355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Соколов » Грозное лето » Текст книги (страница 36)
Грозное лето
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 19:00

Текст книги "Грозное лето"


Автор книги: Михаил Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 64 страниц)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Самсонов только что закончил письмо жене, пробежал его беглым взглядом и задумался. Вспомнился Кавказ, станция Минеральные Воды, прощание с семьей…

На станции было тогда – столпотворение: гремели литавры и ухал бубен военного оркестра, надрывались от команд и вытирали пот в две руки фельдфебели, голосили в беспамятстве и висели на шеях мужей молодайки, до хрипоты наказывали старики воевать пруссака насмерть, тут же мельтешили монашки, совали в руки служивым иконки и осеняли крестным знамением, да еще кони ржали от страха и били копытами и никак не хотели идти в вагоны, и паровозы гудели назойливо-требовательно, как на пожар, напоминая, что пора отправлять эшелоны, и спускали лишние пары с ревом и свистом оглушительным.

От рева этого и гудков, от тысячеголосого крика и стенаний и гама невероятного гул стоял, как в горах при обвалах, и содрогалась земля, и казалось, не сдюжит она такого, вот-вот разверзнется – и наступит конец света, но терпела твердь, только охала тяжким глухим стоном, и от него муторно становилось на душе и не хотелось смотреть на белый свет.

И лишь орел и орлица невозмутимо-величаво плавали-кружились в белом поднебесье и смотрели, рассматривали оттуда, что такое случилось на земле и почему всполошились и мечутся на ней люди и вздымают к ним, орлам, руки, словно о помощи молили, о защите, да не дано было орлам понять горя человеческого, не дано было помочь ему, и ходили они, парили кругами в солнечной кипени, а потом удалились и пропали, так ничего и не поняв.

А были на станции Минеральные Воды проводы терских казаков на фронт, на войну, и оттого стонала вся округа и клокотала на все голоса – то бравурно-приподнятые и даже развеселые, как во хмелю, то зычные и повелительные, как на войсковом смотре, то печальные и горькие, как полынь, осипшие от причитаний, от отчаяния, от муки смертной:

– Ура православному воинству!

– Постоим за веру, царя и отечество!

– Да на кого ж ты нас покидаешь, сиротинушек горьких, Ваня-а-а?

– Вильгельма – на остров Елену!

– Ой, да полетят-разлетятся казацкие головушки по чужим землям и не воз вернутся соколы наши к родимой матушке!..

– Не тужите, милушки, поуправимся с германцем – и возвернемся домой в целости и невредимости!

– На капусту нехристей-пруссаков!

Кричали радостно, как на свадьбе, грозились воинственно, как на станичном майдане, причитали исступленно, как над свежей могилой, а оркестр все играл бравурные марши, гремел литаврами, бил в бубен так, что земля гудела, но не мог заглушить плача женщин и крика детей, и они намертво держали в своих объятиях казаков, а дети цеплялись за ноги офицеров и умоляли:

– Дяденька, не посылай папаню на войну…

Самсонов видел все это из окна вагона курьерского поезда, стоявшего на первом пути в ожидании отправления, и только хмурил черные и тонкие, как стрелки, брови. Не внове все это ему наблюдать, насмотрелся в японскую кампанию, и однако же и он, военный человек, с горечью и участием думал: «Нет, не все вернутся к родимой матушке, братцы, не на рубку лозы вы едете, а на бой с врагом. Война», – и ему хотелось подозвать вон того седоусого и тучного войскового старшину, что стоял в стороне и выкрикивал лживо-воинственные лозунги, и сказать ему:

«Подполковник, вы же старый солдат, знаете, что такое война, а ведете себя, как юнец. Прекратите ваши выспренние, фальшивые крики и подбадривание. Не скот провожаете на бойню и понукаете его идти смелей под нож мясника, а воинов отправляете защищать отечество от врага. Поймите это, бога ради».

