладить с людьми ее, и не чтить завещанное пращурами, во имя чего он отдал жизнь.
Ермак Тимофеевич, гордый сын степей донских, радетель земли родной и гроза ее сил темных и разорительных…
И тучи шарахались от него прочь, и всполошенно катились в Задонье, и лишь там разражались красной грозой и черным ливнем таким, что в нем меркло и терялось солнце, и поля необозримые, и станицы казачьи, и сама земля и небо погружались в темную, как ночь, густо синюю муть.
И тускнело золотое сияние собора, и день тускнел, и пропадали все краски радости, и воцарялся всюду цвет серый и унылый до боли.
Так они стояли гордо и безмолвно над всем: золотой крест на макушке собора, в поднебесье, и закованный в бронзу Ермак – на земле, величественные стражи тихого Дона, не подвластные никаким превратностям судьбы и человеческим невзгодам.
Невзгоды обрушились на людей и повергли их в смятение и горе, и не было сил, чтобы отвратить их или умерить горе родных, чьи сыны погибли вместе с Самсоновым… Оттого все на донской земле в хуторах и станицах и притихло в глубокой печали: приспущены были государственные флаги, всюду зачернели траурные полотнища, закрылись зрелищные и торговые предприятия, умолкли базары, прекратились занятия в учебных заведениях и в присутственных местах.
Неторопливо, вразнобой звонили всюду на Дону колокола и будто не хотели мучить матерей и жен погибших и терзать людские души слезами горькими и безутешными, но служба у них, колоколов, была такая, и они мучили и терзали людей своими заунывными медными голосами и тянули, тянули нелегкие ноты, одну печальней другой, словно отпевали заупокойную всему сущему, и от их похоронных, отрешенных от всего живого голосов горло сводило спазмой и не хотелось смотреть на белый свет.
Семья Орловых и не смотрела на белый свет, а смотрела на карточку Александра Орлова и плакала тихо и скорбно. Вернее, плакали Верочка и жена отца Василия, поповна Анна, как ее в шутку называли близкие, а сам отец Василий ходил, ходил из комнаты в комнату родительского особняка, и курил папиросу за папиросой, и поглядывал на кабинет, на отца, все еще стоявшего возле карты в глубокой задумчивости.
И действительно, Орлов-старший думал: ведь только что газеты писали о доблестных успехах русских армий как на австрийском, так и на германском фронтах, о победоносном сражении в Восточной Пруссии первой русской армии, об успешном наступлении второй и о взятии ею Сольдау, Нейденбурга, Вилленберга, Ортельсбурга… И вдруг эта невероятная, не поддающаяся никакой логике трагедия: генерала Самсонова уже нет в живых, два корпуса его армии погибли. Как, почему это случилось, если все газеты писали о паническом бегстве восьмой армии немцев за Вислу?!
И убеленный сединами, прошедший огонь русско-японской войны полковник Орлов тяжко вздыхал и смотрел на карту, на которой были нанесены все точки местонахождения русских армий в Восточной Пруссии, равно как и на галицийском театре. Он хорошо знал и генерала Самсонова, под началом которого воевал в Маньчжурии, знал так же и Ренненкампфа, равно как и Жилинского, и вообще весь генералитет Русской армии, и не мог понять, что такое вдруг случилось в Восточной Пруссии. Усилили немцы свою восьмую армию свежими частями? Новое командование ее оказалось лучше прежнего? Или Ренненкампф опять, как и в японскую кампанию, выкинул какой-нибудь немецкий кунштюк, не помог, например, Самсонову или упустил противника после Гумбинена, или просто остановился на отдых, как делал в Маньчжурии без нужды и пользы? Или Самсонов допустил какую-то трагическую ошибку, выбросив далеко вперед центральные корпуса, которые и погибли?
И ничего не мог понять бывший командир кавалерийской бригады, пронизавший, как кинжалом, всю Маньчжурию с запада на восток в пору японской кампании.
И вспомнил: а не повторился ли тот возмутительный, известный всей армии случай при Ентайских копях, когда Ренненкампф, начальник кавалерийской дивизии, не исполнил приказа главнокомандующего Куропаткина и не пришел на помощь сражавшейся с двумя японскими дивизиями кавалерийской дивизии Самсонова, за что получил заслуженную пощечину от Самсонова? И вот решивший использовать трудное положение второй армии и сделавший вид, что ничего поделать не смог? Но за сие следует расстреливать, как за предательство, за измену! Боже, это же ужасно – так вести себя, так относиться к своему священному долгу воинскому и человеческому…
Верочка нарушила его раздумья и напомнила из соседней комнаты:
– Папа, нам пора идти. До панихиды осталось не более часа.
Орлов-старший как бы очнулся и ответил:
– Да, да, родная, пора. Но не нашего Александра отпевать, я полагаю, мы будем, а Александра Васильевича Самсонова. Ибо я не верю телеграмме Надежды, что наш Саша тоже погиб. Вздор. Он был офицером генерального штаба, значит, был в разъездах по всему театру, а катастрофа постигла лишь два корпуса Александра Васильевича…
Верочка ответила не сразу и сделала вид, что ищет и никак не может найти зонтик, хотя он был у нее в руках, или она и сама его не замечала. Да, жена Александра, Надежда, вчера прислала такую телеграмму из Петрограда: «Нашего Саши больше нет. Скорблю вместе с вами, дорогие мои, но что же делать? Саша был при Самсонове и погиб вместе со всем его штабом».
Верочка возмутилась всей своей пылкой душой: писать какое право теперь имеет Надежда после того, что говорила Александру весной? И как так можно писать, исходя лишь из того, что Александр мог быть во время катастрофы в штабе второй армии? И почему она так уверенно говорит, что погиб весь штаб Самсонова, когда газеты пишут о гибели двух корпусов из пяти? Но внутренний голос упрямо твердил: «Погиб. Вместе с Самсоновым. Не мог не погибнуть, как не могли не погибнуть тысячи других солдат и офицеров. Иди, помолись за него, ведь он любил тебя, как родную сестру…»
И корила себя: а эта родная сестра подставила ему в жены Надежду, из-за которой он конечно же и принял вакансию в Варшаве. Ах, безумная головушка, что я наделала! Он мог бы быть сейчас где-нибудь в Петрограде по артиллерийской части…
И попросила дьяконицу Анну:
– Поповна, посмотри в окно, дождь не пошел? Я ищу зонт и никак не найду его.
Дьяконица Анна – пышная и коротенькая – с готовностью посмотрела в окно и ответила без всякой обиды, что ее так называют:
– Дождя нет, а зонт у тебя в руке. В правой.
Верочка увидела зонт и положила его на стул, а отцу крикнула в кабинет:
– Папа, да успокойся ты, бога ради. Все время думаешь, сомневаешься. Жив наш Саша, я сердцем чувствую.
Отец Василий посмотрел на нее как-то зло, отчужденно, но ничего не сказал, хотя был убежден, что Верочка, всеобщая любимица в семье, конечно же делает вид, что не верит телеграмме Надежды, но в глубине души она понимает, что Надежда, служившая в Серафи-мовском госпитале, в Царском Селе, располагает наверное же доподлинными сведениями, коль телеграфирует так категорически.
Тихо, чтобы отец не слышал, он спросил у нее:
– А ты веришь этой депеше? – кивнул вихрастой темной головой в сторону большого черного рояля, на котором лежала телеграмма. – А я верю, абсолютно верю.
– И будешь отпевать?
– Буду.
Верочка знала: Василий, после случая в гроте весной, терпеть не мог Александра и, если и не рад был тому, что он мог погибнуть, – это было бы уж слишком, – то, по крайней мере, не стал бы особенно горевать, подтвердись сообщение Надежды. «Но ведь братья же, господи! Нельзя же из-за пощечины, за которую, кстати, Александр тут же извинился, радоваться, что брат погиб?!» – подумала она и строго сказала:
– Ты не будешь отпевать Сашу, отец Василий. Не имеешь права, Вася.
– Я на всю нечисть отпевать имею право, дорогая, а на отпевание моего братца – вдвойне, – ответил отец Василий.
С порога раздался сердитый голос Михаила Орлова:
– Ну и дурень, притом круглый. Отпевать живого брата – это кощунство. Тогда уж отпевай и Алексея, воевавшего с австрийцами и раненого… И возвели же в сан такого оболтуса, прости господи.
Дьяконица Анна сердобольно запротестовала:
– Миша, нельзя же так говорить о духовном лице.
– Можно. А если он будет упорствовать – я могу еще дать ему, святому отче, затрещину, как старший брат.
Верочка сказала сквозь слезы:
– Как хорошо, что ты опять с нами. И привез хоть одну добрую весть об Алеше. Спасибо тебе, родной. А вот с Сашей что-то плохо…
– Ничего плохого с ним быть не может. И он – живучий.
Отец Василий повысил голос:
– Нет его в живых, ты это можешь понять? Нет! Помер! За веру, Царя…
Орлов-старший по-старинному сказал из кабинета:
– Перестаньте, господа студенты. Не до ссор сейчас, – а выйдя в гостиную, молча обнял Михаила, незаметно смахнул предательскую слезу, а потом уже произнес дрогнувшим голосом: – Хорошо, что хоть ты жив-здоров и не забываешь отца… По всему Дону стоят слезы, в каждом доме…
Отец Василий, черный и тщедушный в длиннополом подряснике, как схимник, бросил на свою вихрастую темную голову черную шляпу и раздраженно воскликнул:
– А по чьей вине слезы? По чьей вине тысячи русских людей остались в мазурских лесах и топях? По вине генерала Самсонова? Ложь! Правоиорядки благословенной империи нашей – вот причина всех бед! Они бросили в пасть Молоха войны Россию. Их превосходительства, и высочества, и величества надо отпевать! И, кстати, и предавать анафеме, а не глумиться над величайшим художником нашего времени Толстым. И не только предавать…
Он гремел своим неистовым басом на весь дом, так что Анна и Верочка, привыкшие ко всему, с опаской прильнули к окнам: не слышал ли кто, случаем, из прохожих? И дрожали, как вербинки на ветру.
Орлов-старший ничего не сказал, а указал на дверь в свой кабинет, пропустил туда Василия, а потом и сам вошел и закрыл дверь.
А Анна бросилась на грудь Верочке и запричитала:
– Он совсем сошел с ума. Что будет, что будет с нами, Вера, родная? Он кончит Сибирью.
– Ничего не будет. Революционеры в рясах еще не переворачивали мир, Аня, уверяю тебя, – успокаивала ее Вера.
Михаил одобрительно заметил:
– Молодец, Верунька. Как в воду смотришь.
Спустя несколько минут Василий вышел из кабинета родителя, схватил Анну за руку и, едва не волоча ее, прогудел:
– Быстрее, мать-дьяконица. Я опаздываю в храм божий.
И исчез вместе с Анной, неповоротливой и перепуганной.
– Вася, Васенька, не отпевай Сашу, умоляю тебя, – крикнула Верочка.
А еще через минуту-две из кабинета вышел Орлов-отец, одетый в парадную форму полковника, посмотрел на Михаила, Верочку печальными глазами и неожиданно сказал тихо и обреченно:
– Да, его, кажется, более нет. Саши нашего…
Верочка уставилась на него растерянным взглядом, хотела что-то возразить, но не нашла в себе сил и дала волю слезам.
Она не хотела верить в смерть Александра и все же поверила.
Вошла няня и сказала:
– Господин Королев прислал мотор, в собор чтоб доставить их высокоблагородие и Веру Михайловну.
– Скажи кучеру: спасибо, мы пойдем пешком, – ответил полковник Орлов.
Михаил нахмурился и подумал: «Помещик действует методически. И далеко не из сострадания», – но ничего не сказал.
В собор шли, как на кладбище, – молчаливые, угрюмые и даже не замечали, как офицеры отдавали честь.
– Герой японской кампании – идет пешком! Безобразие, – послышалось позади Орловых, а в следующий миг тот же голос предложил: – Ваше высокоблагородие, мы очень просим вас воспользоваться нашим экипажем.
Полковник Орлов поблагодарил и отказался:
– Я тронут вашим вниманием, господа, но в храм божий следует ходить пешком.
Офицеры смутились и отпустили извозчика, на котором ехали.
Михаил шел позади отца и Верочки, слушал грустные колокольные мелодии и искоса посматривал на шедших в собор горожан и приезжих казаков – согбенных, с поникшими головами, с черными повязками на руках, – и думал: война только началась, а станичники уже приуныли, получив первые известия о гибели близких. И как ветром сдуло бравое и воинственное, что было написано на их лицах в первые дни войны: «Шапками закидаем! На капусту посекем германца-супостата!»
Не закидали. Не посекли. Наоборот, сами уже недосчитались тысяч и тысяч жизней родных, сложивших головы в Восточной Пруссии и Галиции. А что будет через год? Война только началась, а станицы Дона уже посылают на фронт казаков из третьей очереди, необученных и необстрелянных. Что будет с ними, попади под ураганный огонь тяжелых пушек противника?
«…Но нельзя ждать, пока все действительно будут перебиты и перекалечены. Надо действовать. Незамедлительно. Сегодня… Говорить, разъяснять людям всю пагубность этой человеческой бойни и поднимать их на борьбу против нее везде и всюду…» – думал Михаил Орлов, как вдруг его окликнули уставшие старческие голоса:
– Молодой человек…
– Извиняйте, заради бога, старух.
Михаил поднял голову и увидел на скамье в тени, под акацией, двух старых женщин, закутанных в черные кружевные шали, и спросил:
– Вы ко мне, бабушки? Я слушаю вас.
Одна из старушек, с маленьким, сморщенным, как печеное яблоко, и таким же желтым лицом, сказала:
– Наши сынки тоже были у Самсонова-генерала и как бы не сложили и свои головушки. Помяни их, сынок, в храме божьем, а то мы как есть не дойдем до собора, ноги совсем не несут. Да нас, деревенских, благородные и не пустят в такой храм, так что купи, заради Христа, две копеечные свечечки и поставь.
– Беспременно только Николаю-чудотворцу, может, он смилостивится и возвернет их детишкам хоть бы ранетыми, но вживе.
И протянули свои изрезанные вековыми морщинами ладони с копеечными монетами в каждой.
Михаил отвел их от себя и взволнованно ответил:
– Что вы, что вы, мамаши! Неужели я не найду двух копеек?
– Ну, спасет тебя Христос, молодой человек. Ты не из скубентов будешь – по всему видать? А звали наших сынков Егорием и Митрием, за них и поставь свечечки.
– Хорошо, поставлю обязательно: Георгий и Дмитрий.
– Егорий, Егорий, сынок, и Митрий, как по-простому сказать.
У Самсонова воевал, а он вот преставился, царство ему небесное…
Михаил расстался с женщинами расстроенный: русские, православные люди, а в собор стесняются идти даже в такой горестный час, убежденные, что, коль собор стоит в городе, значит, хуторским простолюдинам молиться в нем не положено. Можно ли придумать большую нелепицу?
На бульваре его давно поджидала Верочка и негромко попеняла, когда он подошел к ней:
– Миша, папа велел поторапливаться, он, видишь, куда ушел? – кивнула она в сторону собора.
Михаил поднял глаза и сказал сердито:
– Мне положительно нечего делать в соборе, ты знаешь. Но…
– Но ты пойдешь, чтобы не навлекать на себя, на папу излишних подозрений.
– Не в этом дело. Мне надо поставить две свечки.
У Верочки округлились глаза, и она испуганно спросила:
– Как? Ты будешь молиться за упокой Саши? Значит, ты веришь…
– Ничему я не верю. Меня просили две женщины поставить копеечные свечи перед ликом Николая-чудотворца. За Дмитрия и Георгия, погибших на войне. Поставь, пожалуйста.
– Ты хороший человек, мой милый, мой опальный друг, – растроганно произнесла Верочка, и они пошли рядом – Верочка, как барышня, тоненькая и грациозная в серой длинной юбке и в белой блузке под серой накидкой, а Михаил в своей студенческой серой куртке нараспашку – и некоторое время молчали.
Наконец Михаил спросил:
– Вера, ты очень любишь Алексея? Нет, он не погиб, он – в лазарете.
– Очень, – простодушно ответила Верочка и спохватилась: – А почему ты говоришь, что он находится в лазарете? Он… убит?
– Он ранен в ногу под Красником, на Галицийском фронте. А спрашиваю потому, что вижу, как вокруг тебя увивается помещик Королев, – вон он поехал на фаэтоне к собору.
– Пустяки. Он на этом фаэтоне катал Марию, то есть, может статься, что и предложение ей сделает. Впрочем, Мария неравнодушна к Александру, я все видела весной. И в последний ее приезд.
– Мария любит Александра. Мне Николай Бугров сказал. Так что Королеву там делать нечего. И смешно сказать: степняк-коннозаводчик – и девушка из высшего света. Чушь.
Верочка задумчиво сказала:
– Был бы он жив-здоров, а остальное приложится. Но если и он… Как генерал Самсонов… – оборвала она фразу и более ни о чем не говорила.
К собору стекалась со всех сторон разноликая публика: строем шли солдаты, кадеты, юнкера, толпою спешили гимназисты, реалисты, семинаристы, стайками перебегали, как куропатки, все выше по Крещенскому курсистки, гимназистки, епархиалки, и их белоснежные передники придавали проспекту какой-то ненужный праздничный вид. Да офицеры еще вызванивали шпорами, торопясь в собор.
Лишь чиновники и напоминали о трауре, одевшись в черные шинели и строгие фуражки, да торговый люд был в темном, хотя некоторые и облачились не по погоде в чесучовые тройки и в белые соломенные шляпы со спускавшимися к пиджакам шнурками – чтобы ветер не сорвал и не унес.
На ступеньках, на паперти, снизу доверху сидели и стояли калики перехожие, слепые и зрячие, оборванцы-блаженные, древние старики и старухи, и каждый тянул руку как можно дальше, чтобы не обошли, и канючил подаяние, истово крестился, а когда получал монету, быстро прятал ее за пазуху истлевшей от времени рубахи и опять плакался:
– Подайте, Христа ради, за упокой убиенных сынов православного Дона.
Городовые потихоньку, ножнами шашек оттесняли их в сторону, негромко шикали:
– Да подайся ты маленько, не засть проход.
Орловы подошли к собору как раз в то время, когда к нему подъехал наказный атаман генерал Покотило, тяжко ступил с фаэтона на выложенную синим камнем площадь, поправил черную ленту на рукаве, потом подошел к полковнику Орлову и, подав мясистую руку, сказал грустным баском:
– Преставился наш друг и герой России, Александр Васильевич, вечная ему память. Два корпуса погибли солдатушек наших и станичников. Кто мог ожидать подобного?!
– Я потрясен. Я ничего подобного не ожидал. Как? Почему? По чьей вине? – возбужденно говорил полковник Орлов.
– Ума не приложу, мой друг Михаил Михайлович. Только что я был его помощником по командованию Туркестанским военным округом – и вот такая трагедия. Отдадим ему и его погибшим воинам последний солдатский долг, помолимся, милый полковник Орлов. Пути господни неисповедимы.
Полковник Орлов с нескрываемой тревогой обронил:
– Мой Александр был при штабе Александра Васильевича. Неужели…
– Все может быть, все может быть, милый Михаил Михайлович. Но Александр не должен, он отменный артиллерист, я видел его зачетные стрельбы и еще подумал, грешным делом, вот бы мне бог послал такого зятя! Но судьбе угодно было распорядиться по-своему.
– Спасибо, ваше превосходительство, за столь лестные слова о моем сыне, – поблагодарил Орлов и, достав платок, поднес его к глазам, тихо добавив: – Сентиментальным стал, годы…
Покотило взял его под руку и повел в собор, по узкому, для него освобожденному, людскому проходу.
Михаил и Верочка видели все это, но держались поодаль, еле протискиваясь по тотчас же сузившемуся проходу на паперти. И перед ними, вернее, перед Верочкой выросла стройная фигура и властно приказала:
– Господа, дайте пройти семье героя. А вы, калики перехожие, помолитесь за павших на поле брани наших единокровных станичников и их доблестного командира Александра Васильевича Самсонова.
И в следующую секунду на головы просителей посыпались серебряные монеты. Поднялся гвалт и шум и толкотня такая, что пройти и вовсе оказалось невозможным.
Это был помещик Королев – загоревший, отпустивший бородку, в черной суконной тройке, похожий более на приказчика универсального магазина или прасола, нежели на миллионера. Одарив просителей, он тут же ногой оттолкнул их в сторону и, обращаясь к Верочке, сказал:
– Проходите, мадам, пока можно пройти, – и уступил ей путь.
Верочка благодарно кивнула ему, поднялась по ступенькам, и Королев, сняв жесткую соломенную шляпу, направился вслед за ней.
Михаил стоял в стороне и смотрел на все грустными глазами и думал: «Верочка, Верочка, наивнейшая душа, неужели ты не видишь, что сей толстосум имеет на тебя определенные виды? Это-то при живом муже, а что будет, если с Алексеем что случится? Удивительно наглый субъект…»
Из собора тянулись заунывные песнопения, из огромнейшей, кованной медью и распахнутой во всю ширь двери серым облаком валил дым ладана, разносил вокруг приторно-сладковатый запах, и от него мутило душу и казалось, что жизнь уже кончена, и на земле наступило безмолвное оцепенение, и люди вдруг стали глухими и немыми и более объяснялись кивками головы, нежели с помощью живой человеческой речи.