355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Соколов » Грозное лето » Текст книги (страница 7)
Грозное лето
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 19:00

Текст книги "Грозное лето"


Автор книги: Михаил Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 64 страниц)

– Горстка из ста одиннадцати депутатов-социалистов! – возмущался Ленин.

Он сидел на старом, облысевшем буке, когда-то поваленном бурей, и смотрел вдаль прищуренными глазами, будто мешало яркое солнце. Но солнца не было, а был легкий туман, была синяя дымка в Татрах, над лесами, и в ней скрылись знакомые тропки и горы, на которые иногда по воскресеньям взбирались закопанские и поронинские прогулисты – он с Надеждой Константиновной, или с Багоцким и Вигилевым, или с Ганецким и Зиновьевым – и любовались горными вершинами, подоблачными озерами или просто стояли где-нибудь на утесе и молчали, не желая нарушать первозданную тишину и безмятежность всего сущего, прекрасного и величественного.

И казалось: давно-давно было все это и никогда более не повторится, и никому более не потребуются – ни прогулки, ни горы и озера средь них, и теперь об этом просто неприлично и думать, ибо идет война, идет горе и страдания и рушится жизнь целых стран и народов, и сколько это будет продолжаться, никто не знает. А надо, чтобы не продолжалось, а прекратилось в самое ближайшее время: уничтожение человечества.

Кто это теперь будет делать? С кем, и когда, и какими средствами? Интернационал развалился, как карточный домик, ибо его годами подтачивали люди, давно забывшие, что такое социализм, марксизм, сведшие всю борьбу пролетариата за свое освобождение к парламентскому суесловию, как Горький говорил в пору Пятого съезда, в Лондоне. Кстати, надо бы написать ему и спросить, как он относится ко всей этой оборонческо-шовинистической свистопляске бывших социалистов, предавших все и вся, что завещал Маркс, за чечевичную похлебку министерских и парламентских благ милой их сердцу буржуазии. Маниловы от филистерского социализма. Ругательски хочется ругаться, честное слово…

Яков Ганецкий сидел рядом с ним с газетами в руках и все еще читал их, будто не верил своим глазам, как и Ленин не поверил Багоцкому в первые минуты, когда тот сообщил, что все немецкие социал-демократы в рейхстаге голосовали за военные кредиты, и даже воскликнул в первую минуту:

– Не может быть! Никак не может этого быть! Вы, очевидно, не так перевели с польского сообщения агентства «Вольф», этого всемирного поставщика лжи и сплетен, – и попросил Надежду Константиновну перевести с польского все, что сообщалось о заседании немецкого рейхстага.

Надежда Константиновна когда-то жила в Польше, хорошо знала польский язык и перевела сообщение немецкого агентства «Вольф»: военный бюджет Германии принят рейхстагом единогласно. Это было утром. Сейчас был полдень, и Ганецкий сообщил еще одну новость. Оказывается, против военных кредитов голосовали Карл Либкнехт, Роза Люксембург, Франц Меринг, Клара Цеткин и несколько других депутатов-социал истов.

Ленин обрадованно произнес:

– Я знал, я предполагал: не могут такие марксисты, такие революционеры, и особенно Роза, изменить делу пролетариата. Роза прошла не легкий путь, делала ошибки, но это – орел! – И, помолчав немного, добавил с грустью: – Но таких теперь осталось – считанные единицы, к великому сожалению.

И опять помрачнел, не стал завтракать.

– Кусок в горло не лезет. После, потом…

А потом ушел куда-то и пропал, и вот Ганецкий еле нашел его и едва не под конвоем вел домой, в Белый Дунаец, где Надежда Константиновна уже все глаза проглядела, высматривая его – не идет ли? Но он вот сел на этот старый бук-бурелом и опять задумался.

Яков Ганецкий молчал-молчал и неожиданно спросил:

– Владимир Ильич, а не лучше ли вам уехать отсюда, из Белого Дунайца? Ну, хотя бы на первый случай – вернуться в Краков, где вас знает полиция как русского эмигранта. А здесь я сегодня слышал, как женщины, возвращавшиеся из костела, говорили: «Ксендз сказал: им всем, москалям-русским, надо вырвать их языки и выколоть глаза, как они все – шпиёны».

А Ленин сказал:

– Второй Интернационал умер. Развалился. Социал-демократия скатилась в болото оппортунизма. В таком случае отныне я буду считать себя коммунистом. И надо приложить все оставшиеся верными марксизму силы и создать новый, Третий, Интернационал. Мало теперь этих сил, и потребуется уйма энергии, настойчивости и терпения, чтобы восстановить течение социалистической мысли и практических действий и направить их по единственно верному пути – пути революционного марксизма. А вы говорите: уехать. Куда и зачем, позволительно спросить, коль здесь, под рукой, – граница с Россией и связь будет… Впрочем, теперь уже ничего не будет, границу закроют, – с грустью заключил он. – Закроют тотчас, едва Австрия объявит войну России. Вена что-то медлит. И Петербург тоже… Еще не все ножи наточили для взаимного разбоя…

– Значит, вы согласны: уезжать, – повторил Ганецкий и хотел сказать, что он готов сделать все, что потребуется для этого, так как железнодорожные билеты продаются только с разрешения местных военных властей, как в это время внизу косогора, под которым стоял дом Терезы Скупень, где жили Ленины, показалась Надежда Константиновна с газетой в руке и быстро приближалась, так что волосы ее развевались на легком ветерке.

– Это – война с Россией, – произнес Ленин с особенным волнением и тревогой и заторопился вниз, навстречу Надежде Константиновне.

Ганецкий тоже встал и заторопился вниз и вскоре услышал голос Надежды Константиновны:

– Война с Россией! Австрия только что объявила России войну…

Ленин бегло прочитал экстренное сообщение правительства Австрии и штаба первого корпуса, находившегося в Кракове, и негодующе воскликнул:

– Нет, вы подумайте, чего им еще недостает, сытым мира сего, что они гонят голодных рабов своих истреблять друг друга? – Но потом помолчал, еще раз прочитал сообщение газеты и заключил горестно и даже уныло: – Страшно дорого заплатят за все это рабочие и крестьяне, как я говорил Горькому. Но и выиграют они. Такова воля истории.

Ганецкий задумчиво прикоснулся к своей темной бородке и сказал:

– Значит, придется вам о моем предложении подумать сегодня же, Владимир Ильич. Теперь уж наверное граница между Россией и Австрией через Польшу будет закрыта.

– Да, да. Благодарю, Яков Станиславович.

Надежда Константиновна посмотрела на них и поняла: они уже говорили о переезде в другое место. И подумала: «А мама все еще больна. И вряд ли скоро поправится…»

Дома голосила хозяйка Тереза Скупень, муж которой, Франтишек, только что получил мобилизационную повестку:

– Что я теперь буду делать без своего человека? Кому мы с Франтишеком-малым нужны теперь? Кто будет заботиться о нас, матерь бозка, скажи мне? О-о, клятые Иесусом, за что вы убиваете людей…

Матерь бозка молчала. Говорила Надежда Константиновна:

– Тереза, милая, вы же изведетесь в слезах и рыданиях. Возьмите себя в руки, милая вы женщина. Слезами горю не поможешь. А у вас ссть сын Франтишек, и его надо растить.

Тереза Скупень соглашалась с такими словами:

– О, пани Надежда, вы бардзо добре понимаете мое горе, я Дзинькую – спасибо вам, но как же я буду жить теперь одна с Фран-тишеком-малым?

И продолжала плакать, и тихо причитать, и взывать к богу и матери божьей, да не легче ей было от этого.

И другие женщины – соседки ее – плакали, и причитали, и взывали к богу, и местный ксендз еле успевал уговаривать рыдающих, навещая их или выступая с проповедями в костеле. И винил во всех бедах Россию, и призывал следить за русскими эмигрантами, ибо они что-то там на своих дачах замышляют и, кажется, намерены отравить все колодцы мышьяком. И шпионят за каждым гуралом, и ждут своих солдат, которые рвутся к Кракову, но слава императорско-королевским войскам, которые преградили им дорогу своей грудью и именем господа Христа.

Франтишек Скупень, хозяин дома, гурал, сказал, получив повестку:

– Гуралам нечего делить с русскими, своими славянскими братьями… И пан генерал Пилсудский, который наводнил легионерами всю нашу округу, и Закопане – особенно, лучше бы не против русских гнал этих легионеров, а посмотрел бы хорошенько поблизости, где совсем рядом есть Краков, древняя столица Польши, и где еще есть другие польские города и земли, какие страдают под сапогом Франца-Иосифа. Так нет, ему надо воевать с Россией, пся его крев. Насточертели Габсбурги – вот как, – провел он рукой по горлу и убежденно добавил: – Свобода поляков возможна только после сокрушения австрийского режима. Разве я не то говорю? – спрашивал он, умоляюще глядя в лицо Ленину, ибо хорошо знал, что этот человек только и может ответить на его вопрос, измучивший всю душу.

Ленин смотрел на него, худощавого, с темным от работы и ветров лицом и с крупными синими жилами на длинных, сухопарых руках, и вспомнил только что выпущенную польскими социал-демократами листовку, в которой именно так и говорилось: национальная свобода возможна только после крушения нынешнего режима политического бесправия, и пролетариат объявляет борьбу своим правительствам, своим угнетателям.

И подумал: молодец, Франтишек Скупень, Тихий, замкнутый, а читает хорошие вещи, а вслух ответил:

– Правильно, Франтишек, очень правильно вы оцениваете положение вещей. Не забывайте об этом там, на фронте, авось и другие согласятся с вашими мыслями и кое-что смогут предпринять против именно тех, о ком вы говорите. Например, повернуть винтовки против них, угнетателей, придет время, и объявить войну им, как говорится в той листовке ваших польских социалистов, которую вы, по всей вероятности, читали, – она только что выпущена.

– Она вот, – достал Франтишек из-за пазухи листовку и спросил: – Я и хотел узнать, что мне теперь делать с ней? Рвать – жаль, а брать с собой на фронт…

– Опасно, понимаю. А вы запомните ее слова хорошенько, чтобы можно было сказать наизусть при случае.

– Я ее и так запомнил, пан Ульянов. Это некоторые считают, что Франтишек – крестьянин, мол, темный человек. Нет, господа, Франтишек придавлен такой жизнью, но никак не темный хлоп и быдло. И он кое-чему научился у революционеров, которые приходят и приезжают к вам, и у наших, как Яков Ганецкий, к примеру. И вы еще узнаете про Франтишека, если он уцелеет на войне, клянусь, пан Ульянов… Франтишек слышал ваш реферат в Кракове: о русских социалистах и национальном вопросе. И тут не раз слушал ваши речи…

– Я рад, Франтишек. А вот паном меня называть не следует. Мы с вами – товарищи по общему делу борьбы за счастье народа. Правильно я понял вас? – спросил Ленин С мягкой улыбкой.

Франтишек порывисто пожал его руку и ответил:

– Очень правильно. Это я и хотел вам сказать. Товарищ Ленин…

Сейчас, проводив Франтишека на войну, хозяйка Тереза плакала, не переставая, и на чем свет стоял поносила всех, кого считала в этом повинным: власти, своих гуралов и даже ксендза, и возмущалась:

– …Губошлепы, пся крев, только баб ругать способные, а сами – как скотиняки идут убивать друг друга. А почему не возьмут в руки ружье и не начнут убивать своих притеснителей и катов австрийских? Ох, матерь бозка, и почему ты не сделала баб мужиками? Я бы в первую очередь сняла голову ксендзу, какой натравляет людей друг на друга. Как же можно так жить, пани Надежда? Так нельзя жить людям…

Ленин слышал ее причитания и сказал Надежде Константиновне:

– Наденька, нельзя ли как-нибудь умерить ее горе? Ведь этак можно и слечь. Придумай что-нибудь с Елизаветой Васильевной. Впрочем, извини, она и сама больна и не стоит ее тревожить. Ах, разбойники, ах, мерзавцы! Все же схватились, вцепились друг другу в глотки, – возмущался он. – Двое разбойников напали на троих прежде, чем те успели изготовить ножи. Чудовищное преступление! Миллионы людей погибнут в этой мясорубке адской!..

Надежда Константиновна вспомнила, что Ленин говорил о войне месяца за три до ее начала одному дотошному журналисту, когда тот спросил в Кракове:

– Говорят, что вы не хотите войны. Правда ли это?

– А почему я должен хотеть ее? Наоборот, я делал все и буду делать, чтобы помешать войне. Я не хочу, чтобы миллионы пролетариев, крестьян истребили друг друга, платя кровью за безумие власть предержащих, капитализма.

Журналист был поражен: противники Ленина говорили как раз об обратном: что он готов поджечь и сжечь весь мир. Он так и сказал, но Ленин спокойно возразил:

– Объективно предвидеть войну и в случае, если она все же возникнет, наилучшим образом ее использовать в интересах пролетариев и крестьян – это одно. Желать или требовать войны и работать на нее – это совсем иное дело. Это – преступление.

Надежда Константиновна помнила этот разговор с журналистом, но забыла его фамилию и спросила:

– Володя, а ты не забыл фамилию того журналиста, которому ты Давал интервью в Кракове в апреле?

– На бульваре Плянты? В кафе Яниковского? – спросил Ленин и ответил: – Его фамилия, кажется, Майкосен Альфред. Да, Майкосен.

А что? Я что-нибудь тогда сказал ему не так, имея в виду, что война началась? Но я и сейчас повторил бы те свои слова, хотя императорско-королевскому правительству Вены это может не понравиться. И даже дополнил бы их: платить кровью за безумие самодержавия.

Он помолчал немного, словно продолжал думать о чем-то своем, и сказал совсем неожиданно:

– А знаешь, Надя, что мне пришло на ум? А ведь австрийские власти могут нас, русских, интернировать. Тебе не приходила в голову подобная перспектива?

– Не приходила. Но ныне все может случиться. Кругом такой шум-бум шовинистический и ура-патриотический, что всего можно ожидать. За русскими эмигрантами уже ходят но пятам, ксендз натравливает следить. Тереза говорила.

– По пятам ходят? – удивился Ленин и воскликнул: – Мерзость! Архиподлейшая и низкая! И надо этого провокатора-ксендза разоблачить в наших газетах, я об этом подумаю. И все же только из-за этого покидать Белый Дунаец нет смысла. Отсюда мы все же сумеем поддерживать связи с Россией, с «Правдой», с товарищами-партийцами из низовых организаций. Впрочем, надо еще раз собрать всех наших «поронинцев» и потолковать об этом. Быть может, лучше что-либо предпринять заранее…

Однако предпринимать что-либо было уже поздно: вечером этого же дня пришел комендант местной жандармерии вахмистр Матышчук с понятым крестьянином и объявил:

– Я буду производить у вас обыск, так как на господина Ульянова поступил донос, что он срисовывает местность под видом прогулок. Идет война, и вы понимаете, что это значит.

У Надежды Константиновны округлились глаза, и она хотела перевести эти слова Ленину, но он и без того все понял и взорвался. Его подозревают в шпионаже! Можно ли придумать глупость более несусветную? От жандармов можно ожидать все, что им вздумается, тем более здесь, в чужой стране, во время войны, но такого навета, а вполне возможно, что и провокации, трудно было и вообразить. Да, конечно, жандармы есть жандармы и все шиты на один лад, и он достаточно знал их повадки, и провокационные манеры, и приемы и тем не менее был огорошен крайне и, сорвавшись с места и сделав несколько шагов взад-вперед по большой комнате, остановился против вахмистра, расг сматривавшего косым взглядом комнату-столовую и настороженно поглядывавшего на лестницу, что вела наверх, – знал, что там именно находится все, о чем шла речь в доносе.

Ленин продолжал возмущаться.

– И вы, жандармы, отдаете себе отчет в том, что сказали, что сделали? – напустился он на вахмистра, так что тот немного даже оробел, однако скоро обрел надлежащую форму.

– Но на вас есть донос, господин Ульянов! – патетически произнес он, скорее по тону, каким говорил Ленин, поняв его слова.

– Вы подумали о той элементарной вещи, которая называется здравым смыслом: я, социалист-эмигрант, не имеющий права жить в России, преследуемый самодержавием лично, как его давний противник, что я могу заниматься шпионской деятельностью во имя этого самого самодержавия? Абсурд же архинелепейший! Глупистика архинеуклюжая, которую трудно представить, даже обладая самой пылкой фантазией. Надя, переведи это сему господину. Добавь, что меня отлично знает краковская полиция, где я самым подробнейшим образом давал показания комиссару, и что я немедленно к ней обращусь.

Надежда Константиновна не подавала вида, чтобы Ленин совсем не разъярился и не напустился бы на жандарма себе же на беду, и перевела его слова мягко, от себя добавив:

– Господин Ульянов является самым яростным врагом русского самодержавия и известен всем европейским социалистам, в том числе и депутатам австрийского парламента Адлеру и другим. Его просто невозможно подозревать в какой-либо деятельности в пользу русского царизма.

Вахмистр был просвещен и возразил:

– Знаем мы этих европейских социалистов: все выступили против нас заодно со своими правительствами – нашими врагами. Так что, госпожа Ульянова, я обязан произвести обыск, составить протокол и препроводить господина Ульянова в уездный старостат, в Новый Тарг.

И начал обыск с того, что осмотрел столовую, затем поднялся на второй этаж по дощатой лестнице из крепких сосновых досок, осмотрел комнату, где Ленин жил и работал, даже сильно нажал ногой на половицу, шириной в добрых пол-аршина, и сказал весьма похвально:

– Добрая хата, добрый был хозяин Франтишек Скупень, дай ему бог вернуться домой живым-невредимым. Тереза, должно, ревет каждый день? – спросил он у Надежды Константиновны, видимо желая сгладить неприятное впечатление от своего появления здесь интимностью этих слов.

– Все время плачет. Говорит, что лучше бы он сидел дома, ей было бы спокойнее с сынишкой.

– Тереза – баба добрая, но дурная. Война, надо же кому-то идти на нее? А сыну Франтишеку уже пятнадцать годков, так что почти кормилец. И должен гордиться своим отцом – он шел в строю храбро, как герой, и наверняка вернется с войны с медалькой.

Надежда Константиновна видела, как шел Франтишек-старший: голова опущена, руки висят, как плети, ноги идут, как в неволе, но говорить об этом не стала. Не до Франтишека было: жандарм сказал, что на Ленина поступил донос. Обвинение в шпионаже! Можно ли было придумать глупость более несуразную? Кому взбрело в голову подобное? Донос ксендза, к которому бегает Виктория? Или донос самой Виктории, написанный под диктовку ксендза, который всячески разжигал шовинистические страсти с амвона? Надежда Константиновна сама слышала, как возвращавшиеся из костела женщины грозились всем русским, если власти не арестуют их и не посадят в тюрьму. Но что с них взять? Темнота кромешная…

Ленин ходил по комнате, ожидая, пока вахмистр закончит обыск и начнет допрос и составление протокола. И думал: зря, напрасно он задержался здесь с семьей, надеясь, что горный климат, как говорили врачи, поможет Надежде Константиновне, страдавшей базедовой болезнью. Все равно не помог. И лучше бы было ехать из Кракова прямым сообщением в Швейцарию, ибо совершенно ясно было уже после Сараева: войны не избежать, Австрия упорно к ней стремится, подстрекаемая Германией, и не идет ни на какие переговоры с Сербией и Россией. И Пуанкаре конечно же все уже обсудил с Николаем Вторым, когда только что был в Петербурге, и Николай уже объявил мобилизацию четырех военных округов, как пишут газеты.

И Ленин возмущался: «Чего еще нужно было ждать, позволительно спросить? Все было предельно ясно и понятно, и сидеть вблизи русской границы было небезопасно. И вот досиделись: я – шпион! Чудовищно! Меня, конечно, арестуют. А что будет с Надей? С ее больной матерью? Денег нет, присланные Самойловым из Женевы пятьсот франков не выдают. К польскому обществу вспомоществования политическим эмигрантам обращаться неудобно, есть другие, более нуждающиеся товарищи из русской эмиграции. А в кутузке, в коей я могу очутиться, много не заработаешь на хлеб насущный, ничего там не напишешь и никуда оттуда не пошлешь. Да и границы все закрыты, посылать не придется вообще. Получается, что и дела не из завидных и придется что-то предпринимать немедленно. Иначе будет поздно…»

– Господин Ульянов, прошу вас сесть. И отвечать на мои вопросы, – прервал его размышления вахмистр Матышчук.

Ленин сел на табурет и увидел: Матышчук открыл ящик стола и хозяйничал там, как в своем собственном, доставая письма и складывая их стопкой на столе, потом достал дамский никелированный браунинг, один патрон к нему, осмотрел их и спросил:

– Разрешение на браунинг имеется? Нет, конечно, поэтому конфискуется, – И, вложив патрон в обойму, спрятал браунинг в карман, – А что это за тетради, таблицы цифр? Шифр, должно? – спросил он у Надежды Константиновны.

– Это моя работа по аграрному, сельскохозяйственному то есть, вопросу и таблицы к ней. Никакого отношения все это к шифру, как вы говорите, не имеет, – ответил Ленин, недовольно поворочавшись на табурете, а потом встал, отставил его в сторону и остался стоять у стола, за которым, как у себя дома, восседал Матышчук и, тупо уставившись в тетради злым взглядом, покручивал толстый ус полными красными пальцами.

Надежда Константиновна хотела перевести слова Ленина, но Матышчук сказал, что он понял все, и опять стал копаться в столе, ища что-то там особенное. Но ничего более там не было, и он закрыл его и принялся за протокол, а стопки писем, за которые более всего боялись Ленин и Надежда Константиновна, отодвинул рукой в сторону, вовсе ими не интересуясь или делая вид, что не интересуется.

Допрос ограничился самыми общими вопросами о биографии Ленина и его занятиях здесь, в Белом Дунайце, о целях прогулок по окрестностям с русскими эмигрантами, наконец о том, кто и почему присылает Ульяновым деньги.

– …которые вы теперь все равно уже не получите. В Кракове лежат на ваше имя четыре тысячи рублей, в Поронино пришли из Швейцарии пятьсот франков… Какие это деньги? – спрашивал вахмистр.

Надежда Константиновна ответила:

– У моей мамы была сестра в России, в Новочеркасске, столице донских казаков, классная дама. За тридцать лет педагогической службы она кое-что скопила и завещала моей маме. Теперь тетя умерла, и вот ее сбережения пришли сюда по завещанию. А деньги из Женевы прислал наш товарищ по партии, Самойлов, который лечится в Швейцарии.

Вахмистр был удовлетворен ответом и более о деньгах не спрашивал и погрузился в составление протокола, сказав:

– Я должен все это записать. А господина Ульянова должен препроводить в старостат, в Новый Тарг.

– То есть вы, попросту говоря, хотите арестовать меня? – спросил Ленин, все время стоявший молча.

– Я не хочу вас арестовывать, я хочу препроводить вас в Новый Тарг, а там староста скажет, что делать дальше, – ответил вахмистр, а когда окончил протокол, встал из-за стола, вышел на балкончик посмотреть, что творится на улице, и, вернувшись, произнес с полным разочарованием в голосе:

– Идет. Льет. А не буду я препровождать господина Ульянова в комендатуру. Скажите ему, чтоб завтра он сам пришел к шестичасовому утреннему поезду, я его там буду ждать. Поедем вместе.

Надежда Константиновна перевела, хотя Ленин и без этого понял, о чем речь, и предложила вахмистру чаю:

– А тем временем и дождь перестанет.

Ленину это не очень понравилось – ухаживать за жандармом, но вахмистр и сам отказался, сославшись на дела, и еще раз напомнил, что господину Ульянову нельзя опаздывать к поезду, а его, вахмистра, подводить.

Уходил он, спускаясь со второго этажа, гулко стуча сапогами по деревянным ступеням так, что все в доме гремело, и больная мать Надежды Константиновны спросила из своей комнаты на первом этаже:

– Надя, кто там так стучит? Или к нам пришли солдаты?

Надежда Константиновна не хотела, чтобы мать знала обо всем происшедшем, и ответила:

– Гость один. С почты. У него сапоги подкованы, вот и шум такой… Ты не беспокойся, мамочка, я сейчас приду, чайку тебе принесу.

Говорила и думала: все равно сказать придется. Но лучше не сегодня. Завтра все станет более ясным, после Нового Тарга. А если… наоборот, все станет еще более неясным? Тревожным? Тогда останется одно: обратиться к товарищам в Вене, к Адлеру и другим депутатам парламента, которые знают Ильича и могут помочь, – рассуждала она, следуя за вахмистром, и едва не ткнулась головой в его широкую спину, так как он внезапно остановился и, обернувшись, сказал громко, по-польски:

– Не забудьте, пани Ульянова: завтра к шестичасовому поезду. Иначе будет нехорошо. Плохо может быть. Война, сами понимаете.

Надежда Константиновна готова была ответить: «Да уходите же вы наконец со своими предупреждениями», но лишь кивнула головой и наконец проводила жандарма. Потом закрыла дверь, прислонилась к ней плечом и простояла минуту-две, не двигаясь. И не слышала шума дождя, и вообще ничего не слышала, в том числе и голоса матери: «Надя, закрой форточку!»

«Досиделись. Вблизи России. Чтобы удобнее было переписываться, принимать товарищей. Что же делать? Что делать теперь?» – думала она и почувствовала: она вся дрожала и даже зубы слегка стучали, как бывает, когда сильно озябнешь.

И пошла на кухню приготовить стакан чаю. Навстречу ей шел сверху Ленин – задумчивый, медлительный, с опущенной головой, будто высматривал, на какую ступеньку лучше стать, или разучившийся спускаться вниз по этим ступенькам из широких, толстых досок и будто пробовал каждую – не обломается ли? – а потом уже ставил ногу на нижнюю. А ведь еще сегодня он взбегал наверх через две ступеньки разом, как делал в Париже, на Мари-Роз. Значит, он ясно представляет себе, что может быть с ним в Новом Тарге завтра: арест. Если не более того.

И Надежда Константиновна спросила:

– Ты куда собрался, Володя? И задумался шибко. Или ты полагаешь…

Он как бы очнулся, поднял голову и ответил:

– Пустяки. Допросят, и на том дело кончится. Не шпион же я, на самом деле! Обычные жандармские выдумки. Я думаю съездить к товарищам, рассказать о случившемся. Я быстро, так что ты не волнуйся. И Елизавете Васильевне… – приложил он палец к губам и стал одеваться.

И уехал на велосипеде. В черную ночь. В проливной дождь и ветер.

Надежда Константиновна напоила мать чаем, рассказала ей о новых ценах на картошку и молоко, о том, как плачет все дни пани Тереза Скупень, и ни слова не сказала о визите жандарма, будто ничего и не случилось.

Елизавета Васильевна догадывалась, что что-то было, и спросила напрямую:

– Надюша, а ты, кажется, обманываешь меня. Я же слышала по стуку сапог, что кто-то был из военных… Не случилось ли чего?

– Нет, ничего особенного не случилось… А приходил человек с почты, сказал, что нам пришел перевод из России, но что его не выдадут из-за того, что идет война, – придумала Надежда Константиновна, забыв, что об этом переводе она уже говорила матери.

– Так он же был на днях у нас, человек с почты. Ох, Надюша, сердцем чувствую, что что-то случилось. Но коль ты утверждаешь, что ничего особенного нет, будь по-твоему.

Надежде Константиновне было неловко, было стыдно, что она вынуждена обманывать мать, впервые, кажется, за всю жизнь, но иначе поступить она не могла: мать была слишком больна и – как сказать? Быть может, ей и жить-то уже осталось всего ничего.

И, поднявшись наверх, привела в порядок стол Ленина, положила на места книги, письма, газеты и черновики работ Ленина – все, что вахмистр перешерстил, однако не взял с собой, кроме тетрадей и справочных таблиц, потом подмела в комнате, на улицу выглянула – не перестал ли дождь. Но дождь лил по-прежнему.

Надежда Константиновна села на гуральский табурет, с прорезью посередине, прислонилась головой к теплой деревянной стене из таких же широченных досок, как и пол, и закрыла глаза, полная тревог и самых мрачных предположений. Если Ленину будет предъявлено обвинение в шпионаже – дело может принять крайне опасный характер: военно-полевой суд особенно разбираться не станет, где правда, а где ложь. И может вынести решение непоправимое. Трагическое. И тогда…

Ей даже страшно стало от одной мысли о том, что может быть, если дело перейдет в военно-полевой суд. Война, всем мерещится черт знает что, а для русских вдвойне опасно попасть под подозрение – верный расстрел. Значит, надо немедленно что-то предпринять. В полиции Кракова, в наместничестве во Львове, в Бюро Второго Интернационала, наконец, поставить в известность Виктора Адлера, депутата австрийского парламента. И попросить его помощи.

Надежда Константиновна готова была уехать на почту и составить депеши в Краков, в Вену, во Львов. Но, подумав, решила: нет, надо прежде точно узнать, что вменит в вину Ленину старостат в Новом Тарге, а уже затем действовать. Но тут же внутренний голос твердил: «Нет, следует действовать немедленно. Что вменит в вину Ленину старостат в Новом Тарге – станет известно лишь завтра, а сегодня и без того уже известно: жандармерия приписывает Ленину шпионаж. Значит, в Новом Тарге может быть арест».

Надежда Константиновна встала и нетерпеливо посмотрела на улицу, открыв дверь так, что дождь бросился в комнату веером брызг, холодных и колких, как осенью.

Она закрыла дверь, стряхнула с себя брызги и опустила голову в печали и каком-то странном, неведомом раньше, чувстве глубокого одиночества. И отрешенности от всего, что окружало. И отчужденности. Всех. От них, Ульяновых-Лениных. Вчера еще этого не было, вчера еще было обыкновенно, как у всех людей, и все куда-то кануло, и они стали чужими. Всему окружающему, всем. А ведь многие конечно же видели, как приходил жандарм, видели, что у них что-то долго горел и сейчас горит свет, а вот же ни одна живая душа не пришла спросить, что случилось, как будто все разом покинули эти места и постарались убраться отсюда подальше, а их, русских, проклятых ксендзом, бросили: пусть живут, как хотят. Или умирают, как хотят.

И вдруг далеко-далеко встала родина, Россия. Они же и ехали сюда, в Поронино, чтобы быть ближе именно к ней, России, чтобы быстрее получать письма от родных и близких, чаще встречаться с товарищами по общему делу, и вот она стала от них так далеко и такой недосягаемой, как будто их взяли и перенесли на другой конец света. Всю семью…

«Странно: я такого чувства не испытывала еще никогда. Быть может, потому что такого у нас не было за все время эмиграции? Очевидно… Ах, хотя бы скорее возвращался Володя. Я сойду с ума, честное слово», – думала Надежда Константиновна.

И ей хотелось сказать, крикнуть всем, всем: люди, как же так можно? У вас у всех ведь тоже горе, – угнали на войну близких, родных, и мы всей душой сочувствуем вам и проклинаем тех, кто повинен в вашем горе, и рады помочь вам словом и делом. А некоторые из вас проклинают нас, пишут доносы, угрожают всеми карами. Под науськивание попов и жандармов. Как же так можно, люди, милые вы мои? Так же нельзя жить.

…Сколько она так сидела, она не заметила. Не заметила и того, что плакала. И того, что дождь давно прошел и на улице, над Татрами, мягко светила луна и уже зажгла на деревьях серебряные огоньки, а в Белом Дунайце разлила искристые белые дорожки, будто светлый путь готовила какому-то счастливцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю