Текст книги "Грозное лето"
Автор книги: Михаил Соколов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 64 страниц)
И Вырубова тяжко вздохнула и подумала:
«Боже, какие они все гадкие и мерзкие! Все, безусловно! Великие князья, министры, думские лицемеры. Все ищут только выгоду для себя и шипят, как змеи подколодные, друг на друга, на монархов, а всего более – на Григория Ефимовича и на меня. А я всего только рабыня государыни. – „И наложница государя“, – подсказывал ей внутренний голос, но она не произнесла этого вслух, а сказала: – Ужас, а не жизнь! И при чем я, коль старец – святой человек, и я верю каждому его слову и готова горло перегрызть всем им, которые его ненавидят? И он не зря сказал, когда я увидела его в доме великого князя Николая Николаевича: „Ты меня, Аннушка, не чурайся. Наши дороги давно сплелись. Вместе, вместе будем идти“. Откуда он тогда знал, что я без ума от него? От Сашеньки, сестры моей и поклонницы его верной? Или это – дар ясновидца? И ведь наши дороги, безусловно, сплелись навеки, и у меня сейчас сердце разрывается от боли, что он еще там, в Покровском, еще не выздоровел, хотя я приняла все к тому меры. Ах, хотя бы не приключилась гангрена, как у штабс-капитана Бугрова. Государыня и я уже все поклоны богу отдали, чтобы все в Покровском было хорошо. Не растрезвонили бы лишь теперь гучковы о его приезде в Петербург. Царица вон и идет ко мне, чтобы узнать, что я предпринимаю, чтобы этого не случилось и чтобы обеспечить надлежащую охрану старца. Не беспокойтесь, ваше величество, все предусмотрено в лучшем виде».
Тут мысли ее оборвались – на память пришел штабс-капитан Бугров, и стало стыдно: любит же она его, господи! А все думы – о старце. Что же это получается такое, несуразное, безусловно? А если он узнает обо всем? А если дойдет до государя? До государыни? У них всюду есть шпионы. И моя Надежда шпионит за мной. Нет, государыне ничего говорить о баронессе Марии не надо. Накличу ее гнев на себя, и только. Что разрешаю болтаться посторонним в моем лазарете. Скажу лучше Владимиру Александровичу Сухомлинову, чтоб принудил ее прикусить язык. А еще лучше – его супруге, Екатерине Викторовне: она тоже «украла сердце» у Григория Ефимовича, как и я, – как он сказал…
– Александр Дмитриевич Протопопов приехал! – раздался вдруг за ее спиной радостный голос Надежды.
Вырубова вздрогнула, как от тяжкого сна, обернулась и диву далась: Надежда вся светилась и сверкала, как солнышко, а щеки горели таким румянцем, что на двоих хватило бы, но именно это и не понравилось Вырубовой: что за радость – Протопопов? Он звонил в телефон и спрашивал, не будет ли сегодня в лазарете кто из знатных гостей, и, узнав, что такие гости будут, обещал приехать. Царица что-то замешкалась, а он, видимо, на моторе и прикатил уже, конечно же как бы случайно, на самом деле чтобы показаться государыне вновь, посочувствовать еще раз Григорию Ефимовичу и намекнуть, что, если бы он, Протопопов, был министром внутренних дел, – Гусева и на версту не смогла бы подступиться к старцу, зная, что государыня скажет об этом царю.
И недовольно заметила Надежде:
– Что с тобой, милая? Без разрешения ворвалась, сияешь, как новый пятиалтынный… – И отрубила: – Я ожидаю государыню и гостей принимать сейчас не могу. – И, посмотрев в выходившее в парк окно, заключила: – Государыня вон уже идет к нам, так что распорядись лучше о кофе.
Надежда бросила беглый взгляд в окно и удивленно воскликнула:
– Государыня? С Марией? Невероятно. Такая честь этой богохульнице баронессе? И они удаляются от лазарета в сторону дворца. Уходят.
Вырубова еще раз посмотрела в окно, но Марии не узнала, далековато было, однако и она увидела, что царица уходит в сторону дворца. Почему? Что случилось? Или не хочет показываться перед офицерами в своем ординарном костюме сестры милосердия? Или Мария увлекла ее чем-то? И спросила:
– Баронесса – с государыней? Ты убеждена, что не ошибаешься?
– Абсолютно. Воображаю, что эта идиотка может наболтать государыне! Ужас! – беспокоилась Надежда и добавила со злорадством: – Хорошо, если бы государыня проучила ее, поганку. Чтобы не совала нос в чужие дела.
– А зачем она приезжала в лазарет?
– Как – зачем? – простодушно спросила Надежда. – К штабс-капитану Бугрову, конечно. Он два раза делал ей предложение, но она носом крутила, отказывала, а теперь, видно, передумала и приехала, чтобы услышать третье предложение и согласиться. За моим мужем она два года увивается, но что-то толку никакого не получается, вот и решила наконец заарканить штабс-капитана, – не век же в девках куковать? О, вы ее не знаете, патронесса, это такая львица, что смотри да смотри, уведет мужа среди бела дня, как цыган – растяпу коня.
– А она любит штабс-капитана?
– Любит давно. Но кокетничает, как всякая институтка.
И Вырубова сникла. Уж такого она не ожидала. Бугров! Гордец и красавец на весь лазарет, – да что там лазарет? На весь полк, очевидно, на всю дивизию. И оказывается, дважды делал предложение этой крамольнице институтке. «Непостижимо, безусловно. Невероятно же это!» – готова была она воскликнуть в отчаянии, но продолжала молчать, опустив голову в задумчивости и растерянности, но потом села за стол, как бы намереваясь что-то писать, и сказала сухо и строго:
– Скажи Александру Дмитриевичу, что я приму его через несколько минут. А штабс-капитана Бугрова в Петербург не переводи. Ему следует полежать у нас еще недели две.
«Любит? Фрейлина государыни любит Бугрова? Ну и ну. Теперь ты, баронесса Мария, попрыгаешь вокруг да около штабс-капитана.
Вот история…» – злорадствовала Надежда и выпорхнула из кабинета, переполненная тайной радостью.
А Вырубова проводила ее косым, недобрым взглядом и подумала: «Между вами с Протопоповым, милая, что-то есть. Роман, безусловно. Но… товарищ председателя Государственной думы и фабрикант – и простая казачка? Чушь, – заключила она и встала. Встала, вновь опустила голову и задумалась. – Значит, я уже старая. Ужас! И полноватая. На Пышку Мопассана похожая. И кажется, одногодка со штабс-капитаном. Вот в чем дело», – невесело заключила она и подошла к зеркалу. Нет, там, в зеркале, она была еще молода, с лицом нежным и миловидным и, кажется, еще красивым своей девической обаятельностью и холеной свежестью, с глазами светлыми, и бесхитростными, и грустными, смотревшими из-под белоснежной косынки с красным крестиком печально и безмерно обидчиво и тоскливо. Штабс-капитан Бугров, единственный человек за многие годы, вдруг вторгшийся в ее жизнь, как огонь, как молния, и озаривший всю ее от головы до пят радужным светом надежды и близкого счастья, – чего ему еще недостает в ней, молодой женщине и самой близкой к трону, перед коей министры и сановники ломают картузы с порога, с помощью которой можно вознестись под облака в считанные дни или рухнуть, исчезнуть, если не с лица земли, то, по крайней мере, из обжитых кабинетов?
Вырубова так мысленно и обещала Бугрову: «Милый, я дам тебе все, что ты пожелаешь: через два месяца ты будешь капитаном, через два года – генералом свиты его величества. А что может дать тебе вчерашняя институтка Мария? Тарелку овсяной каши, приготовлению коей ее учили в Смольном. И ничего более!» И, как бы в укор мужскому самолюбию штабс-капитана, сказала:
– А вот Соловушка любил меня, и нам обоим было тогда хорошо.
И вспомнила все… Соловушка… Картинно-изящный гвардеец с мелким, энергичным и самоуверенным лицом и небольшими, слегка прищуренными в иронии глазами, пронизывающими тебя насквозь, как электрическим током, позер и хват, переполненный гордыней сверх всякой меры и разрисованный парикмахером так, что темные усы его симметрично, как по чертежу, кокетливо разбегались в стороны пушистыми стрелками, а бородка как бы подчеркивала еще более и без того навязчивую и слащавую красивость ее обладателя.
И все в нем – и небольшая голова с каштаново-темными волосами и тонким левым пробором, и худощавое, с прямым небольшим носом, лицо, и тонкая, грациозная, как у юноши, фигура, и безукоризненная стать – напоминало фарфорового солдатика, раскрашенного, как на переводной школьной картинке, – ярко и броско, которой нельзя было не любоваться. Им и любовались дамы на придворных балах и искали его взгляда, однако он бросал эти взгляды по сторонам и решительно никого не видел, а видел лишь царицу и сам искал ее благосклонного взора и внимания.
И наконец нашел и был приближен, да так и остался навечно в ее спальне, запечатленный на роскошном портрете безвестного фотографа.
С ее помощью был приближен, дочери главноуправляющего царской канцелярией Александра Танеева, внучки генерала Толстого, флигель-адъютанта Александра Второго, а правнучки фельдмаршала Кутузова, Анны Танеевой, ослепленной его лестью и сладкими словами на заре ее девичества и оставленной тотчас же за ненужностью, как только он достиг заветной цели и приглянулся царице, приблизившей его скандально и пошло.
И тогда Анна Танеева вышла замуж за старшего лейтенанта морской походной канцелярии царя Александра Вырубова, которого нарекла царица, и досталась ей, юной фрейлине, за ее любовь к своей покровительнице, горькая участь сводницы, оскорбительная и унизительная до слез: устраивать в своем домике, в Царском Селе, свидания царицы с Соловушкой тайно от царя и от собственного мужа.
Александр Афиногенович Орлов, генерал-майор свиты его величества и командир лейб-гвардии ее величества уланского полка, изящный обольститель, и утонченный карьерист, и кровавый убийца, получивший за усмирение прибалтов в пятом году кавалерийскую бригаду и орден за отличия и верноподданническую службу престолу.
«Орлов-Балтийский», как его называли друзья, «Палач Балтийский», как его прокляли народы Прибалтики в тяжелую пору первой революции, «Соловушка», как его называла царица.
И она, Вырубова, называла. Она была моложе его почти на четверть века, но любила самозабвенно и проклинала тот час, когда его встретила царица, но продолжала называть нежно и преданно и живого тогда, и мертвого теперь. Вот и сейчас она обращалась к его имени с нежностью и болью душевной:
«Соловушка, единственный… Любимый… Сколько радости и счастья ты доставил мне, милый! Я была наверху блаженства, когда только увидела тебя и когда мне было всего шестнадцать лет, но ты не замечал меня и женился на графине Авдотье… – фи, какое мужицкое имя! – Стенбок-Фермор, надеясь обрести, при ее помощи, связи и пробиться в высший свет. Но, милый, я дала бы тебе все это быстрее и лучше графини, женись ты на мне. однако ты заметил меня, лишь когда она умерла: мы встретились на придворном балу, полюбили друг друга, и мне уже никто не нужен был на всей земле нашей грешной. Но, увы! Тебя полюбила государыня, а мне посоветовала выйти замуж всего только за старшего лейтенанта-делопроизводителя морской походной канцелярии Вырубова. Я не любила его, Вырубова, и не хотела выходить за него, однако раз царица сказала, что мне лучше выйти, я подчинилась. Так за мою рабскую любовь к ней вознаградила она меня, отняв самое дорогое, тебя. Она была счастлива с тобой и наслаждалась своей любовью у меня на глазах: я сиживала в смежной комнате, услав камердинера и прислугу и всех из дому, и затыкала уши, но все равно слышала ваши страстные поцелуи, слышала ее грубые песенки тебе, слышала твои ласки – всю вашу любовь. Ужас, безусловно! Но я терпела и не осуждала тебя: от царской любви никто уйти не сможет. И ты не ушел, милый, и оставил меня. А я тебя любила. Из-за тебя терпела от мужа оскорбления, пощечины, унижения, ибо он был уверен, что ты ходил ко мне. Но я не могла сказать ему, к кому ты приходил и кто ко мне приезжал в карете, тайно от царя. Я могла лишь развестись с ним, Вырубовым, что и сделала, а вас я оберегала, за вас молилась. Я была несчастнейшим человеком, но вы этого не знали и мной не интересовались. Однако и вам любовь не принесла счастья, безусловно. Когда царь узнал о ваших встречах, он пришел в неописуемую ярость, он озверел совершенно, кричал на царицу:
– Ты – не царица! Ты… Ты гессенская!.. Чей наследник? Чей, спрашиваю, наследник? В монастырь обоих!.. – Тут шли такие ужасные слова, что их невозможно и слушать, царь был сквернослов – ужас!
Царица в слезах металась по будуару, хваталась за голову набеленными, надушенными руками и восклицала: „Боже, боже, Ники, я же – царица!“ – и клялась на образах, что ничего у нее с Орловым не было, а было лишь детское увлечение, „детская любовь“, но царь отшвырнул ее, и орал на весь дворец, и казалось, вот-вот выбросит ее долой.
Но не выбросил. И в монастырь не заточил. И то было хорошо, ибо за такую любовь английским королевам рубили в Тауэре головы.
После он мне сам говорил, вспоминала Вырубова:
– Не могу ее в монастырь. Она – царица, и мне может быть плохо, если я это сделаю. Трону может быть плохо. И я люблю ее.
Он, наверное, знал, что она не любила его еще с девичества, и теперь он платил ей тем же: он не любил ее, я знала это, ибо если любишь – другую обнимать не станешь, а он в эту секунду обнимал меня. Он Вильгельма боялся оскорбить и опозорить всю Германию – вот в чем дело, милый Соловушка мой. А потом он услал тебя в Египет, и вскоре ты вдруг умер. Это он сделал. О милый, ты не знал, какой он страшный в своем гневе! Он может убить человека одним словом. „Этого надо расстрелять“, – говорит о том, кто ему неприятен. Говорит спокойно, даже с наслаждением каким-то, – ужас! А на женщину кидается, как зверь, особенно когда напьется. Он – отвратительный. А как он относится к детям? Я видела, как он допрашивал несчастного Петрушу, гимназиста и внука няни Агинушки. Она слышала, какие гадости говорили о вас с царицей, и сказала внуку – ему было уже восемнадцать, а он сказал великим князьям. Царь узнал об этом, повел допросы, а когда привели Петрушку и когда он упал перед ним на колени, царь грозно стал расспрашивать, что он говорил великим князьям Дмитрию и Владимиру, с которыми играл в кегли, но, боже, какими словами он допрашивал? Ужас! Как самый последний пьяный мужик. А потом бил еще и еще.
Мальчика унесли в мешке, как кусок мяса… Вот какой он, царь. Кошмар и ужас впасть перед ним в немилость. Ты впал в эту немилость, Соловушка, и вдруг умер. Почему, отчего – это тайна. Когда царица узнала о твоей смерти, она заболела и слегла, и ее бил припадок. Потом мы хоронили тебя и были с царицей на кладбище, и я плакала открыто, мне можно было, а царица плакала после, у меня, и мне стало жалко ее. Она не любила царя-мужа и полюбила первой сильной любовью тебя – она мне говорила. Разве она не женщина и ей нельзя любить? Мой отец сказал: „Царица не может любить другого“. Почему, почему не может? Она любила тебя, милый, и страдала от своей любви. Она мне говорила, что никогда не простит царю его оскорблений, когда он буйствовал во дворце и грозился заточить ее в монастырь. Теперь она перенесла свою любовь на наследника. И еще на старца, но старца она чтит, как святого. И меня стала любить еще больше. Быть может, боится, что я все разболтаю царю? Никогда, да и ни за что на свете.
Я боюсь его, он все может сделать и с царицей, и со мной. Он – страшный. Я не люблю его. Я любила тебя, Соловушка, самой сильной первой любовью, но ты бросил меня. А сколько из-за тебя грязи вылили на мою голову разные светские жуиры? Чудовищно! Они и теперь начнут лить на меня помои, если узнают, что я полюбила штабс-капитана. И опять царица встанет на моем пути, встанет на защиту баронессы Марии, ибо за спиной этой девчонки – целая гвардия близких царице Корфов, да еще Сухомлинов, любимец царя. Ужас! Я сойду с ума. Что мне делать, как быть, Саша, милый? Я вызову твой дух и послушаюсь тебя во всем. Это – ужас, а не судьба».
Так Вырубова мысленно разговаривала сейчас с загробной тенью генерала Орлова и записала свои мысли в черную тетрадь. И думала-придумывала, что сказать царице о Марии и как от нее избавиться. Нет, штабс-капитан Бугров еще ничего не знает о ее, Вырубовой, любви, и еще неизвестно, как он отнесется к ней, когда узнает, а он узнает, придет время: она сама ему скажет. И этой девчонке-баронессе Марии скажет все, что положено. Нет, о старце говорить с ней нечего: не уважает – и пусть ее. В конце концов, это ее личное дело, но отнять и эту любовь у нее, у Вырубовой, тут уж извините, тут дело касается ее лично, и она отбросит все условности и пойдет до конца. В борьбе за свое собственное счастье. Она уже не так молода, чтобы сидеть сложа руки, коль попался человек, ради которого она способна на все.
«Да, милая баронесса, на все. Имейте это в виду, – грозилась она Марии, готовая сразиться за свою женскую долю. За свою любовь. – И тут я могу сказать словами императора Вильгельма:
„Берегись!“ Берегись, матушка Мария!.. Гм. Хорошее же слово „матушка“, безусловно, и оно ужасно подходит к этой институтке. И государыня со мной согласится, если…»
Она не закончила фразы, как раздался резкий, требовательный звонок телефона. Вырубова даже вздрогнула от неожиданности, обернулась к столу, на котором стоял на кривых ножках черный аппарат, словно боялась подойти к нему, но телефон продолжал звонить громко, настойчиво, и она вяло подошла к белому столу, заставленному белыми мраморными приборами так, что и писать на нем было трудно, – московский купец Решетников постарался, благодетель.
Она знала, что это звонила царица, и с грустью подумала: «День – пропал. И вечер пропадет. Она всегда так настойчиво звонит: и тогда, когда ей скучно, и когда весело, и когда она печалится, и когда радуется, и положительно не оставляет мне ни одного свободного часа. Это – ужас, а не служба, безусловно. А мне надо было бы поговорить со штабс-капитаном, задержать его в лазарете сколь можно, пока Он не поймет, в чем дело и почему ему лучше лежать у меня, чем ютиться в коридорах петербургских лазаретов. А впрочем, Надежда задержит его, а мне, кажется, лучше пойти во дворец и обстоятельно поговорить об Александре Дмитриевиче. Ведь он и приехал сейчас в лазарет ради того, чтобы узнать, говорила ли я с царицей о нем. О министерстве внутренних дел…»
И покрутила ручку телефона.
– Аня, почему ты так долго не подходишь к телефону? – раздался в трубке недовольный, жесткий голос царицы.
– Я поджидала вас, ваше величество, в парке и была далеко от аппарата, – нашлась Вырубова.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Сухомлинов был возмущен: только что английский посол Бьюкенен требовал от него послать в Англию один корпус казаков для защиты Лондона от германских цеппелинов и сказал, что британское адмиралтейство уже приказало английским судам быть готовыми к рейсу в Архангельск. И вот передал Сазонову новое требование своего правительства о незамедлительном отправлении трех-четырех русских корпусов во Францию в помощь терпящим поражение Жоффру и Френчу.
«Что же это такое: союзники распоряжаются русской армией, как своей служанкой? – думал Сухомлинов. – И где это записано в союзной конвенции, чтобы русские войска воевали на западном театре, будто им нечего делать на своих?»
Но, разумеется, сказать так не мог, а с беспокойством спросил:
– Господин посол, а вы уверены в том, что германцы не пустят ко дну наших солдат в Баренцевом или Северном морях? А заодно и ваши транспортеры? Подводными лодками…
– О, это исключено, – бодро воскликнул Бьюкенен. – Английский флот равных не имеет себе.
Сухомлинов задумчиво сказал:
– Хорошо. Я сообщу о вашем требовании верховному главнокомандующему, ибо сам сего решить не имею права. Не моя прерогатива.
Бьюкенен снисходительно улыбнулся и заметил:
– Вы, русские, – странные министры. Как вы права не имеете распоряжаться солдатами, если вы есть военный министр? У нас лорд Китченер распоряжается самим господом богом. Тогда я прошу вас, господин военный министр, доложить моего правительства просьбу императору. Наш флот придет в Архангельск, а что мы будем там грузить: медведей белых?
«Ну, что ты ему будешь делать? Ты ему – стриженое, а он тебе – кошеное», – с досадой подумал Сухомлинов и недовольно поворочался в черном своем кресле так, что оно заскрипело, так как еле вмещало грузного хозяина.
Бьюкенен, длинный и тощий, заметил, что русский военный министр нервничает и жмется и может раздавить свое кресло, и решил пошутить:
– Я выпивал чарок тринадцать чая перед завтраком, но мое кресло стоит спокойно. Неужели господин военный министр выпивал больше меня?
Сухомлинову это не понравилось, и он мрачно посмотрел в розовое лицо Бьюкенена. «Тринадцать или четырнадцать – не знаю, но вижу, что выпить вы не дурак, господин посол. Жилки на впалых щеках выдают да еще красный длинный нос», – подумал он и попытался отшутиться:
– Я самовар чаю пью каждый день, господин посол. Самовар – а вы каких-то тринадцать чарок…
– О! Колоссально! Самовар я люблю пить тоже, мы, англичане, любим чай, – уцепился Бьюкенен за шутку, надеясь, что теперь дело пойдет, как и следует. Но Сухомлинов нахмурил седые густые брови и сказал почти с выговором:
– Господин посол, на днях ваш французский коллега, Палеолог, просил у меня отправить во Францию три-четыре корпуса для защиты Парижа. Вы тоже поддерживали это требование…
– Так как мы есть союзники, и лорд Грей просил меня сделать решительную вам просьбу эту, – прервал его Бьюкенен.
– Лорд Грей, я знаю, – продолжал Сухомлинов. – Но сейчас вы тоже от имени лорда Грея просите послать к вам русский корпус для защиты Лондона. Не кажется ли вам, что вы, наши союзники, больше говорите о защите от неприятеля, чем о наступлении на него вашими силами, кои превышают миллион солдат? Смею вас уверить, что в этом случае наша совместная победа была бы не за горами.
Бьюкенен смутился, но вывернулся:
– Мы хотим победы не за горами, господин министр. Разве это плохо?
– Но вы хотите раздергать нашу армию, как куделю конопли, и при этом хотите еще, чтобы мы галопом мчались к Берлину. Это – невозможно, господин посол. Мы и так перешли в атаку неприятеля, чтобы помочь вам, без должной сосредоточенности войск, магазинов питания и обозов и испытываем сейчас недостаток в боевых комплектах как орудийных, так и винтовочных. Мы не успеваем их подвозить.
Бьюкенен меланхолически заметил:
– Вы должны были по союзному расписанию строить дороги железные вблизи границ Германии, на что имели наших банков кредиты. А вы не строили. Кто виноват, господин министр? – язвительно спросил он и кончиком своего изящного мизинца снял с кресла какую-то ниточку, посмотрел, куда она упала, и нетерпеливо забарабанил длинными желтыми пальцами по краю стола.
Сухомлинов рассвирепел: камень – в его огород, и подумал: «Эка наглец! Совсем на шею садится», но сказал иное:
– Вы не правы, господин посол. На ваши кредиты мы уложили вторые пути, ведущие к границам Германии и Австро-Венгрии, усилили паровозную тягу, удвоили пропускную способность узловых станций и, если бы было время, – протянули бы новые линии, однако не вплотную к границам противника. Этак, по вашему совету, мы создали бы идеальные условия марша германцев по нашей земле. Так сказать, экспрессом впустили бы их к себе.
Бьюкенену надоело слушать это, и он спросил:
– Так на чем мы решили: может английский флот в Архангельск идти или не может? Я должен ответ дать в Лондон, господин министр. Кудель мне не нужен. И самовар тоже. Я выпью с вами коньяк во имя победы – это много, много вкусней, смею вас уверить. Я – гурман.
Сухомлинов налился злостью, встал с кресла и сухо произнес:
– Хорошо, господин посол. Я доложу о вашей просьбе великому князю.
– Я доложил три дня назад, но великий князь молчит, не хочет решить, – сказал Бьюкенен.
Сухомлинов едва не воскликнул: «Так какого же вы рожна пристали ко мне, как банный лист?» – но послу Великобритании так не скажешь, накляузничает царю при первой же возможности. Впрочем, государь-то не очень жалует его вниманием: на одном из обедов даже не удостоил его чести, хотя Бьюкенен становился и так и этак, чтобы попасть на глаза императору, и был замечен лишь в третьей позиции, удостоившись царского рукопожатия и пожелания спокойной ночи. Только и всего: «Спокойной ночи, господин посол», – вспомнил он давний случай в Царском и еле приметно улыбнулся.
Бьюкенен заметил эту улыбку и спросил:
– Господин военный министр хочет мне сказать что-то очень приятное о наступлении русской доблестной армии? О, я знаю, все пруссаки побежали в Берлин, и Вильгельм хватает голову руками от ужаса. Браво русским, господин министр!
Сухомлинов, в тон ему, сказал:
– А я знаю, что Жоффр и Френч тоже «хватают голову руками». От ужаса перед двумя армиями противника, Клука и Бюлова, заходящими справа на Париж. Согласитесь, господин посол, что марш германцев через Бельгию можно было предвидеть в прошлом столетии.
Это было явное неуважение к союзникам, и Сухомлинов знал, что чванливому послу Англии это не понравится, но должен же кто-нибудь сказать этим настырным господам, Палеологу и Бьюкенену, что они находятся в Петербурге, а не у себя дома и должны вести себя соответственно, а не садиться на шею России с бесцеремонностью, достойной лучшего употребления?
Бьюкенен, к удивлению Сухомлинова, не обиделся, а лишь сказал:
– Англия имеет первоклассный флот, но не имеет первоклассной армии. Франция имеет первоклассную армию, и не понимаю я, почему генерал Жоффр отступает. Не может же сэр Черчилль высадить наш флот на французской земле?
Сухомлинов согласно кивнул головой. Что правда, то правда: флот на сушу не высадишь. Однако…
– Однако, – сказал он без всякой дипломатии, – сэр Черчилль не помешал же своим могущественным флотом пройти через Гибралтар «Гебену» и «Бреслау» и благополучно достичь Босфора, что ничего хорошего России не сулит. Впрочем, вы и в японскую кампанию пропустили в Японию построенные в Италии крейсера «Касуга» и «Ниссин». Равно как и помешали адмиралу Того прекратить сражение с русскими, как он хотел сделать, не добившись успеха своих атак. И если бы не вы – наш флагман «Цесаревич» мог бы и не быть подбитым, и вся кампания могла бы закончиться иным исходом.
Бьюкенен ответил горячо, протестующе:
– Это не относится к делу, господин министр, это было давно. А сейчас британский флот стоял на Мальте, а «Гебен» и «Бреслау» проходили мимо Тулона, где был французский флот, который мог потопить дредноуты в считанные минуты, однако не сделал этого.
Сухомлинов с грустью подумал: «Англия остается Англией: все должны таскать каштаны из огня для ее короны», но ничего не сказал, а посмотрел на часы в углу, сверил со своими, уходившими на десять минут вперед, и встал, давая понять, что разговаривать более не о чем.
Бьюкенен раздраженно спросил:
– Более военный министр ничего мне не скажет?
– Я сказал все, господин посол. Даст верховный корпус для вас – значит, даст. Нет – так нет.
– Но Франции он дает три корпуса! – ревниво воскликнул Бьюкенен.
– Пока нет.
Тогда Бьюкенен вновь встал в позу ревнителя интересов своей союзницы Франции и сказал почти с угрозой:
– Я буду телеграфировать Лондон, сэру Грею, что военный министр России не желает нам давать помощь три-четыре корпуса.
И Сухомлинов с великой досадой ответил:
– Господи, да дадим мы вам четыре или три корпуса, не гоните нас в шею только! У нас нет сейчас отмобилизованных корпусов – вы это можете понять наконец, господин посол?
Бьюкенен нетерпеливо спросил в свою очередь:
– А господин военный министр может понять меня? Ваша столица находится от германской армии сколько верст? Более тысячи верст. А Лондон находится двести километров. К вам цеппелины не долетят, а к нам могут летать туда-сюда. Подумайте, как это опасно для нас! Что же, переносить нам Лондон в Канаду?
«Подумайте, как это опасно». Точь-в-точь как Палеолог стращал Сазонова германцами. «Одним миром мазаны», – отметил Сухомлинов и хотел прощаться, да Бьюкенен сказал:
– Тогда я просить буду свидания с императором. Вы не желаете помочь союзникам, и я понимаю почему…
Сухомлинов весь напрягся, и ему уже слышалось: «Потому что вы – германофил», но Бьюкенен этого не сказал, так как вошел секретарь Зотимов и сообщил:
– Ваше высокопревосходительство, на прямом проводе – ставка.
Сухомлинов взял трубку и услышал отдаленный и слабый голос Янушкевича:
– Владимир Александрович, здравствуйте. Я докладывал великому князю о просьбе Бьюкенена… Его высочество повелел вам сформировать полк из стариков – донских казаков – и послать его в Лондон. Так что столица Британской империи может спать спокойно.
Сухомлинов едва не рассмеялся, но сдержался.
– Хорошо. Спасибо, Николай Николаевич, – поблагодарил он в трубку. – Я передам ответ ставки господину английскому послу. Кстати, он сидит сейчас у меня… Как дела, Николай Николаевич?
Янушкевич помолчал немного и ответил общей фразой:
– Ничего. Самсонов продвигается на север, Ренненкампф гонит противника на запад. Если все пойдет таким образом, Мольтке придется снимать с запада еще несколько корпусов, и тогда союзники смогут перейти в атаку по всему театру. Винтовок недостает… Нельзя ли прислать тысяч сорок – пятьдесят?
– Что у вас случилось с четвертой армией барона Зальца? Мне сообщили, что вы отчисляете его с поста командующего армией и присылаете ко мне? Что я буду делать с ним? Опять в Казань направить? Но там никого не осталось в штабе… Плохо слышно! Очень плохо, вы лучше бы телеграфировали. Да, да, благоволите объяснить…
Янушкевич, видимо, напрягал голос и докладывал:
– Разрешите пояснить… Австрийцы обошли правый фланг Зальца, ведя атаку на четырнадцатый корпус. Корпус в беспорядке отступил и тем самым открыл фланг. Генерал Алексеев сообщил, что в армии Зальца отсутствовало всякое управление. Если бы не инициатива шестнадцатого и гренадерского корпусов, не ушедших на узкий участок фронта, была бы катастрофа. Верховный главнокомандующий повелел сместить барона Зальца и второго Жилинского-Войтина и заменить их генералами Эвертом и Клембовским. Возможно, придется сместить и начальника штаба генерала Гутора… Вы слышите меня, Владимир Александрович?
– Слышу, очень плохо… Допинг, допинг нужен самый сильный, иначе наших командующих не расшевелишь. Ренненкампф держит против Летцена целый корпус Шейдемана, коего вы напрасно передали в первую армию. И еще держит кавдивизию генерала Гурко. У Самсонова же на правом фланге остался всего один шестой корпус генерала Благовещенского, на коего полагаться нельзя. Надо обходить крепости, блокировать их, будь то Летцен или Кенигсберг. Благоволите это запомнить, дорогой Николай Николаевич, – кричал в трубку Сухомлинов и продул ее так энергично, что Бьюкенен стал мизинцем прочищать свое длинное левое ухо, словно его заложило.