444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 2 » Текст книги (страница 38)
Приключения сомнамбулы. Том 2
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 2"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 80 страниц)

– Тёмные кирпичные стены есть и в Гамбурге, Любеке, – сообщил в интересах объективности Манн.

Неужели он и фамилию для музыкального лектора слямзил, и заикание?! – Соснин едва подавил некстати его разобравший смех.

За Новой Голландией, за Адмиралтейским каналом и ветхой усадьбой Бобринских вот-вот должна была показаться над деревьями крыша жёлтого больничного дома, вот-вот влево ответвится Пряжка; лоснившуюся тёмно-коричневую Мойку уже хаотично обстраивали причальные стенки с расплющенными кругами шин, коробчатые задрипанные цеха с разбитыми световыми фонарями, столь же задрипанные, из силикатного кирпича, котельные, демаскируемые троицей чёрных железных труб.

Разочарованный протяжный вздох; Набоков резко обернулся. – Зелёный берег, канал, уходящий под арку, мне напомнили Кембридж. Там, плавая на лодке по каналам, проплывая под каменными мостами, я вспоминал Петербург.

Перед оградой запущенного курдонёра пышнейшего, с облетающей лепниной, великокняжеского дворца – великолепие тлена! – восхитился Манн, – мальчишки подожгли грязный пух, сметённый ветром к сточным желобам у тротуара; огонь змеисто бежал вдоль отбойного камня, добежал до угла.

– Английский проспект, – опередил вопрос Набокова Соснин; пушинки щекотали ноздри, глаза.

– Nein, Maklina, – поправил Манн, доказательно развернул предусмотрительно вложенную в «Бедекер» современную схему улиц с транспортными маршрутами.

Куда, куда же мы едем? – Соснин не мог избавиться от тягучей и влекущей муки зависимости; перед глазами с повторной назойливостью замельтешили чёрные точки.

И тотчас же Набокову вздумалось размять ноги.

– Здесь, кажется, – повёл плечами, – свивались тайные гнёздышки Великими Князьями, чтобы тешиться с балеринами. И, насколько помню, в этот коломенский уголок издавна тянулась художественная богема, не здесь ли где-то обитал Блок?

Соснин до упора нажал на тормоз. – Неподалёку… – неожиданно для себя добавил, – здесь же, у своего дома, на Банном мосту, Блок последний раз встречался с Дельмас.

– По-моему, не Дельмас, по-моему, Дантес, – зашептал Манн.

Грум забежал спереди, расстегнул лимузин, оглушительно хлопнул дверцами.

Манн вздрогнул, потихоньку, с осторожностью, чтобы не задеть головой распластанный, из матового стекла, плафон, вылезая, спросил. – Почему все русские так громко бросают двери?

Набоков тем временем с необъяснимой уверенностью зашагал к графитно-тёмному, грудастому дому-нуворишу, по одну сторону от тусклой витринки значилось «кофе-чай», по другую – «вино-пиво-воды-соки».

Часы над входом показывали пять с четвертью.

файф-о-клок для инородных тел

Пропуская гостей, Соснин не удержал дверь.

…наша первая встреча, яркая, тайная… С невозмутимостью завсегдатая Набоков шагнул в смешавшиеся с музыкой шумы общепита. Клацанье посуды, вой кофемолки. Соснин воодушевился: в прозрачном конусе оседали зёрна.

Вдоль кофейной машины важно прохаживалась в клубах пара златогривая львица прилавка. Но дверь выстрелила, львица одёрнула необъятную мохеровую кофту-беж с большими пуговицами из фальшивого перламутра, уставилась очами в густой тушевой обводке на невиданных посетителей; пялилась на фрак с пижамой и пигалица-посудомойка, покинувшая свой мокрый пост. Бессмертные важно уселись на круглых высоких стульчиках, ноги повисли.

– Замёрз, как студёной зимой в Сент-Морице! – потирал руки Манн, – мне глинтвейн погорячее, и, пожалуйста, распорядитесь разжечь камин.

– Камина с глинтвейном не бывает, – хрипло молвила львица.

– Будьте тогда любезны гренки под тёртым сыром и…

– Полоски с глазировкой, рогалики…

Из-за ворсистой спины рыкающей львицы высунулась худая рука с тряпкой, задевая грязные, не убранные с прилавка чашки, тряпка захлюпала в кофейных лужицах.

Вой смолк.

– И кофе нет, машина сломалась! – с хамоватым торжеством возвестила львица и подёргала для проформы никелированный рычажок; посудомойка прыснула, панически залепила короткопалой ладошкой рот, давясь, сиганула в струившуюся каморку.

– Почему такая духота, летом топят? Чтобы я повторно умер, на сей раз от жажды? – Набоков пожелал чёрносмородинового сока со льдом. Львица, вновь зашагавшая взад-вперёд, махнула дебелой рукою в кольцах. – Напитки там; от кофейной стойки отходила под прямым углом ещё одна стойка – барная.

– Я закажу, – кивнул Соснин, поставил сумку на пол и занял очередь. Манн между тем рассматривал пожухлый масляный лес: опушка с буреломом, медведи…

За барной стойкой возился стриженый под ёжик мордастый парень в белой нейлоновой рубашке с короткими, раздутыми на бицепсах, рукавами и лиловой кис-киской, казалось, пришпиленной к толстой борцовской шее; из-под мышек на рубашку выползали обильные пятна пота.

Завидев уморительно-странных гостей, бармен запустил кассетник навзрыд: не уходи, тебя я умоляю… слова любви…

Набоков раздражался; слез со стульчика, листал, не глядя, меню. Манн, поймав мотив, шевелил губами.

Очередь ползла медленно, Соснин скользил по пёстрому ансамблю анодированных жестянок на полках; забыв, что за рулём, выбирал пиво. Сбоку, в зеркальной, хитроумно подсвеченной горке, которую хилыми прядями оплетал аспарагус, заграничные бутылки со спиртными нектарами сверкали, будто выставка драгоценностей.

– Пива нет, – буркнул привычно бармен, проследил за взглядом Соснина и вполне приветливо пояснил. – Пустые, для украшения.

– Чинзано?

Бармен сочувственно мотнул головой.

Смородинового сока не было тоже.

Набоков довольствовался яблоком, Соснин – бурым коктейлем с белой виниловой соломинкой; бармен даже отвлёкся от смешения алкогольных ингридиентов, поднял на Соснина разбавленные глаза и, встретив потухший взор, сжалился, добавил в высокий стакан две вишенки из компота. А Манну подали блюдце с рогаликом, налили жиденький чай; нобелевец, однако, не пил, громко полоскал горло за реечной перегородкой у раковины для мытья рук, словно вокалист или оратор перед выступлением.

Снова влезли на высокие стульчики.

Набокову протянули нож.

Манну подлили чаю.

слишком крепкий коктейль

– Я не расспросил, ничего не узнал о вас, – залепетал Соснин.

– Не горюйте, я сам о себе, сколько ни пишу, мало что знаю, – утешил Набоков.

– Я, разумеется, в курсе вашей неприязни к психоанализу, ко всякого рода аналитическим вторжениям в интимный мир творчества, однако, – всё напористей лепетал Соснин, – однако относительно тайн двух главных ваших романов, русского и английского, у моего пытливого друга-филолога, между прочим, сына другого филолога, великого теоретика формализма, замученного в застенках…

Набоков занялся яблоком.

– … так вот, у моего друга-филолога, который давно мечтал об этой встрече, давно ждал её, относительно перекрёстных шифров ваших главных романов есть довольно-таки специфические вопросы…

– Только в письменном виде…

Глотнув на пробу убойно-крепкую горечь, Соснин услышал стук: щуплый, с испитым лицом мастеровой в застиранном синем комбинезоне, забравшись на лестницу-стремянку, обрамлял проём в соседнюю – три ступеньки вниз – зальцу; приколачивал – тук-тук, тук-тук – плотную тёмно-коричневую портьеру с фистончиками.

– Что тут готовится?

– Встреча с читателями, – львица выпятила могучий мохнатый бюст.

Глаза Манна вспыхнули; тронул галстук-бабочку, с готовностью приосанился.

У Набокова брезгливо дрогнули губы. – Сюда, надеюсь, не набегут газетчики?

– Надеюсь, мой сильный гибкий немецкий будет понятен!

– При вашем-то искусстве топить предмет в рассуждениях о нём…

– Но позвольте…

– Конечно, конечно, не поймут, так порекомендуете прочесть второй раз…

Тук-тук, тук-тук-тук…

Соснин машинально всосал огненную смесь, задохнулся.

оторопь

И задел краем глаза сценку…

Нет, нет, сам он сидел на сцене! И – само-собой – Манн с Набоковым тоже! А чуть пониже, за сценическим порталом, в который, благодаря приколоченному подобию театрального занавеса, превратился проём в стене, располагались зрители. Кафе-столовая с окном в захламленный двор, горшками увядшей герани на подоконнике, голубыми пластмассовыми столами на железных ножках – ломаным полукругом, как ряд амфитеатра, они обнимали декорированный драпировкой портал.

А за столами… глаза на лоб!

не-встреча

За крайним столом – Шиндин, Акмен, Соколов. Акмен вертел головой, мечтательно улыбался, Соколов намазывал хлеб горчицей, не дотерпел – нечёсаная, с выщипанными бровями официантка обносила глубокими тарелками с толстенными хлебными ломтями с кусками селёдки.

Шиндин, затравленно-бледный, нервно возил по столу солонку, многозначительный взор его шарил по начинённому микрофонами потолку.

У соседнего стола, чуть отодвинувшись, Люся Левина и – Бухтин! Валерка успел надрызгаться, скулы пылали; между шлёпанцами Люси и ботинками Бухтина взблескивала опорожнённая водочная бутылка. И Дин уже весёлости поднабрался, расхаживал по дуге перед столами, сунув руку в карман штанов, другой рукой подёргивая узелки седой спутантанной бороды; взвивался фалдами пиджачёк – Дин, сверкая очками, вдохновенно, развлекал-разогревал публику до начала главного представления – в портале, за стремянкой с медленно спускавшимся по ней комбинезоном, восседали на высоких круглых стульчиках… о, вот и прибавление хмелеющим слушателям Дина: с растроганными объятиями, Котя Лучанский – субтильный, светловолосый, импульсивный хохотун с точёным римским профилем и кривой трубочкой, дымившей в отведённой изящно ручке.

Соколов, запрокинув голову с бесформенной бородой, под которой обнажилась крупно-клетчатая ковбойка, смачно опорожнил стакан, закусывал… грохнулась прислонённая к столу палка.

Дин, не умолкая, подскочил, подхватил палку в затейливом па и вновь пустился вдоль изогнутого ряда столов своей танцевально-спотыкающейся походочкой.

Акмен энергично жевал, в жёлтых нездоровых складках век горели зрачки.

Ба-а, через пару пустых столов – Аксёнов.

Будучи на ножах с Бухтиным, Вася мужественно подавлял смущение от внезапной встречи с литературным врагом, как чужак, выпивал в гордом одиночестве на отшибе; перед Васей, вальяжно похлёстывавшим по столу перчаткой из тонкой кожи, красовались пачка «Мальборо», пузатая стограммовая рюмка с похожей на коньяк жидкостью.

Запарившаяся официантка на бегу бросила в тарелку Коте бутерброд с селёдкой, Котя церемонно наклонил голову, придавив подбородком тёмно-синий, в горошек, пышный бант.

Люся Левина раскрыла тетрадку, достала из сумочки авторучку.

Прочие – зачем, собственно, сломя головы, примчались? – самозабвенно выпивали-закусывали, сотрясались, заливисто смеясь, вскакивали и шумно пересаживались, вовлекая в своевольный пляс стулья; этого так долго дожидался Бухтин? Снова свалилась-покатилась соколовская палка, за ней, поскользнувшись, но устояв, снова скакнул Дин. Шиндин отпустил солонку, остерегающе тыча в потолок пальцем, что-то Акмену доказывал, на крик срывался – впадал по пустякам в ярость. И с идиотской заведённостью падала раз за разом палка, шум, гам, не у-у-ходи-и-у-моля-ю-ю, сладко жмурилась львица, Аксёнов пил маленькими глотками, как если бы смаковал «Мартель». Отгоняя кишение случайных деталей, Соснин усмехался: по-своему славный дымно-затхлый бедлам. Как славно им было вместе! Валерка звякал горлышком по стаканам, разливал под столом вторую бутылку; Акмен размахался ложкой – дирижировал магнитофоном.

И Аксёнов возбуждался, притопывал в такт импортным башмаком.

Ни словечка не расслышать, смотрел, как на пантомиму. И – кто на кого смотрел? Да, именно Соснин оказался зрителем! А на него, на бессмертных, которых он по милости Валерки сюда привёз, – ноль внимания. Хорош! – так долго ждал… оторвусь от хвоста, помогу… а кинулся с друзьями, созванными на встречу с бессмертными, в пьяный междусобойчик. Валерку не достигали и посильные Соснину телепатические сигналы – в портале экранировала невидимая преграда?

Глоток забористого зейля не избавил от скользкой и угодливой роли, ему навязанной; не пора ли выйти на авансцену, дать под аплодисменты слово… вот и Люся оточила красный карандаш, чтобы подчёркивать… и, подбадривая, тряхнула выжженной перекисью гривой львица, заколыхался мохеровый бюст. Валерка всё же почуял… Налив-выпив, приложил палец к губам, предостерегая, поднял на шиндинский манер глаза к потолку. Соснин был уязвлён молчанием-непониманием и вызывающим громкоголосием развязных весельчаков, невольно превратившихся в актёров-любителей… Невольно? – Н-е-ууууу-ходи-и-и, – срывался в истерику лирический тенор эстрады; всё больней колола бутафорски-сниженная, с достоевским душком, трактирность этой безвкусной, морочившей бессмертных трапезы… внутренний голос не унимался – недоразумение ли, подловато-ловкая режиссура? И, если режиссура, то – чья?

– О таких ли людях мечтали Толстой, Достоевский, Чехов? Я ждал встречи с незнакомым пытливым племенем…

– И чем плохи? Не рубят старух топорами, не нюхают кокаин, – Набоков, не отнимая ножа, виртуозно очищал яблоко; матово-глянцевая, бело-зелёная кожура, удлиняясь, свисала пружинистою спиралью.

– Но кто, кто после ухода великих, после святой великой литературы…

– Напомню, – ядовито улыбнулся Набоков, – я превосходно владею не только собой, но и слогом. Спираль на блюдце сплющилась в круг.

– Но почему же разливают шнапс под столом? – Манн характерным жестом пощёлкал себя по шее, – неужели налижутся, запоют?

– Кому-то задушевной атмосферы хотелось, – Набоков болтал ногой.

– На столе запрещено разливать, – вмешался Соснин, повторил. – Das ist ferboten!

– Das ist nicht moglich! – возмутился Манн, – они, эти выпивохи, просто-напросто не читали умных и добрых книг, они лишние… где лучшие русские люди, их авторитетные голоса, способные возвыситься, защитить гуманизм?

– Посадили на пароход, куда-подальше отправили…

– А почему не сделать так, чтобы…

– Что хорошо немцу, то…

исчезновение

Устав от недоумений, Манн торопливо допивал чай; Набоков вытащил из пижамного кармашка швейцарскую луковичку часов… дожевал яблоко. Их явно что-то спугнуло. Они синхронно нажали педальки, с помощью коих регулировалась высота стульчиков, нажали чересчур сильно, стульчики всё быстрее поднимались…

– Погостили, хватит, – потёр виски Манн, – правда, я ещё не видел Невы, хотя в интуристовском полисе… зато успею поздравить со столетием моего великого друга Германа…

– Да, пора на похороны, а то хватятся… меня готовятся сжечь…

– А на Фурштатскую, Сергиевскую? – напомнил Соснин.

– В другой раз, я вернусь…

Стульчики, ускоряясь, поднимались, поднимались на утончавшихся блестящих стержнях, и вот бесшумно пробит потолок первого этажа, второго, третьего – бессмертные катапультировались в небо. Посыпалась штукатурка, густо заклубилась пыль. Там и сям на потолке кляксовидными пятнами обнажилась клетчатка дранки. Рядом – тоже пятнистыми провалами на побелке – херувимы, драпировки старой мозаики.

Сцена обратилась в руину.

– Vielen Danke. Aufwiederseen! – донеслось из небесной дыры.

Набоков даже не успел попрощаться.

Или не захотел.

В глубокую голубизну меж рваными краями балок и плит заплывало облако. Терялась ориентация – где верх, низ? Зашатался. Когда искал сумку, оглянулся – за пластмассовыми столами никого не было; всё съели, выпили.

Только что жевали, галдели и – никого!

Поругиваясь, сметала в совок извёстку, куски штукатурки официантка в мятом переднике; попутно доставала из-под столов пустые водочные бутылки. Незлобиво матерясь, взбалтывал бурду бармен. Львица закашлялась; официантка с выщипанными бровями, хохоча, дубасила её по спине.

Пошатываясь, Соснин вышел.

было, не было? (рассеянные вопросы или кто кому показал язык)

По виду дома никак нельзя было догадаться о внутренних разрушениях.

Из двери, обнесённой накладным порталом с двумя лепными масками, выбралась посудомойка. Шмыгая носом, поволокла бумажный мешок, в другой руке – помойное ведро, полное штукатурных обломов; выкинет в мусорный бак и – шито-крыто? А дыру в потолке замажут.

Часы стояли: пять с четвертью.

Где лимузин, грум? И почему сюда, именно сюда они приезжали?

Смахнул с рукава обрывки блестящей нити, отряхнул сигарный пепел. Осмотрелся. Насмешка могущественного безличного шутника? – ничего, ну ничего не изменилось… За мрачно-серым домом-нуворишем – садик с хилыми берёзками у баскетбольной площадки, напротив – особнячок с рустованным бельэтажем, двумя скруглёнными фронтончиками, пузатенькими, стыдливо задрапированными – так ничего странного и не заметившими? – кариатидками; чуть левее – скучный красноватый фасад.

Пошёл к Мойке, на чёрные трубы.

Толкались в небе портовые краны. Швартовался буксирчик с лебёдочкой на плоской корме; в крохотной рубке рулевой бросил штурвал, чумазый моторист вылез из машины… На бетонной площадке у причала сварщик в железной маске поливал искрами гору двутавров… Двое мальчишек фехтовали на палках.

Притормозило такси, хлопнули дверцы – на Английский проспект рысцой выбежал Битов с двумя подарочными томиками собственных сочинений, за ним еле поспевал Кушнер, путаясь в расстёгнутом тяжёлом пальто.

Постоял на набережной, жадно глотая сырой, затворённый на смоге, воздух; вдали уже отблескивал, как металлическая линейка, Адмиралтейский канал. В окне первого этажа на подушках нежилась за компанию с мурлыкавшим транзистором аппетитнейшая толстушка; чёрные пластмассовые наушники, стеклянно-рубиновые подвески в мочках.

Уставился на неё, как на венецианское полотно.

Девица, приглушив внезапно грянувший «Марш Радецкого», показала язык.

По набережной Адмиралтейского канала торопливо приближался Товбин… и он туда же… понадеялся успеть хотя бы к шапочному разбору, – злорадно усмехнулся Соснин.

С визгом тормозов скатила с Храповицкого моста, пронеслась навстречу, с таким же визгом, уже за спиной свернула на Английский проспект асфальтово-серая «Волга».

Сдвоенным залпом бабахнули дверцы; топот, хлопок входной двери.

Дальнейшее было не интересно.

Эпизод 3
обратно, тем же маршрутом

Железно-каменно-штукатурный ландшафт изводил самую материю, обращаясь в призрак, световую проекцию.

Облупившиеся, усталые дома, зашипованные друг с другом, вросшие в узкие тротуары, подвальные окошки в шероховатых слоистых цоколях – шагал мимо облаков, проплывавших у подошв, задевая вспучившийся асфальт. Из Крюкова канала выползла, урча, остеклённая шаланда с экскурсией, кое-как, попятившись, развернулась; шёл за её удалявшимся крупно-чешуйчатым блеском.

Поцелуев мост, балкон с занавеской.

Перспективу с сусально-сверкающими главками на далёком синем купольном фоне грубо заслонил яично-жёлтый, сцепной – со сдвоенными кузовами – автобус; изогнулась чёрная резиновая гармошка, автобус мотнул задом, дыхнул жарким смрадом.

Солнце светило из-за спины, пропитывало многоплановую панораму. Как он сюда попал после того, как приплыла, наконец, яхта? Как? Будто во сне. Запомнился только какой-то странный толчок. Эффект Валеркиного внушения? Ну да, приехал с ними на лимузине; смотрел в медленно текущую Мойку.

Напротив Юсуповского дворца повисли на чугунной решётке мальчишки, плевали в воду.

Застыл у Почтамтского мостика, привычно подивился развилке – блещущий златой купол Исаакия слева, над ржавыми крышами; далеко-далеко – зеленоватый куполок Казанского в перспективе вильнувшего вправо русла; а спереди – золотые шарики.

Медленно пошёл по Большой Морской.

Мозаичный фриз. Да, тюльпаны, лилии.

рябь под мостом и солнце

На площади мелькнуло: каково экскурсантам в шаланде там, под асфальтом? Вспомнил упавшую тьму и гул металла, смазанные отблески, всплески, и – остановилось течение, желанный сегмент света казался недостижимым. Туннель? Пещера? Или небесный свод преисподней из клёпаного железа?

И – рябь на скруглённой границе света и тьмы, и сразу – плывучесть золотых клякс; средоточие торжественности, свободы.

Только что стоял у Почтамтского мостика, над крышами возносились ротонда, купол, и вот уже весь Исаакий – большой и ладный, и дома вокруг него, будто бы подросли, потянулись к солнцу.

Загорелись окна «Астории».

в новом свете

На плакате посмертной выставки Бочарникова у входа в ЛОСХ оттиснули декоративно-пёстрый натюрморт с петухами.

Едва войдя, взглядом упёрся в стены, тёмно-красные кирпичные стены у воды с окнами, забитыми облаками, те самые стены, которые утром не распознал на стоянке яхты. Как же так? – на его глазах Бочарников медленно откручивал колесо, вытаскивал литографию из станка.

Одиноко прохаживался по залу – пустовал даже стул смотрительницы.

Просеянные светом, свет излучавшие акварели сохранили сам миг творения. Облачка контражуром, с ослепительными кудряшками; золотые следы ехидного лучика, пробежавшегося по мягким складкам волн; расплывчатые клубления косогора, туманных крон; холодное дыхание бледно-лазоревых разрывов в седых космах.

Зернистость бумаги; скопище световых корпускул?

И – последние этюды, их прежде Соснин не видел. Испарились краски, остались оттенки; Бочарников писал едва подцвеченною водой.

Немощная зябкая прозрачность кустов, озноб безлистных деревьев, плоскостная, с синеватым отёком, новостроечная белёсость – «Дома в Ульянке»; да, писал воздух. Бесплотной делалась и земля, казалось, растворённая небом. С пугающей осязаемостью Бочарников писал печальную возгонку этого мира.

Трепетная ясность последнего взгляда. Или первого… Бочарников был уже на вечном пленере в небесном царстве?

потемнело в глазах (втягиваясь в переходное состояние)

Не заметил, как отшагал с половину Невского.

Который час? Только что светило солнце, был разгар летнего дня, но почему-то быстро стемнело. Начало июля, белые ночи, а… умопомрачение?

В чёрном небе слова начертаны.

Какое дерзкое щемящее «ч».

И висят над головой крупные, противно жужжащие буквы, выгнутые из нервно подрагивающих трубок.

Они пульсируют холодным пламенем, гаснут, опять загораются с тягостным ежевечерним однообразием, заливают багровой жидкостью тут же осушаемые гранит, мрамор, ноздреватую штукатурку. Голубь с раздутым зобом, с головкой, дёргающейся, как у припадочного, озабоченно дефилирует взад-вперёд по загаженному железу карнизной тяги.

Чуть ниже порхают в летней беспечности пёстрые зонтики, горят на изумрудном папье-маше карминные босоножки на пробке. Машинально поправив причёску, усталая женщина-декоратор смешивается с тёмной толпой в глубине магазина.

Три луны расплываются, блестят начищенные до рези в глазах пуговицы. В окно, за которым тает в холодильном прилавке горка синих цыплят, въезжают и, качнувшись, замирают – красный свет? – зеркальные стёкла интуристовского автобуса с двумя откинувшимися, точно в парикмахерской, на подзатылочные подушечки кресел окаменелыми профилями. У одного – намыленный бакенбард.

Световые взрывы терпеливо шлифуют гранитный цоколь. Вспыхивает ультрамариновый почтовый ящик. Давно уехал – на зелёный – автобус. В «Север», в подвальную кондитерскую, кишащую страждущими, продавщица в белом чепце, толкнув створку, выносит на поднятом над головой противне трубочки с кремом. Когда-то за качающимися створками стояли круглые столики, полукругом каждый столик охватывали тускло-зелёные плюшевые диванчики, к одному из них… нет, к другому, домашнему дивану, с разбросанными нотами, прислонился виолончельный футляр; а за качающимися створками, за круглым столиком, от волнения предательски крошился «Наполеон». И так же быстро, как пробудились и стёрлись спутанные воспоминания, в которых был хоть какой-то смысл, опять опустилась тьма, он стоит на тротуаре Невского, не понимая, что нового для себя сможет ещё увидеть. Кто-то, мучаясь духотой, отдёргивает штору в бельэтаже над чёрно-жёлтыми вывесками «сыр-маргарин», тянет за шнурок фрамугу, из бара выплескивается кошачий визг саксофона. Швейцар, сдерживавший очередь, поворачивает хромированную ручку, стеклянная дверь швыряет в толпу горсть бликов, стайка юных шлюшек – одна с мясистым лилово-красным тюльпаном – всасывается в тамбур с мраморными слякотными ступенями. Картонный подвесной потолок. Зеркало выкинули из сметы? Бордовые стены с бородавками кашпо в завивке стебельков и листочков. Огни, огни трассирующими пулями разбивают вдребезги горку бутылок у громоздкого объёмного слайда с белыми медведями среди торосов, сверкающих, как колотый сахар, и сине-зелёное, вспененное море, лижущее волосатые ножки пальм, тут же, на глянцевой открытке, прислонённой к уголку слайда. Брызнул свет из дырчатых металлических шлемов ламп, запрыгали в танце тени, способные отразить агрессию инопланетян. Но стоит шагнуть в подворотню с заплатками болотного кафеля на стене, как беснование бликов, теней останется за спиной, опять сдавит сырой вонью сумеречная теснота дворов с силуэтами крыш под луной и ледяным полыханием звёзд.

Что означает, что сулит это внезапное, солнечным днём настигшее помрачение? Куда несёт его?

В чёрном небе слова начертаны – бегут неудержимые строчки, но как же перевести в слова магниевые вспышки сознания, вырывающие у тьмы образ увиденного? И не комплекс ли неполноценности языка толкает сам язык обвинять сознание в хаотичности? Не бывает в сознании хаоса, дудки! Просто языку не поспеть, не слить воедино фрагментарность с тотальностью, не свернуть мир, сохраняя его широту, объёмность, не упорядочить без потерь. Только и остаётся как плоско пересказать, только…

Бежит световая газета, луна блещет поблизости, на расстоянии вытянутой руки, но шаг всего – и её не видно с запружённого людьми тротуара. Не видны и звёзды, их потушила тень города, брошенная на небо огнями?

Луна обнаруживается в витрине «Пассажа», отражающей шар-фонарь из матового стекла. А стоит шевельнуться – появятся целых три луны, одна под другой, и рядом ещё три, таких же: точь-в‑точь блестящие пуговицы на синем пиджаке выпятившего грудь манекена, у ног которого опять хлопочет женщина-декоратор с мёртвым, как у манекена, лицом.

Почему сжались, слиплись «Пассаж» и «Север»?

И как случилось, что «Пассаж» перешагнул Садовую?!

Справа от созвездия лун загораются по очереди красные, жёлтые, зелёные глаза светофора, лица манекена и женщины краснеют, желтеют, зеленеют. Чёрное, нахлобученное на карнизы небо рвут строчные газетные вспышки. Малиновой переливчатостью стекает по стёклам машин раскисшее акимовское «К», падающее поодаль на каждую машину с высоты своего гранитно-витражного пъедестала. Точечные и штриховые огни, тени ёрзают по рыхлой эклектической непрерывности фасадных рельефов; мнут формы, стирают, поглощают световой мимикрией.

Дверей, витрин когда-то касался хотя бы взглядом, теперь огнями и тенями стиралось его присутствие, его жизнь… Невский – свой, исхоженный, обжитой, напяливал маску равнодушия к былому знакомцу? Неодолимая сила, однако, тянула Соснина в пузырящуюся фонарями перспективу.

попытка ориентации

Неожиданно посветлело.

Но только на противоположной стороне, погружённой обычно в тень.

Закругление библиотеки залило предвечернее солнце. У Гостиного вылепились светотенью кубы лип. А здесь, на этой, обычно солнечной, стороне, сгущалась тьма. И текла, текла густая липкая, как вар, толпа.

Тротуар приплясывал, подражая палубе яхты.

Яхта, лимузин… – последовательность обрывалась… что – дальше?

И где верх, низ? Библиотека, теряя этажи, вдавливалась аттиком в небо, а Соснин, озадаченный световыми сюрпризами и трансформациями пространства, ещё и ощущал каким-то дополнительным, чудесно пробудившимся в нём органом чувств путаное изменение ритмов, внутренних, органичных ритмов, и внешних, пронизывавших весь мир, словно разные ритмы сбились, смешались, словно столкнулись массивы разного времени, его времени, и… толпа затягивала за собою в тёмный провал, подошвы скользили, трение ослабевало, вдруг сдавили, как на послевоенной толкучке у Обводного канала, крикливые тётки с бегавшими глазами, они торговали обвислыми платьями с серебряным шитьём, блёстками, яркими стёгаными одеялами, большими и маленькими пуховыми подушками, пушистыми рыженькими щенками… кривая цепь торговок упёрлась в газетно-журнальный развал на длинных низких, приставленных один к другому столах, вдруг из непривычной пестроты печатного изобилия ненароком высунулась жирная чёрная строка по верху лицевой полосы газеты: «Санкт-Петербургские ведомости», и, поскользнувшись, потеряв равновесие, он уже совсем не ощущал трения, падал ли, взлетал, беспомощно, словно в невесомости, плыл, лента бесконечных столов с газетами, журналами, как если бы кто-то потянул за неё, эту ленту, пожалев, что он нечто преждевременное увидел, всё быстрей понеслась вперёд, следом дёрнулся и исчез в темени галдевший торговый ряд, и Соснина понесло вдогонку и куда-то вверх, вверх, понесло мимо экзотического, неправдоподобной яркости, будто бы искусственного, цветочного базара, мимо духового оркестрика затрапезных старичков, вдохновенно дудевших в потёмках у грязной лужи «мне бесконечно жаль», на лету Соснин запоздало догадался, что «Пассаж» благополучно вернулся на своё место, что сам он спускался по пандусу подземного перехода, там, сбоку, над гранитным парапетом, ещё виднелись кубистические верхушки лип, библиотека с часами на закруглении, но – вздыбился, опрокидывая Екатерининский садик, Невский, с широченной асфальтовой полосы посыпались маленькие фигурки, заскользили вниз, вниз машины, автобусы, троллейбусы, и Соснин пытался уклониться, увернуться от них, отмечая при этом боковым зрением, что из Садовой выезжал, искря дугой и трезвоня, красный трамвай. И вновь – странный толчок ощутил он, толчок изнутри? Соснин сообразил, что заканчивался плавный спуск и сейчас его, беспомощно-лёгкого, всосёт пугающе-чёрный и манящий проём – всё ближе зиял прямоугольник тьмы, такой желанной, словно за нею ждало сияние, слепящее, бескрайнее, где не различить уже землю, море и небо… причём тут море? – успел он потерянно подумать и, приближаясь к прямоугольнику тьмы, сообразил вдруг, что его затягивает…

в картину?

Пропорции проёма…

Да! Прикинувшись абстрактною чернотой, картина всасывала композиционной воронкой, её ввинчивающим, как у водоворота, кручением.

Полно, бывает ли воронка прямоугольной?

Всё ближе удушье олифы, скипидара.

сквозь картину?

Пробил ацетоновые пары лаковой плёнки, углублялся в многокрасочные слои. Текли лиловые слёзы. Смертоносная свинцовая пыль белил оседала на лёгких. А он беспечно ощупывал плывучим взглядом едва уловимое взаимное смещение умбристого и окись-хромового мазков, умилялся случайному отпечатку пальца Художника на бледно-розовой майке бегущего мальчика, рыжеватому волоску кисти, замурованному в цементной штукатурке серой стены дворового флигеля, волоску, напоминавшему увязшую в смоле лапку доисторического комара. Сносило вдоль неблагодарного грунтовочного пласта, впитавшего боль, страхи, страдание и сострадание; цвета душевных тревог Художника смешивались, просвечивали один сквозь другой, ибо просвечивали один сквозь другой лессировочные слои, Соснина несло вдоль красочных прозрачных напластований и всё глубже, глубже засасывала-закручивала воронка, какой-то необозримый кратер, хотя казалось ему, что двигался он линейно. Миновал кобальтовый затёк под ликом распростёртого человека, точно лужицу голубой крови…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю