Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 2"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 80 страниц)
предсмертные минуты… Марии Болеславовны? (под общим наркозом)
Операционная, свет большой потолочной лампы бьёт в прореху между простынями, где копаются руки в резиновых перчатках.
– А, чёрт! Гной разлился уже…
на похоронах Сергея Курёхина
Разбитая асфальтовая лента – на пол-пути к Щучьему озеру.
Калитка Комаровского кладбища, пропускающая понурых людей. Потухшие музыканты, красавицы на все вкусы, только – в чёрном, заплаканные.
Озирающиеся, притихшие дети.
Некто – тщедушный, в курточке – подтаскивает к яме деревянный крест.
на похоронах Родиона Белогриба
Медленно-медленно и картинно мимо стен Новодевичьего монастыря несут гроб, под ноги несущим гроб, под ноги холёным господам со шляпами в руках и дамам в дорогих шубах, идущим за гробом, кидают розы на длинных стеблях.
Сотни, тысячи алых роз! – захлёбывается диктор.
смерть Анатолия Шанского (врасплох, в прямом эфире?)
Как? Почему? Соснин покачнулся – прореху в голубом клублении заполнил Шанский, взятый крупным планом, залитый лучами софитов. Глаза искрили: явно был в ударе, острил. Вдруг вздрогнули и перекосились губы, его, беспомощного, вытряхнула неведомая сила из глубокого кресла. И сразу – Толька, распростёртый, на блестящем плиточном полу, фоном – бесконечные книжные стеллажи, стенды, толпящиеся люди… многие листают книги. И срывающийся от волнения победный возглас. – Смерть в прямом эфире! Исключительно на нашем канале! Вы увидели в прямом эфире… и командный закадровый рык. – Внимание, третья камера! Ближе! Вновь укрупняющийся на глазах план – на неподвижное, лоснящееся гримом бездыханное лицо Шанского наезжает камера, срезаются рамкой кадра чьи-то пальцы, безнадёжно прощупывающие пульс. И – паническими голосами Изы и Ики. – Анатолий Львович! Анатолий Львович! И почему-то сбоку, за книжными стеллажами, будто бы на иной грани изображения, – густая подвижная голубизна, как клубление облака. В рвани голубых клублений проплывает чёрное небо, и толстая, чуть наклонная пароходная труба, белая, с красной широкой полосой; царит оживление на верхней, празднично иллюминированной палубе, играет оркестр.
как умирал Довлатов
Тесная, забитая медицинским оборудованием реанимационная авто-карета, которую заносит на поворотах. Толстый санитар-негр в крупных каплях пота. Некрасивая блондинка-врач в форменной бирюзовой блузе прижимает к лицу Сергея кислородную маску… на её лбу тоже блестит пот, душно.
Довлатов не двигается, не дышит.
как умирал Бродский
В домашнем халате… неестественно-медленно, как при замедленной киносъёмке, оседает и, безвольно откинув руку, задевая рукой деревянные перила лестницы, падает перед дверью спальни. В стекле над лестничной площадкой – промельком – ярко освещённый, но пустой, без машин, Бруклинский мост.
Глубокая ночь?
а так отпели и вынесли Виктора Кривулина (с неожиданностью при выносе)
Сумеречность Князь-Владимирского собора, позолота, тонущая в дымах кадильницы. У гроба Тропов, Рубин, Дин.
Хор затихает, вплетаются слова в невнятицу заупокойной молитвы, кто-то, сбиваясь, громко, прерывисто дыша и мучительно вспоминая, читает Витины стихи: чёрный хлеб, изогнув глянцевитую спину, бельмо чеснока, бельевая верёвка сообща составляют картину отрешённого мира…
Дин склоняется для прощального поцелуя – касаются, сплетаются бороды.
Вынос на слепящий свет.
На свету, когда выносили гроб, на глаза попались белые гвоздики в бескровной худой руке, чем-то неуловимо-знакомое лицо, стеариново-бледное, в обрамлении бецветных редких волос… – Это Милка, после химиотерапии, – донёсся голос Художника.
насильственная смерть (убийство) Ираиды Павлиновны Рысаковой-Тирц.
Выстрел, негромкий.
Полная женщина в домашнем платье падает с высокого каменного крыльца на кусты красных и жёлтых роз.
когда-то в Риме?
Чёрные спины провожающих.
Запятки траурной кареты-катафалка… большущие, пышнейшие банты из чёрного шёлка на выпуклых боках кареты, четвёрка медлительных чёрных лошадей под чёрными бархатными попонами с массивными золотыми кистями. Что за процессия? Движение по Лунгара? Вдоль фасада Фарнезины?! А слева – вытянутый фасад… ещё не одетый в рококо палаццо Корсини? Впереди – мост через Тибр…
– Да, – тихонько сказал упрятанный в голубых клублениях Художник, – хоронят королеву Христину.
торопливый обряд
Отец ещё хрипел, голова валилась на спинку кресла и – набок, набок.
Мутные беззвучные мелькания в чёрно-белом телевизоре.
Треск из транзистора, упавшие на пол большие чёрные каучуковые наушники.
– Его нельзя было спасти, возраст, – как умел, утешил молодой, заросший длинными волосами и бородою врач в расстёгнутом халате с болтавшимся на шее стетоскопом; подписал бумажки, на цыпочках вышел.
Бессмысленно измерял шагами комнату, от окна к двери, от двери к окну.
– Две простыни, поскорее! – скомандовал бригадир в пропотелой коричневой футболке и спортивных тёмно-синих трикотажных штанах.
Сноровисто расстелили по полу простыню, ухватили за ноги и подмышки… избавление от трупа? До чего ловко, быстро они завязывали узлами простыни на углах, засовывали квитанцию, как в тюк грязного белья в прачечной. Потащили.
Сдвинул в угол подоконника «Спидолу», высунулся в окно; уже заталкивали в задние дверцы дряхленького чёрно-жёлтого автобуса продолговатый свёрток, белевший в серой ночи.
Труповозка фыркнула, откатила.
Шелестела листва.
жизнь вслепую и прозревающий шок
Да, жизнь отвлекает от главного, Художник прав; захваченный жизнью, её импульсами, ты смотришь, но не видишь главного, не видишь, счастье и вовсе в неведении, это особый краткий вид слепоглухоты – промелькнуло, едва на миг замерла пульсация голубоватых наплывов… и ты наспех задумываешься о чём-то бесценном, но бездарно упущенном навсегда лишь на похоронах, столкнувшись с ритуализованными хлопотами по избавлению от тела. Что это? – еле устоял на ногах, беспомощно заколотилось сердце. Кто?! Два стула, спинками придвинутые к постели, ускоряющееся дыхание агонии, вдох-выдох, вдох-выдох и – резко, на выдохе – обрыв дыхания… вылетела душа?
Невероятная, как обрыв времени, тишина.
блеск слёз
Сидела на кровати, опустив ноги в толстых шерстяных носках на пол.
Поседелые нечёсаные пряди… покачивалась с безумной ритмикой голова. – Какой кошмар, какой кошмар, – тихо приговаривала.
– Что за кошмар? – машинально спрашивал Соснин, подкладывая ей под спину подушку, подавая сырник на блюдце.
– Всё кошмар, всё!
– Что же всё-таки этот кошмар творит, жизнь?
– Да! Жизнь, такая долгая… так муторно, так тяжело умирать… И блеснула блекло-голубым глазом.
Внезапная виноватая нежность захлестнула его. В замешательстве спросил. – Лучше не доживать до старости, умирать молодым?
– Наверное, лучше.
– Как, как?
– Так… на войне могли каждый день убить, а я не боялась, теперь так страшно умирать, так страшно, кошмар… тебе не понять. Соснин думал, что понял… нет, слушая её, он, ещё распираемый желаниями, надеждами, хотел, но никак не мог понять одинокий ужас на грани безумия, её объявший; старческий ужас жизни на переходе к смерти.
Ещё одна процедура.
Снял с обвязки ветхого стула чёрное коленкоровое сидение, задвинул под стул ведро. Сидела согнувшись, клоня беспомощно голову; круглилась сгорбленная спина. Слабая струя ударила в стенку ведра.
На стене, за склонённою свалявшейся сединой – памятная, от Сени Ровнера, фотография: острое крыло белой крышки рояля, откинутая голова, молодая и вдохновенная, с золотистыми, волнистыми волосами; взлетела над клавишами рука.
– Это было, было и прошло, всё прошло и вьюгой замело…
Она прислушалась.
– Летний сад, Фонта-а-нка и Нева-а… – тихонько пел, протяжно артикулируя имена, Вертинский. – Мишенька Брохес аккомпанирует, – совсем тихо, словно про себя, прошептала, Соснин хотел добавить громкость, но песенка про чужие города кончилась.
по рекам, каналам
Стучал мотор, но шаланда с парусиновым балдахином над кормой не отваливала, болталась в маслянисто-чёрных волнах у гранитной площадочки, к которой вели гранитные ступени крутого спуска, врезанного в набережную Мойки у угла Невского; душная и светлая ночь, незнакомые, подвыпившие весельчаки, кричавшие вразнобой. – К нам, Илья Сергеевич, к нам!
– Нет, к нам, к нам, мы быстрее подбросим, успеете! – зазывали незнакомые развесёлые голоса и с других больших лодок; беззаботные люди выглядели едва ли не по-курортному – в майках, шортах, открытых цветастых кофточках; были и торжественно разодетые, там и сям темнели попы в клобуках.
Откуда все они знают меня? И куда меня так спешат подбросить? – удивлялся, спускаясь по узкой гранитной лестничке. Испытывая позывы тошноты от одних только воспоминаний о яхте, покорно погрузился в шаткое, дождавшееся его и теперь медленно-медленно, пропуская выплывшую из-под моста переполненную поющую ладью, отваливавшее судёнышко.
Летняя охмелевшая толпа осталась на Зелёном мосту с так и не зажжёнными фонарями-жирафами, на набережных виднелись редкие парочки, словно все, кто не спал, – плыли, пили, орали; медленно пошли против течения, рулевой, почему-то отиравший пот с лица белым вафельным полотенцем, глядел в оба, расходясь со встречными катерами, на них тоже гремела музыка, раздавались счастливые вопли, хохот.
– Илья Сергеевич, вам водочки, коньячку? Или, может быть, хотите шампанское? Не сомневайтесь, у нас охлаждённое.
– И непременно – блины с икрой, горяченькие!
Не задумываясь, хлопнул полную хрустальную стопку ледяной водки и только тогда увидел между изогнутыми вдоль пузатых бортов скамьями с тесно сидевшими едоками шикарно накрытый стол с рыбными разносолами, отменно зажаренной, оперённой петрушкою птицей в почётном центре, стол на диво устойчивый, неподвластный качке. С таким-то столом и сама шаланда выглядела куда внушительнее, чем почудилось поначалу издали, с набережной. – Вам с красной или чёрной икрой? – улыбнулась дородная влажноглазая блондинка в длинном вечернем платье, присыпанном блёстками, и песцовой накидке, которая норовила соскользнуть с оголённых плеч, – держала наготове тарелку с аппетитнейшим бледным блином.
– Илье Сергеевичу и той, и другой икрицы кладите, не ошибётесь! – басисто посоветовал, багрово отблеснув лысиной, щедрый толстяк в роговых очках и крахмальной манишке, и, подбадривая живым примером, старательно запихнул в рот завёрнутую в блин деликатесную смесь.
Чавкавший визави красноносый пегобородый батюшка в роскошной рясе благосклонно кивал клобукой, на груди ритмично болтался крест.
Соснин растерянно благодарил, не без удовольствия жевал; блондинка, ловя наплечного песца, ещё и протянула розовую салфетку.
Мотор мерно стучал.
Белым огнём слепили блицы.
Город, кренясь, играя ракурсами, вырастал над гранитными берегами, словно прибавлял и прибавлял к росту своему новые этажи. Сумрачные, с блеском стёкол, громады косо стремились ввысь, затекая теменью кверху, контрастно касаясь неба. Когда-то видел эти же прибрежные нагромождения стен, окон, карнизов в контрастах солнечной светотени, с плота. И вот ведь, привелось поплыть белой ночью; только – против течения.
– Не нервничайте, успеете, пока подкрепитесь, – наклонился чмокавший жирными губами толстяк в очках и манишке.
– Я никуда не спешу, – всё больше теряясь, объяснялся Соснин.
– Все так говорят, все, а как на иголках сидят! – загадочно ухмылялся толстяк и отправлял в рот очередную добычу, на сей раз фазанье бёдрышко.
Хмурая многооттеночная палитра стен с тёплым продолговатым россиевским мазком напротив. Под Певческим мостом сдавила приступом духота, необъяснимая у воды, да ещё ночью. Стянул через голову свитер, безуспешно попытался засунуть в сумку; мелькнуло – не выкинуть ли балласт? И ещё мелькнуло: сначала качка – потом что-то непременно случается; и почему-то приступы удушья накатывают в неподходящих местах – у реки, на берегу моря. Если бы нашёлся прибор, который умел бы регистрировать смену состояний, настроений, сбивчивость и противоречивость желаний, то наверняка получилась бы прихотливейшая кривая – с множеством ям и пиков, аритмичных изломов, однако же плавание продолжалось, ему не становилось легче. Когда выскользнули из-под черноты моста на бледненький ночной свет, усиленный воздушным прогалом Дворцовой площади, духота вовсе не отпустила, тягостно-равномерное удушение продолжалось, хотя увидел, что не одному ему было худо – рулевой уже выкручивал полотенце перед тем, как утереть пот. На беду горячо приваливалась соседка, противно покачивало; да и он сам хорош – бездумно опрокинул под бодрящие крики ещё одну стопку водки.
Рулевой притормозил, немного подал назад, бурляще вспенивая кормовым винтом воду, – пропускал встречный плоский, со стеклянным верхом, залитый огнями кораблик, в котором нарядные господа и дамы оцепили длинный банкетный стол.
– Этот палящий пробками крейсер главы региональных отделений зафрахтовали, а мы захотели на открытом воздухе справить, вам не холодно? – заботливо наклонился жующий толстяк в очках и огладил лысину.
– Что справить? – промокал пот салфеткой.
– Юбилей, нашему банку пять годков стукнуло! – улыбаясь, блондинка с песцом поднесла на плоской серебряной лопаточке к тарелке Соснина паштет из гусиной печёнки, – нынче трудное время, но наш банк, слава Богу, выстоял, вот и пригласили со всей России глав и топ-менеджеров региональных отделений на белые ночи в Питер, с благословления Патриарха, совместно с Епархией. И с Банковским Конгрессом в Таврическом Дворце совпало тютелька в тютелечку. Поправила меховую накидку; нити речного жемчуга на полной шее, родинка у верхней губы. – «Сотерном» запьёте? Славно с гусиным паштетом будет!
– Да-а-а, времячко трудное, смутное, не зевай, – промычал под нос мужчина в очках и манишке, оглядел стол, потянулся вилкой к утиным головкам стерляди, которые увязли в чесночном соусе на удлинённом фарфоровом блюде; когда смачно высосал сок и захрустел жабрами, Соснин узнал его… опять вытер пот промокшей салфеткой.
– Я-то вас сразу узнала, Илья Сергеевич, мы давно-давно виделись, столько воды утекло, но не меняетесь, – с неожиданной лирической доверчивостью прижалась блондинка и взмахнула ресницами, сказала тихо, – что-то плохо выглядите опять, устали? И скорбите, скорбите… всё-таки общая судьба. – Да, – сокрушённо вздохнула, – такой удар, ужасно, ужасно.
О чём она? С кем – общая судьба? Какой удар? Что – ужасно? И что-то знакомое было в ней: смех и вздохи, родинка над губой…
У чугунных перил колбасила молодёжь с пивными бутылками в руках; блестящие глаза, разгорячённые лица, кто-то выпустил воздушный шарик.
– Крутится, вертится шар голубой, – внезапно завёл дивно поставленным сильным голосом рулевой.
– Каково? – гордо мотнула песцовыми плечами соседка, – волновался, трясся бедняжечка, видели, как пот утирал? Ему послезавтра Мазепу петь в «Ковент-Гардене», а сегодня впервые за штурвал взялся! До последней минутки гадали выгорит ли затея, речная инспекция лицензию на управление плавсредством мурыжила, там хуже, чем в ГАИ, засели взяточники и волокитчики, но мы мечтали, чтобы звезда из Мариинки и управляла флагманским банкетным судном, и пела, ведь гондольеры так по-оперному петь не умеют… и чтобы на воздухе…
Рулевой пел и брал влево, влево.
– Боялся, что спеть не сможет без концертного фрака.
Ещё левее… – прицелился в узкое горлышко, поднял нос.
И в Зимней Канавке случился оперный шторм.
Чёрные, с плывучими небесными отсветами волны бились о гранитную стенку, мгновенно отражались и ударяли в борт, но шаланда, кренясь, не успевала захлебнуться, тут же настигал удар в другой борт, и чёрный вал с пеною взлетал выше крыш, а корпоративные юбиляры хохотали глупо, громко и беззаботно, шторм-аттракцион возбуждал, веселил, пугал, как американские горки; громче забренчали гитары, забили в бубны цыгане, пёстро мельтешившие на корме. – Море волнуется – раз! Море волнуется – два! – заливаясь звонким смехом, блондинка забыла о своенравном песце, схватила Соснина за локоть, словно он мог защитить её от стихии. – Ого-го-го-о! Юбилей удался – и килевая, и бортовая качки! И потемнело, как же потемнело, когда сблизились берега! Угрюмо-плоские, резко рванувшие ввысь фасады, сжимая канал, угрожающе качаясь, не унялись – всё ещё рвались вверх, вверх, небо вытеснялось ими из поля зрения, недостижимое, оно светлело лишь под угольными арками мостиков.
– Море волнуется – три!
И какое же необозримое, какое высокое небо упало на головы, едва нос взрезал стекловидную невскую рябь! Упало, смахнуло скопище вертикальных уступов, плоскостей, прерывистых, устремлённых ввысь линий? – плотный каменный ландшафт исчез за спиной, показалось, мгновенно переродился в распластанное обрамление водных просторов с доминированием единственной, зато игольчатой, вертикали – колокольни, продлённой ввысь шпилем.
Ветерок?
Соснин оживал.
Жёлтая парчовая нить окантовывала огнём зари бастионы Петропавловской крепости, но чуть выше протяжённых стен с башенками матовое небо шафранно теплело, даже розовело слегка от мглистой подкладки ещё не угасших закатных красок, омывавших острый графический силуэт.
Оглянулся.
Пусть и сносимые течением, покачивались на середине Невы… пирующие, поющие шаланды в кильватерном строю выплывали из Зимней канавки следом.
– Приглашены все влиятельные клиенты нашего патриотического банка, – радостно объясняла Соснину ухаживавшая за его тарелкой блондинка, – сколько лодок, сколько лодок! Такого веселья, на вольном таком просторе, на водных праздниках в Венеции вовек не увидеть, там лодки из-за тесноты борт о борт или о цоколи дворцов трутся, бьются! А от Медного Всадника будет какое зрелище! – разводом мостов насладимся, постреливая шампанским! Рыбки по-гурийски хотите? – не дожидаясь согласия, положила золотистый кусок, ложечкой добавила гранатовых зёрнышек.
– Почему меня-то пригласили? Я не только не влиятельный, но даже и не клиент! – недоумевал Соснин.
– Часом расскажете обо всём, что видели, а? – откликнулся дохрумкивавший жабры банкир, – мы-то, повязанные банковской тайной, помалкиваем. И захохотал, радуясь удачной остроте.
– Расскажете? А то будто бы и не было нас, будто бы мы не жили, – подхватила загадочную тему блондинка, кокетливо зарываясь подбородком в белого пушистенького зверька; осоловелый батюшка пучил бараньи глазки.
– Я, по вашему, в летописцы сгожусь, или, чего доброго, в банкописцы? – пробовал вяло отшутиться Соснин.
– Не зарекайтесь, не зарекайтесь, с кем не бывает…
– Вдоль по-о Питер-р-р-ско-о-й, вдо-о-ль…
Опустил руку за борт, в воду; холодная.
Нева раздваивалась у Стрелки Васильевского острова, солист-рулевой, похоже, не справлялся с коварным течением – шаланду сносило, упругая дуга стенки, шапки лип были всё ближе, ближе; в невнятице нахлынувших картин, слов и песен угадывался неумолимый сюжет, услыхав «расписные Стеньки Разина челны», съёжился… и вслед за отчаянием беспомощности испытал вдруг необъяснимый прилив сил и бодрости, привстал, когда шаланда изготовилась чиркнуть пузатым бортом о пъедестал гранитного шара, оттолкнулся одной ногой от скамьи, другой – от борта, да так, что шаланда, качнувшись, чуть не зачерпнула воды, и с тяжеленной сумкой ловко выпрыгнул на брусчатку.
– Успели, успели! – с озадачивающей радостью зааплодировали хмельные пассажиры, многие схватились за фотокамеры, чтобы заснять на прощание Соснина, к овациям и фотоажиотажу бурно присоединились и на шаландах сопровождения, сбившихся – на Венецианский манер? – в анархическую флотилию. Но – пьяный гам, крики, музыка удалялись, смолкали за Дворцовым мостом.
на причале Харона
Ветерок пронзал, остужал; повезло ещё, что свитер, не помещавшийся в сумке, не утонул в момент прыжка, только рукав промок.
Натянул свитер. Плавно закруглявшиеся гранитные ступени терялись в тёмно-коричневой глубине; стоял над холодной блестящей водой.
Нева, широкая и пустынная, мощно обтекала гранитный мыс.
От эрмитажного дебаркадера сонно заскользил в опускавшемся тумане белый снаряд, оказавшийся «Метеором»… на траверсе Малой Невы встал на крылья, улетел под Биржевой мост.
Игла, проколов туман, засияла.
Пустынно, тихо. Лишь всплески у ног.
И – всплески вёсел, всё ближе, всё громче.
В тумане темнел, приближаясь, большой баркас.
Соснин почуял запах верёвок, просмолёного дерева.
И увидел бородатого старика-перевозчика в мешковине.
Он медленно, сноровисто выгребал назад, сдерживая течение.
Скрипели уключины… Баркас покачивался у гранитных ступеней.
Дожидался кого-то?
Перевозчик зло глянул на Соснина, налегая на левое весло, правое оставил неподвижным в уключине, зачерпнул некрашеной деревянной ложкой невскую воду, пил…
Сопрел, что ли? Старик по-богатырски повёл плечами, расстегнул на застиранной синей рубахе без воротника белую пуговицу под задраной бородой, у горла.
Знобило, свитер не грел.
Трепетали на ветру липы.
Пропустил момент, когда из-за спины, слева и справа, следуя пафосной мизансцене какого-то дьявольского спектакля, начали спускаться по пандусам, толкаясь, гомоня, стуча зубами, бледные продрогшие люди.
С кроткими глазами, стеснённые в движениях, они торопливо, хотя и боясь свалиться в холодную воду, забирались в баркас, самых неловких перевозчик подгонял, угрожающе замахивался веслом… баркас заполнялся, тяжело переваливался с борта на борт; плескали волны.
Непереносимый, до кончиков пальцев, озноб.
Ледяные уколы брызг.
Баркас переполнялся и будто бы вырастал, на подобных, хотя и не таких больших баркасах в путину выходили за корюшкой, на этом – теснились плечом к плечу, заслоняя гребца, многие, очень многие путники, вёсла торчали в стороны из подвижного слитка покорных разношёрстных фигур, а по пандусам спускались, спускались…
Вдруг увидел там, в толчее на баркасе, весёлого, хитровато улыбавшегося Лёню Соколова. Лёня призывно махал кому-то, кто был ещё на причале, тут из-за спины Соснина выскочил, словно опаздывал, и запрыгнул в баркас большеголовый, с растрёпанной шевелюрой, запыхавшийся… Лёня его подхватил… да, Акмен со связкою книг подмышкой; спешил, не мог отдышаться.
Соснин смущённо следил уже за осторожно спускавшимся по влажной брусчатке Кривулиным, он опирался на палку, боясь поскользнуться, еле подволакивая парализованную ногу, ему захотелось помочь, но опередила Галя Старовойтова, подхватила под руку Витю, вдвоём влезли кое-как на качающийся баркас, за ними твёрдо, с осанистой горделивостью прошагал и поднялся на борт Гена Алексеев. Галя, Галя! – порывался закричать Соснин, но промолчал, и тут же, – Витя! Гена! – мысленно прокричал Соснин, но поэты не откликались, следом за ними – Рубин: непривычно сосредоточенный, серьёзный, едва не задел плечом, впервые, наверное, не попросив трёшку. Машинально отступил в сторону, наткнулся на стулья, спинками придвинутые к постели, ударил страшный последний улетающий выдох, ударила, едва не сбив с ног, страшная, невероятная, как обрыв времени, тишина, и ты увидел фигурку в палевом коротком пальто, золотистой косынке, передававшую собачий поводок сутулому старику в обвислом светлом плаще, заскулила собака… Затем с поднятой головой по пандусу сошёл с плащём на локте, помахивая замшевыми перчатками, Собчак. Легко узнаваемый, такой же, как в кинокадре, – в песочно-клетчатом пиджаке, с вдохновенным взором; Собчак взялся руководить погрузкой, но никто не обращал внимания на него. В суете Соснин не сразу заметил устало и виновато улыбавшегося отца, мать, шаркавшую распухшими ногами в плоских разношенных туфлях, заметив, закричал. – Папа, мама, я здесь, с вами! – закричал, не услышав своего голоса, а она… сутулая, с птичьим профилем, опустив глаза, беззвучно шевелила губами и шла, упрямо шла к воде.
Где, где промелькнувшая только что золотистая косынка?
Баркас медленно отплывал вверх по течению, головы в задних рядах уплывавших уже доедал туман. Гребец умело орудовал вёслами.
И не смущала, скорее морозцем пробирала, театральность финала.
Тут откуда-то сбоку раздались смех, весёлые пререканья, гигантскими шагами сбежал по пандусу Кешка, бесшабашно прыгнул.
Соснин с пугающей ясностью понимал, что среди отплывавших не только отец с матерью, не только друзья, почти все лица отплывавших были ему знакомы, и он шептал, составляя мысленный мартиролог, их имена; увидел рядом с Соколовым и Акменом, прижавшимися друг к другу, чтобы смог протиснуться Кешка, неприветливую тётку в пуховом берете, продавщицу из газетно-книжного ряда, она дожёвывала банан. Были и те, кто запомнился по встречам на Невском, в метро, ещё где-нибудь. У борта, рядом с Собчаком, сладко зевала крашеная львица в мохеровой кофте; встряхнула гривой, толкнула Гену Алексеева, тот отшатнулся… все, все-все, набившиеся в баркас, уже казались добрыми знакомыми, даже близкими. Все они, горожане и современники, уплывали куда-то вверх по Неве, их не перевозили с берега на берег, нет, они покорно уплывали против течения, а смотрели, смотрели назад, будто бы жалели Соснина, одинокого, продрогшего, покинутого ими на опустелом причале. Многие из навсегда уплывавших и его могли запомнить, когда-то где-нибудь повстречав, кто-то, кого он как раз позабыл, знаками и мимикой звал его, удивлённый, что он оставался.
Баркас удалялся, все, кто сгрудившись на нём, уплывали, смотрели уже только на Соснина, задержавшегося на покинутом ими берегу.
Пахнуло напоследок смолой.
Неверный силуэт растворялся в тумане, туман разрывался, развеивался.
Вставало солнце.
Внезапно воду, тёмные стены крепости и колокольню, из-за которой выползал огненный диск, поглотила клубящаяся голубая вибрация.
Тут и голубая вибрация выдохлась, небо затянулось тусклым закатом.
неужели? (да, опять в том же дворе)
– Ты один на свете видел это отплытие, – Художник виновато развёл руками, – не мог тебе не показать всё, как есть, ты вынес испытание правдой… откровения смерти изменят твой взгляд на жизнь.
У Соснина подкашивались ноги. Молчал, приходя в себя; недоверчиво потрогал мокрый рукав.
За углом сухо прогремел выстрел.
– С кем стреляется на сей раз?
– С Розановым!
Соснин с упавшим сердцем наново обживался в этой стоической скуке, в её безнадёжной герметической заведённости, накрытой сумеречно-тусклым закатным сводом; неужто образы искусства и впрямь есть вовсе не образы, рождённые жизнью, но пронзительные умопомрачительные подсказки из инобытия? Не образы ли искусства выявили жуткий круговорот пристрастий? – жизнь одержима смертью, смерть – жизнью… ну да, ну да, самое жизнелюбивое искусство одержимо работой смерти.
У жизни со смертью ещё не закончены счёты свои… – упрямо, уверенно. Откуда донёсся знакомый голос? И завыла сразу глушилка, весело прорвался Довлатов. – Выгуливал однажды фокстерьершу Глашу по улице Рубинштейна, как всегда, в махровом халате с кистями, шлёпанцах на босу ногу, вдруг вижу…
А прошлое ясней, ясней, ясней, – откуда-то сверху пропел Окуджава.
Шалуны играли в пристенок.
К ним вышагивал академик Доброчестнов.
Поглядит на игру, едва загрохочет сосулька, отпрыгнет.
Знобило, как на причале.
Виноградную косточку в тёплую землю зарою, – всё ещё долетал из мансардного, криво окантованного ржавой жестью окошка надтреснутый хрипловатый голос; пошли медленнее, прислушивались к затихавшей мольбе. – Дайте дописать роман… до последнего листочка… И совсем тихо, вдогонку. – Так тяжело расстава-а-ться… Звук иссякал.
Не стало Валерки, Антошки, Тольки, их, неотделимых от него, нет. Сможет ли он жить без них? Он последний из четвёрки, кто жив ещё? Или пока живы все, ему всего-то было позволено заглянуть отсюда в опустевшее будущее? И почему прежде так редко разговаривали всерьёз? Но о чём – всерьез? Как – всерьёз? Расточительно утекало время, разменивалось на шуточки, зато теперь, когда поздно… Соснину, захваченному и потрясённому всем тем, что приоткрылось ему, остро захотелось назвать Художника по имени, но лишь прошептал имя про себя.
Пересекли тень подворотни.
За спинами пробежал, описывая свой вечный круг, наголо остриженный мальчик в линялой розовой майке. Бежал в другую сторону… ну да, ну да, взаимная зеркальность жизни и смерти.
У забора Художник глухо вымолвил. – Ты столько повидал, поупражнялся… теперь пора, – указал куда идти.
– Как? – удивился Соснин, – я же хочу вернуться, а пришёл я оттуда, – махнул рукою в обратную сторону, где красовались на подсвеченных щитах домики под чистым небом, палисадники с карликовыми деревцами, флоксами.
– Захотелось опять одолевать свалки, автомобильное кладбище? Так – ближе; выход сам найдёшь, не заблудишься.
Почему-то отводя глаза, попрощались.
Соснин, ещё не веря, что выберется, шёл вдоль забора по тропинке, которую тут и там теснили кусты репейника, накрывали буйные лопухи. Когда прерывистую тропинку пересекла ещё одна, перпендикулярная забору, попробовал сдвинуть доски. Нет, доски были накрепко приколочены, зубцы досок – именно в этом месте! – старательно оплетены колючей проволокой. Но за изгибом забора увидел сквозь кусты, затянутые паутиной, заплату рыжей рогожи, дёрнул рогожу за край и пролез в дыру.




