Нет, он не был пацифистом, он был генералом, знал войну, командуя кавалерийской бригадой, потом дивизией, в японскую кампанию, и насмотрелся на кровь и смерть предостаточно, но ему было неприятно, омерзительно, что русского человека уговаривают защищать свою родную землю, подбадривают бравурными выкриками, как будто не уверены в нем. Да, конечно, генерал есть генерал, военный человек, однако он тоже – отец семейства, и ему не очень-то хотелось бы покидать и жену, и сына, и родимые веси, и это белое солнечное небо, и эти синие поля и леса, трепещущие в полуденном полумраке, но он был сын своей отчизны, и коль на нее напал враг, – значит, надо брать в руки оружие. Всем. Каждому, кто может носить его. Именно во имя этих мирно дремлющих под теплым солнцем полей и лесов, и самого солнца, и его белого неба, сел и городов, и даже этой неказистой станции Минеральные Воды и тысяч ей подобных, и тысяч домов и крестьянских хат, и храмов, и школ, и университетов, и памятников старины далекой, и благоухающих садов и виноградников, во имя всего, что создано потом и кровью русского народа на протяжении веков, во имя святой земли, имя коей – Россия.

Да, война – дело жестокое, и сражаться с таким оголтелым, вооруженным до зубов и вымуштрованным противником, как германская армия, – не легко. Это – даже не японские самураи, воинственные и фанатичные до самоотречения и тоже вышколенные и вооруженные отменно. Это – идолопоклонники войны, наследники Шлиф-фена и Мольтке-старшего, не говоря уже о Клаузевице, оснащенные сверх всякой возможности для других армий военной материальностью и напичканные самоуверенностью и наглостью и всякой чертовщиной о превосходстве прусского духа над всем грешным на земле. С такой армией воевать – не парадным маршем пройтись, и придется много хватить горя и пролить солдатского йота и крови прежде, чем Германия, германский народ поймут, что так жить нельзя – войной, ради войны и только для нее, и бряцать оружием повседневно, угрожая людям разорением, рабством, смертью, и неистово сотрясать дворцовую площадь Берлина ликующими криками «Хох!», когда кайзер грозит с балкона своего дворца всему сущему:

– Я буду воевать, пока есть непокоренные!

Ему, этому сухорукому императору, продолжать бы сажать картошку в своих прусских имениях, или гарцевать на рысаках своего конного завода, или варить пиво на своей пивоварне в Ганновере, или делать горшки на своей гончарне в Кандинене, а лучше бы стрелять диких кабанов в своих лесах и поместьях, или копаться в своих алмазных копях в Южной Африке, а всего сподручней принимать завсегдатаев-гурманов в своем новеньком ресторане в Потсдамском парке «Сан-Суси», ан нет, ему всего этого недостаточно, ему мало своих пятисот миллионов марок, покоящихся в банках Женевы. Ему подавай всех непокоренных, весь мир, всех не германцев, чтобы поставить их на колени перед черным хищным орлом своей хищной империи. Всех. На всех континентах. На всей земле. Маньяк? Безумец? Авантюрист? И то, и другое, и третье.

Так думал Самсонов, когда узнал об объявлении войны России Германией. Нет, война для него не была неожиданностью; он хорошо знал еще в бытность начальником штаба Варшавского военного округа, что Германия укрепляет Восточную Пруссию изо дня в день, строит шоссейные и железные дороги вблизи русской границы, магазины питания армии, опорные огневые блокгаузы в промежутках между Мазурскими озерами, усиливает крепости Торн, Летцен, Кенигсберг, муштрует солдат, ландверов-ополченцев, и даже дома, обыкновенные кирпичные дома жителей, строит так, чтобы их можно было приспособить для пулеметных гнезд, для войны, и не раз удивлялся методической, лихорадочной деятельности военных и гражданских ведомств германского рейха, спешивших строить и перестраивать решительно всю Восточную Пруссию, как будто на нее вот-вот могло обрушиться самое небо.

Штаб Варшавского военного округа доносил об этом генеральному штабу не раз, разрабатывал свои планы обороны в случае войны, напоминал о плохих грунтовых дорогах к германским границам с южной стороны Восточной Пруссии, об устаревших крепостных сооружениях, об отдаленности магазинов питания от возможной линии фронта, но ничто не изменялось, кроме того, что военное министерство расширило некоторые одноколейные железные дороги. Но потом, с назначением его генерал-губернатором и командующим Туркестанским военным округом, и еще наказным атаманом Семиреченского казачества, он отошел от всего этого и потерял интерес к делам Варшавского округа. Знал лишь, что в мае, в Киеве, была военная игра в войну в Восточной Пруссии и что она закончилась хорошо, в пользу русской армии, хотя и сожалел, что не участвовал в ней, как человек, знавший театр игры, по крайней мере его южную часть.

И вдруг его назначили командующим армией, располагавшейся именно в южной части театра военных действий. Сухомлинов рекомендовал или Жилинский, как бывший начальник генерального штаба, знавший его по службе в Варшаве? Или царь вспомнил о нем, знавший его по японской кампании? Куропаткин подсказал? Как бы там ни было, а три человека, принимавшие участие в японскую кампанию, оказываются на командных должностях одного и того же фронта одновременно: Жилинский, Ренненкампф и он, Самсонов.

«Хорошо это или дурно: опять воевать мне рядом с Ренненкампфом? Ведь он никогда не забудет моей пощечины за Ентайские копи и при случае может поступить точно так же, как поступил тогда: не помог, в итоге – японцы то и дело тревожили наши отступавшие к Мукдену войска, – подумал Самсонов, и сам устыдился своих мыслей, и поспешил отвергнуть их: – Не может того статься. Не может же Ренненкампф быть хроническим предателем товарищей по оружию, так как высочайше назначен защищать Родину вместе с другими генералами, в частности со мной рядом». И не ко времени вспоминать нехорошее прошлое в такой тяжкий для отчизны день. Давно ведь было и быльем уже поросло. И он вспомнил об этом лишь тогда, когда узнал, что будет воевать рядом с Ренненкампфом. А до этого он и о самом существовании его позабыл и предавался наслаждению Кавказом и его живительной природой, ради которой врачи и прислали его сюда лечить грудную жабу, и проводил на ней целые дни.

Но один день был всех прекрасней, последний… Солнце было нежаркое, каким бывает обычно в высокогорных местах, и светило не резко, не ослепительно, а нежилось в белых громадах облаков, утонув в них, как в роскошной перине, и заслонившись легкой кисеей дымки, и поглядывало сквозь нее, как бы прищурившись в полудреме, и тогда еще сильнее и напористей, даже назойливо отовсюду тянулся медовый запах трав и альпийских цветов, расселившихся до самого горизонта буйными, многокрасочными живыми коврами.

Самсонов дышал их сладкими запахами, и не мог надышаться, и восторгался:

– Какая прелесть – наш Кавказ! По заграницам ездим-мучимся, водичкой наливаемся, а у себя дома здоровья – полная чаша, пей только в меру потребного. – И сказал: – И я, кажется, напишу в Петербург и попрошусь перевести меня в эти благословенные края хоть станичным атаманом. В конце концов, лучше пожить еще десяток-другой лет поближе к природе, к Кавказу скажем, чем изнывать в ташкентской духоте губернатором и атаманом Семиреченского казачества. Как ты находишь это, Катя? – спросил он у жены.

– Нахожу, что ты сегодня – в ударе, и я рада за тебя, дорогой мой человек и друг, – ответила Екатерина Александровна, довольная безмерно, что он так хорошо чувствует себя, хотя и говорит несерьезно.

Они ехали верхом на быстроногих скакунах-кабардинцах, средь цветочного царства высокогорного плато кисловодского «Большого седла», на виду ослепительно белой череды снежных пик Главного Кавказского хребта и его старейшины-громады Эльбруса, вздымавшего бело-розовую папаху гордо и величественно над всей своей меньшой горной братией под самое белое небо, и смотрели на него, на розовую тучку, одиноко стоявшую немного поодаль, робко и зачарованно, боясь шевельнуться, и не могли налюбоваться величественным безмолвием этого некогда грозного мира, ушедшего в глубь тысячелетий. И казалось, что и все лихолетья ушли вместе с ним, миром этим огненным и несокрушимым, и не было теперь на душе никаких тревог и дум суетных, как будто их совсем не существовало, а существовали извечно радость бытия человеческого и счастье жизни.

Лошади шли иноходью, пофыркивая и часто перебирая небольшими ногами и как бы стараясь не наступить на цветок или примять былку какую, поднявшую свою крошечную игривую головку непредусмотрительно вольно, и Самсонов хотел спрыгнуть с седла и пробежаться взапуски по этому самоцветному раздолью, как бегал в юности весной, за гимназистками по ромашковой поляне, играя в горелки, и ловил их в считанные секунды. Нет, среди тех гимназисток тогда еще не было его Катерины, ее встретил значительно позже, уже после окончания академии, но сейчас ему казалось, что она была и тогда, в юности, и он бегал именно с ней по поляне, срывал ромашки и ловил именно ее и заключал в объятия – любимую и единственную на всей земле. И она осталась потом с ним навсегда, и вот ехала сейчас рядом – белоснежная в своем длинном платье, по-прежнему тонкая и легкая, и посматривала на него из-под своей кокетливой парижской шляпки и улыбалась чему-то.

Самсонов вспомнил эту молодость, жиганул коней плеткой, а своего еще и пришпорил, и помчались они во весь конский опор по цветочному раздолью, как ветер, навстречу солнцу, и горам, и небу, и всему белому свету, и исчезли, словно растворились в иссиня-лиловой дымке…

И вот все осталось позади и кажется сейчас таким далеким-далеким, словно ничего вообще и не было.

Близкой стала война. Она была почти рядом, со всеми своими черными спутниками – ратными тяготами, горем, кровью, смертью, и перед ней померкли не только все краски жизни, а и сама жизнь повисла на волоске, и никто не знал, где этот волосок оборвется и когда…

И Самсонов сказал: «Черт знает что за вздор лезет в голову. Война есть война, и раскладывать по полочкам, что в ней хорошего, а что плохого, – глупость. На войне хорошего не бывает».

Вошел дежурный офицер, принес пакет и сказал:

– От полковника Крымова, ваше превосходительство.

Самсонов вскрыл пакет, достал письмо и прочитал:

«…От Монтово в сторону Гильгенбурга и Лаутенбурга установлено продвижение неприятельских колонн пехоты, артиллерии и конницы. Кроме того, замечено движение ландверов на линии Страсбург – Лаутенбург, части Мюльмана. Таким образом, на нашем левом фланге идет определенное накапливание сил противника – и следует ожидать здесь атаки наших корпусов. А командиры сих корпусов, первого и двадцать третьего, как я вам докладывал, весьма ненадежные…

Кавдивизия Роопа и Любомирова топчется на месте, по два-три раза переходят речку Грушку туда-сюда, так как оперативные работники штаба путают направление…»

Самсонов увидел в конверте отдельную записку, извлек ее и прочитал то, что Крымов сообщал в неофициальном порядке: «Поручик Листов по пути в расположение своих войск после рейда по тылам противника освободил колонну пленных нижних чинов наших, захваченных противником в одной из польских деревень, но избил плеткой вахмистра за то, что последний наказал нижнего чина за противовоенный разговор. Вахмистр передал мне, что поручик Листов сам иногда ведет подобные разговоры. По-моему, он – социалист, но хорошо законспирированный…»

Самсонов удивился: «Поручик Листов – социалист? Глупость же! Социалисты голосовали в Думе против военных кредитов, против войны, а Листов – храбрец и отменно исполняет свой долг перед престолом и отечеством. Конечно, рукоприкладство недостойно офицера, но то, что он наказал вахмистра, еще не очень много говорит о его принадлежности к социалистам. Нет, полковник Крымов, я вам не верю. Более того: вы не очень достойно представляли меня, как положено вам по должности генерала, и занимаетесь черт знает чем. Так было и в Туркестане».

И сказал дежурному офицеру:

– Пригласите ко мне начальника оперативного отдела, полковника Вялова.

– Но, ваше превосходительство, в приемной – поручик Листов, который доставил пакет, ждет, когда вы соблаговолите принять его, – сказал дежурный офицер.

Самсонов удивленно посмотрел на него и подумал: «Крымов велел доставить Листову пакет, в котором имеется донос на него же! Как же это называется, полковник? Это ведь издевательство над офицером, к тому же моим личным разведчиком, к тому же отменным солдатом. Это возмутительно и противно чести моего доверенного, занимающего место генерала…»

И изменил приказание:

– Пригласите поручика. Полковника Вялова пока не приглашайте.

– Слушаюсь.

Андрей Листов вошел в кабинет, когда Самсонов умывался в своей келье-спальне, и услышал хрипловатый голос:

– Присаживайтесь, поручик, в ногах правды нет, а я тем временем поколдую над самоваром, – остыл, кажется, хотя угольки еще тлеют. А хотите освежиться с дороги, прошу сюда.

– Благодарю, ваше превосходительство, – ответил Андрей, но, оглядев себя, пришел в ужас: физиономия – словно год бритвы не видала, сапоги – в рыжей пыли, на брюках, на коленях – какие-то предательские пятна, и руки были в чернилах, как у школьника, и вообще – весь он, как ему казалось, был далеко не уставного вида, не в пример щеголю – дежурному поручику, и оставалось лишь пожалеть, что в приемной не сидел Александр Орлов: тот наверное же отправил бы его прямым сообщением если не в баню, то – к штабному брадобрею, да еще в цейхгауз, переодеться во все свежее.

Он, конечно, немного преувеличивал: вид у него был обыкновенный, походный, лишь сапоги были немного припудрены рыжей пылью, но ведь не с бала ехал, а из рейда по тылам противника и не имел времени привести себя в надлежащий вид.

Но теперь уже делать было нечего, и он оправил защитного цвета гимнастерку, портупеи подтянул, на планшетку глянул и беспокойно сел на венский стул в ожидании Самсонова и для чего-то подкрутил пшеничные усики-стрелки, как будто в них было все дело. Но, увидев на стене большую карту, исчерканную красными, синими линиями, кружочками, эллипсами, пунктирами и утыканную флажками синими и красными, встал, подошел к ней и, вынув из планшетки свою карту, развернул ее и стал сличать ее с тем, что было обозначено на карте командующего.

И не заметил, как вошел Самсонов с двумя стаканами чая в руках на простых деревенских блюдцах и с пачкой печенья под мышкой, водрузил все это на свои места на столе и пригласил Листова:

– Ошибки нашли, поручик? Потом исправите, а пока прошу к столу, погреемся чайком. Ночь-то прохладная, и я что-то продрог.

– Благодарю, ваше превосходительство, – ответил Андрей и, посмотрев на свои руки, виновато произнес: – Хорошо, что нет штабс-капитана Орлова. Попало бы мне сверх всякого устава, что явился к командующему в таком слишком походном виде. Я ведь прямо с дороги.

– Я вижу, что не с бала, – добродушно заметил Самсонов. – Можете умыться в моей комнате.

Через считанные минуты Андрей был что новый пятак: посвежевший, в блестевших сапогах, без единого пятнышка на брюках, и Самсонов усмехнулся и сказал:

– Чай, кажется, немного остыл, хотя самовар покоится под одеялом, один краник выглядывает. Да, действительно жаль, что штабс-капитана Орлова нет, было бы почти полное донское землячество. Поехал к главнокомандующему и пропал, в разведчика превратился, как сказал генерал-квартирмейстер Леонтьев по телефону. Впрочем: лучше худой разведчик, чем слепой штабист… Ну-с, докладывайте, поручик, что узнали, – перешел Самсонов на официальный тон.

Андрей успел отпить глоток-два чая и поставил стакан на стол, но Самсонов придвинул пачку печенья и сказал:

– Докладывайте и угощайтесь. Печенье не ахти какое, но все же… У командиров корпусов и того нет, по милости наших интендантов. А как у нижних чинов? – спросил он.

– Плохо, ваше превосходительство. Иные части на сухарях держатся. За такие упущения интендантов следует предавать военно-полевому суду.

Самсонов готов был спросить: «А за противоправительственные речи какому суду следует предавать виновных?», но не спросил и пил чай медленными, мелкими глотками, как будто наслаждался этой процедурой. И незаметно посматривал на Андрея, словно бы проверяя, способен ли такой офицер проповедовать бог знает что и сеять смуту в умах нижних чинов? И решил: нет, не способен.

И сказал:

– Крымов кое-что сообщает в своем письме. Расскажите прежде, что за колонну нижних чинов вы освободили и каким образом она оказалась в плену? Сдались, что ли? И чьи это войска, какого корпуса?

* * *

Андрею Листову не составляло труда понять, в чем дело, и он рассказал… Он возвращался с отрядом из тыла противника лесами, обходя дороги и фольварки, и заблудился, так как потерял компас, и уже готов был выйти на свет божий, и – будь что будет – захватить кого-нибудь в плен и расспросить о дороге, как вдруг из-за малинника выбежал тощий, как Кощей-Бессмертный, человек в старенькой черной тройке, замахал длинными руками и приглушенно крикнул:

– Пан русский, по дороге германы, пся крев, ведут ваших солдат, много солдат и мало германа. Спасите их, матерь бозка, они бордзе без ничего!

Андрей был уже три дня без сна и отдыха и рад был, что встретил человека, который хоть и плохо, но говорил по-русски, однако подумал: не лазутчик ли немецкий, не заманить ли в ловушку намерился? Но решил: человек может быть только поляком хотя бы потому, что клянется матерью бозкой. Остановив отряд и поманив поляка к себе, спросил:

– Кто вы такой и откуда вам известно, что немцы ведут русских?

– Поляк я. пан офицер, все видел своим глазом. Ночью как волки ворвались и нашу деревню, порезали ваш караул и захватили спавших во дворе солдат. Вон там, пся крев, гонят их, – ответил поляк, указывая в ту сторону, где, очевидно, проходила проселочная дорога.

Андрей переглянулся со своими станичниками, посмотрел в ту сторону, куда указывал поляк, и сказал уряднику:

– Данила, а ну-ка проверь, что там, на дороге, – а поляку сказал: – Если все то, что вы сказали, правда – представлю к награде. Нет, десять плетей за задержку моего отряда.

Поляк перекрестился, простер руки к небу и ответил:

– Матерь бозка, поляк и русский – есть один славянский люд. Как я могу говорить неправду? Иезус-Мария, все – правда.

Урядник проверил сказанное поляком и, вернувшись через несколько минут, доложил:

– Все верно, ваше благородие: немчура гонит много наших по дороге в одном исподнем. Нехристи, поскидали с них всю одежду и запихнули в свои ранцы – из них торчат шаровары и рубахи наших братушек-солдатушек, а через плечи – перекинуты сапоги.

Раздумывать было некогда: Андрей поблагодарил поляка и направился с отрядом поближе к дороге, и вскоре увидел: немцы гнали по ней человек двести русских солдат – в одном белье, босых – и весело и громко разговаривали и смеялись.

Андрей подсчитал: тридцать немцев, можно без труда освободить пленных, но заметил вдали, у кромки леса, несколько всадников.

«Уланы. Разведчики или эскадрон какой? Похоже, что разведчики», – подумал он, но, не сказав об этом казакам, приказал:

– Атакуем конвой. Будут сопротивляться – изрубить. Разбегутся – не преследовать. Старшего взять в плен.

Схватка была недолгой: конвойные, еще издали завидев казаков, в страхе выбросили все русское и разбежались, не успев сделать и выстрела, а ефрейтора Андрей взял в плен. Освобожденные нижние чины из двадцать третьего корпуса генерала Кондратовича бросились обнимать своих спасителей и принялись собирать разбросанную одежду и одеваться – и тут только заметили, что в стороне, на опушке леса, стоял эскадрон улан и преспокойно наблюдал за всей картиной, не сделав и шага, чтобы схватиться с горсткой казаков, а вскоре скрылся в лесу.

Андрей поблагодарил поляка, записал его фамилию, адрес и, с его помощью выехав с отрядом на дорогу, повел вызволенных солдат к своим и тут услышал перепалку:

– …Паскуда, кто его просил вызволять хоша бы меня из плена? Там я остался бы жив-здоров, а теперича, считай, сызнова в бой погонят и – поминай, как тебя звали. А на кой ляд мне эта война, как у меня – трое детишек да еще отец с матерью, к делу не способные? Кто их должон кормить-поить без меня?

Второй голос баском урезонил:

– Дурак ты, и больше ничего. Германец содрал с тебя как есть все дочиста тут, а в плену содрал бы и всю шкуру. А касаемо детишек, так их у меня тоже трое, браток, а жрать теперича нечего и одному. Так-то.

– Они порезали наших постовых, как азияты и нехристи, тишком, а ты им в ножки вознамерился кидаться: мол, возьмите меня в ваш плен. Тьпфу на тебя, дурня рыжего и дурака непутевого, – вмешался третий голос.

– А может, я только за ради сохранности хотел, чтобы отец детишкам вернулся в целости? – не сдавался первый голос.

И тут, размеренно и неторопливо, вмешался трубный голос огромного солдата:

– Не судите его строго, братцы. Через таких генеральев и князьев, какие управляют нашим братом солдатом, волком завоешь, а не только в плен захочешь идти. Три дня люди идут, не пивши и не евши.

– И то правда: от такой клятой войны один разор получается простому человеку, как он есть крестьянин, а хоша бы мастеровой, а офицерам и дела до нас нет.

Андрей хотел уже скомандовать: «Отставить разговоры!», как урядник молча подъехал к речистым и стеганул плеткой одного, второго, третьего, а потом сказал:

– Паскуды… Еще однова слышу – на капусту разделаю.

– Тю! Сдурел, ваше благородие! Я, может, понарошке, а ты уже и за плетку, – возмутился мечтавший о плене – здоровенный детина с рыжей всклокоченной бородкой и выпуклыми, лягушачьими глазами, но его дернул за руку пожилой солдат с окладистой бородой и наставительно заметил:

– Прикуси язык, паря, покеда не получил еще однова раза. Доведись мне командовать – я содрал бы с тебя всю военную муницию и пустил бы на все четыре стороны к самой к чертовой матери.

Верзила удивился:

– За что, дядя? Аль я в твой кошель забралси?

– За Россию, паря. За нее, милок, чтоб ты не поганил ее, матушку нашу, – ответил бородатый солдат и поправил на парне гимнастерку, одернув ее по всему низу ровно, как по шнурку.

И тогда Андрей подъехал к уряднику, ударил его покрепче плетью и назидательно сказал:

– Чтобы впредь не занимался рукоприкладством, Данила Земсков.

– Ты, часом, не сдурел, сотник? – возмутился урядник.

Андрей властно повысил голос:

– Молчать! Всем молчать! До противника – рукой подать.

И все смолкли и лишь недоуменно посматривали то на Андрея, то на урядника, не понимая, как же это офицер жиганул плеткой своего станичника вместо того, чтобы подбавить еще и от себя рыжему парню с выпуклыми глазами.

Наконец пожилой солдат, тот, что урезонивал парня, тихо сказал:

– Вот так, значится, паря. Они и офицерья, можно сказать, не одним лыком шиты и в способности понимать как есть простого мужика. За таких след стоять грудью.

Андрей все же услышал эти слова, но сделал вид, что ничего не понял, и мысленно отметил: «Трудно, очень трудно понять вам, дорогие, смысл всего происходящего, но ничего, придет время – поймете».

…– Вот так было дело, ваше превосходительство. Понимаю, нехорошо получилось, что офицер уподобился уряднику, младшему чину, но лечить таких подобает их же способами, – заключил Андрей рассказ о вызволении пленных и добавил: – Однако полковник Крымов сделал мне нагоняй по всем правилам и устроил разнос при посторонних и даже допросил урядника. Полагаю, что на этом дело не кончится. Полковник Крымов, простите, жандарм и карьерист одновременно и на все способен. Ради такого я свою грудь врагу не подставлю. Полагаю, что и солдат – тоже… Разрешите теперь доложить о том, что происходит на нашем левом фланге, ваше превосходительство? – спросил он и достал из планшетки свою карту.

Самсонов попивал чай и словно бы не особенно придавал значения его словам о Крымове, и Андрей решил: не любит и он его. Но вдруг услышал:

– За неподобающий младшему офицеру отзыв о старшем – делаю вам замечание, поручик.

– Виноват, – механически произнес Андрей, но спохватился и сказал: – Но полковник Крымов при моих подчиненных грозил мне еще и арестом, ваше превосходительство. Что я могу о нем сказать хорошего после этого?

Самсонов немного помолчал, отставил чай в сторону и спросил:

– Какие силы противника сосредоточиваются в районе Монтово и на линии Гильгенбург – Лаутенбург – не установили? В частности, нет ли здесь Франсуа со своим первым корпусом? Я не верю, что он укрылся в Кенигсберге.

– Он не укрылся в Кенигсберге, – ответил Андрей, – а передислоцируется на помощь двадцатому корпусу Шольца. Полагаю, что не только для обороны занимаемых Шольцем позиций. На станцию Монтово начала прибывать тяжелая артиллерия и даже крепостные орудия, видимо снятые с фортов Кенигсберга. Далее: с севера, с Прибалтики, на юг передислоцируется первая ландверная дивизия фон дер Гольца из четырех бригад – восьми полков. Полагаю, что тоже не только ради обороны позиций Шольца. И, наконец, из крепостей Торн и Грауденец на наш левый фланг нацелены дивизии фон Шметау, в составе двадцатой ландверной бригады фон Герцберга и пятой ландверной бригады фон Мюльмана, это из крепости Торн. Из крепости Грауденец – неполная дивизия фон Унгерна в составе бригады фон Земмерна из шести батальонов, четырех батарей и одного эскадрона. Полагаю, что против всех этих частей наш первый корпус генерала Артамонова не устоит, если даже ему поможет полукорпус генерала Кондратовича. Могут помочь кавалерийские дивизии генералов Любомирова и Роопа, если не будут переходить туда-сюда речки, Грушку к примеру, а помешают противнику сосредоточиться, дезорганизуя его тылы, в частности дороги со стороны Торна и Грауденца, и помешать корпусу Франсуа сосредоточиться в Монтово, где он еще сидит в ожидании артиллерии. Людендорф лютует, по телефону ругал Франсуа, я слышал. В общем, ваше превосходительство, противник явно замышляет атаку нашего левого фланга, – подвел Андрей итог своему докладу.

Самсонов думал о чем-то сосредоточенно и мрачно, опустив голову, а потом посмотрел на карту и медленно заходил по небольшому кабинету, заложив руки за спину, и от этого показался Андрею немного сутулым и как бы постаревшим или уставшим крайне. Не знал Андрей Листов, что у Самсонова начался небольшой приступ, пока небольшой, но он крепился и не подавал вида и лишь медлил говорить.

Наконец он подошел к столу, достал оттуда порошок и, высыпав его на язык и запив чаем, устало сел на простой венский стул и сказал:

– Благодарю вас, поручик, за очень важные сообщения. Составьте краткий рапорт и передайте его генералу Филимонову. Мы обсудим все на военном совете. А каким образом вы добывали столь важные данные? Вы знаете языки?

– Немецкий, французский, латынь и немного греческий.

– Вот как! – непроизвольно воскликнул Самсонов. – Похвально весьма. Где же вы так преуспели?

– В гимназии, среднетехническом училище, в Донском политехническом институте. С вашей помощью, за которую я буду благодарен вам всю жизнь, ваше превосходительство, – ответил Андрей немного взволнованно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю