Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 2"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 80 страниц)
Выразительность, изобразительность… да, меня долго путало примитивное противопоставление.
Пройдя под помпезно-громоздкой аркой, пробитой в пышнотелом доме с могучим аттиком, мы вышли на плошадь Республики с одинокой колонной в центре.
«Кабирия», «Кабирия»… – повсюду афиши, скоро уже премьера; Мальдини поморщился, я не стал спрашивать, чего он ждёт от «Кабирии».
– Сохранилась античная колонна?
– Обратите внимание, на колонне – скульптура Донателло, «Изобилие»! Здесь кипела торговля, однако на наши устои, на внутренний уклад Тосканы, на вкусы нашей Флоренции, покусился Гарибальди, крикливый забияка. После величайших побед объединителя в красной рубахе низверглись лавины трескучих слов, но добились преобразователи лишь того, чего никто не хотел, старую торговую площадь расчистили, обстроили домами-чудовищами, – теряя наступательный дух, Мальдини снова поморщился: сновали продавцы газет, за столиками открытого кафе расшумелись вызывающе разодетые молодые люди – футуристы! – Скандалят, дерутся, – вздохнул, – всё во имя нового искусства.
– Как вам Баччони, динамичная его пластика? И стремительный велосипедист, холст с разлетающимися на куски бутылками?
Опустив глаза, обречённо махнул рукой. – Что ждёт нас? Произведения пластики уже уподобляют разрушителю-механизму. А кисть и краски понуждают служить распаду.
– Барокко посчастливилось проспать, теперь хочется остановить время? Или – ещё лучше – вернуть кватроченто?
Мальдини промолчал; назойливость моя перешла грань приличий.
Так-так, мелкие буковки сплетались в строчки, чуткие самописцы, подключённые к дядиным глазам и ушам, строчили.
– В древнеримские времена колонна возвышалась в центре здешнего Форума, рядом с храмом Юпитера?
Мальдини хмуро молчал.
– Синьор Паоло, утешьте, – я столько узнал, но вряд ли красота того, что я вижу, от новых знаний моих стала понятнее.
– Тем лучше для вас, что красота великого нашего искусства не стала понятнее, тем лучше! – прорвало его. – Если бы вы вдруг решили, что окончательно что-то поняли, готовы объяснить себе суть того, неистощимого и внутренне изменчивого, что вызывает душевный трепет, вы обманулись бы проникающей силой знания. Нет, знание, добытое разумом, бессильно разгадать художественную тайну, ибо, вопреки преувеличенным обещаниям своим, бессилен наш ум. К счастью для нас – бессилен, ибо взбудораживать способно лишь прикосновение к тайне, вовсе не разгадка её. Мы обречены в пугающих, а то и роковых предчувствиях своих искать и не находить разгадку, искать и не находить. Поверьте мне, отшельнику, не покидающему тревожно-чарующий мир искусства. Кажущееся понимание прерывает труды души, а сомнение в постижимости видимого ведёт вглубь и дальше в бескрайние просторы творения; сомневаясь, вы всматриваетесь вновь и вновь, испытываете вновь страх, восхищение, очищение. Поверьте – слова объяснений забудутся, картины, каменные образы, неуловимо изменяясь, но оберегаясь взыскующим памятливым взором, останутся.
Сделав со мной по центру Флоренции причудливую петлю, он вполне логично вернулся к мыслям, высказанным в дворике Сан-Лоренцо, и наступательный дух вернулся к нему, хотя исчезло исповедальное волнение, которое его переполняло там, на бесконечной замкнутой дорожке между аркадами и газоном. Он больше не делился со мною личным страданием постижения, был другим уже, проповедовал, наставлял.
– Но и слова бесследно не растворятся, не улетучатся, слова пропитают приманившие вас картины и камни подобием закрепителя – вам ли, сведущему в фотопечати, не близко это сравнение? Снова поднял взор к небу. – Слова, ловцы смысла, как и блеск, оттенки бегущих к башне Синьории облаков, исподволь западая в душу, закрепляют впечатления, их, впечатлений, лёгкость и прихотливость.
Палаццо, церкви, мосты, заплывший во впадину меж горбами крыш купол. Купол не придаливал их, не подминал, нежно касался… il Cupolone. Какие одинокие, хотя и неотделимые от всего городского пространства взлёты! Давние мысли, чувства, тёмные и светлые, перевоплотились в это прекрасное каменное безмолвие, своей наигранной нахмуренностью лишь оттенявшее сиянье дня, а Мальдини говорил, безостановочно говорил. Как мне было не удивляться? Немощный аскет заряжался энергией родных камней?! Тревожно-чарующее окружение возвращало ему молодые силы. С самодовольным достоинством одёргивая чёрные бархатные складки и слегка наклоняя седую голову, – я вновь примерил ему малиновую кардинальскую шапочку – он что-то наставительно-убеждающее говорил и показывал, французский его выправился, обрёл точность, уверенность, но, по правде сказать, в напористых наставлениях я не нуждался, Мальдини и добавлять ничего не требовалось об излучениях искусства, меня облучила уже Флоренция.
– Когда-то и здесь в небо вгрызались грозные башни гибеллинов, но победили гвельфы, разрушили башни врагов и образовалась площадь Синьории, из камней, оставшихся от башен, возводили палаццо Веккио… мы смотрели на пепельно-палевые, тёплые, как казалось, мягкие на ощупь, камни неприступной стены.
– Ещё раньше, до башен гибеллинов, из этих же камней сложен был римский театр? На мой робкий, но неприятный ему из-за древнеримской родословной камней вопрос Мальдини не обратил внимания, мы шли по отшлифованным подошвами голубым булыжникам, в них отражалось небо.
– Здесь, – замер у памятного круга, врезанного в мощение, – здесь под восторженные вопли толпы сожгли на костре Савонаролу, после республиканских смут к власти вернулись Медичи. Из левого угла площади на нас бесстрастно взирал позеленелый всадник, Козимо 1.
– Правда ли, что Козимо 1 задушил свою дочь, влюбившуюся в пажа?
– Джамболонья слабее, чем Вероккио, Донателло, – вздохнул Мальдини, притворившись вновь, что неприятный мой вопрос не расслышал. – К сожалению, вышло так, что превосходный конный монумент великий флорентиец Вероккио изваял для Венеции, а великий флорентиец Донателло исключительного по выразительности всадника изваял для Падуи… ни за что ни про что свалился на Падую ещё один подарок судьбы, Падуя ведь обогатилась фреской Джотто, большой и редкостно сохранившейся фреской, – ничего сверх конного монумента и фрески не оставила сумеречно-скучная Падуя в памяти Мальдини, ничего, кроме, разумеется, утех студенческих лет.
– У Вазари со сподвижниками поднялись кисти замазывать в капеллах Санта-Кроче джоттовскую живопись?
Вздохнул. И вытянул руку. – Как удачно ди Камбио сместил сторожевую башню с оси фасада, как удачно!
– Даже Вазари, перестраивая палаццо Веккио, – не удержался за зубами язык, – снаружи ничего не сумел испортить; комментария не последовало.
Скользя по голубым булыжникам, обогнули островок цветочного базара у лоджии Ланци.
Из лоджии выпорхнул скрипичный пассаж. Моцарт… би-моль-мажор – Мальдини расслабленно улыбнулся, но, глянув мельком на фонтан Нептуна, опять вздохнул.
– А здесь, – гордо вскинул голову, словно сам был свидетелем исторического экстаза, – здесь Стендаль упал в обморок, не вынес концентрации красоты! Всё то, что мы видим и переживаем здесь, – событие, врачующее и разрывающее душу, во всякий божий день – событие! Посмотрите-ка отсюда! Ненамного, но… в Микеланджело взыграло самолюбие, как возмутился он, когда бедолага Бандинелли сделал своего Геракла чуть выше Давида, на всю жизнь стали врагами. И как же поиздевался Челлини над Бандинелли! Посмотрите, у Геракла бугры мускулов на спине действительно напоминают выпирающие из заплечного мешка тыквы.
Давиду не до искусственных притязаний мраморных соседей, он другой – думал я; его, как живого, забрасывали камнями.
– Зал Лилий… за той дверью, той, что под фронтончиком, идейно мужал Никколо Макиавелли, секретарь Республики… да, мы ещё увидим зал, где на противоположных стенах ненавидевшие друг друга Леонардо и Микеланджело одновременно начинали писать свои битвы на мостах, к сожалению, так и не написали, только эскизы на картонах оставили, породили легенды… это аппартаменты Льва Х… а эта дама – Лаура Баттиферри, жена Бартоломео Амманати. Мы бродили по высоченным залам палаццо Веккио, скакали – рта не закрывавший Мальдини был не по возрасту прыток, быстр! – по длиннющим и крутым лестницам; у героической, патриотической и, несомненно, дидактической фрески баталиста-Вазари «Победа над пизанцами при…» – пухлые круглозадые лошади в месиве пеших воинов, мясистые всадники с саблями – Мальдини застыл в благоговейном молчании. – Ранние фрески в сиенском палаццо Пубблико, особенно «Мадонна под балдахином…», – не без опасений зачинал я сравнительный диалог, но Мальдини, скача на шаг впереди меня по ступеням, явно не желал обсуждать колористические достижения сиенцев. – Картины? Самые первые картины, золотисто-рыжеватые, на холстах, кое-как намалёванные сиенцами, это вовсе не станковые картины ещё, это ученические подражания византийским иконам, – на скаку отбрасывал он мои сомнения в абсолютности флорентийских первенств. – Но почтеннейший Джорджо Вазари, именно он, – не сдавался я, – перенёс своевольно во Флоренцию безоговорочно-сиенское, отмеченное тамошними хрониками событие, когда из художественной мастерской, в сопровождении экзальтированных почитателей художника и прочих верующих… Вам не претит лукавый историзм Вазари? – С окончанием великой эпохи, – бросал он, не оборачиваясь, – успех её дальнейшего прославления зависит от дара пристрастных истолкователей. – Позвольте, Вазари пошёл бессовестно против фактов, чтобы в своей летописи искусств возвысить Флоренцию и умалить… На полутёмной лестничной площадке Мальдини, артистично просимулировав глухоту, отбил ледяным молчанием мою и без того захлёбывавшуюся атаку, звякнул связкой ключей, отпер невысокую дверь, затем за нами старательно её запер, и – мы двинулись сквозь анфилады Уффици. У полотен Боттичелли в голосе неутомимого моего гида зазвучали неподражаемые вдохновенные ноты.
– Раковина – символ целомудрия… У Венеры и Весны один лик, не правда ли? Весна – та же Венера, та же. Художник, когда писал, видел перед собою Симонетту Веспуччи, возлюбленную Джулиано Медичи, умершую от чахотки всего за несколько дней до того, как Джулиано был заколот кинжалом заговорщиков-Пацци; Симонетта, а не Фиоретта Години, как привыкли думать, именно Симонетта, я настаиваю, родила Джулиано сына Юлия, незаконного сына Медичи, ставшего римским папой, увы, понтификат Климента VII пришёлся на сложные времена ожесточения, слишком сложные, бушевали войны с испанцами и французами, Рим при Клименте VII был разорён и опустошён ландскнехтами-немцами, папа вынужденно укрывался в замке Святого Ангела, потом, когда иноземцев-неприятелей с божьей помощью скосила чума, против папы-флорентийца плела подлые интриги римская знать, но он, будучи ещё кардиналом, дал свободу рук Микеланджело, – мысленно мы вновь обошли капеллы Медичи. – А «Портрет неизвестного с медалью…», хотя многие принимают его за автопортрет художника, является, я в этом убеждён, – громко, так, что эхом отозвались пустоватые залы, притопнул, – является идеализированным портретом Лоренцо Великолепного, болезненного и некрасивого внешне, так художник выражает искреннюю признательность своему всевластному другу и покровителю, а медаль с профилем Козимо Старшего символизирует преемственность власти, почтение, выказанное внуком деду.
Двинулись вдоль окон, которые слепили солнцем и блеском Арно, поток красноречия неожиданно иссяк. Мальдини проследил за манёврами облака, ловко избегавшего столкновений с крышами и деревьями Ольтрарно, хитро прищурился. – Вы не выкроили времени на Палатинскую галерею? Могу предложить вам самый короткий и романтичный при этом путь.
Не дожидаясь моего согласия, Мальдини с решимостью шагнул к невзрачной двери, достал из портфельчика связку ключей – я уже не сомневался, что у него подобраны ключи ко всем флорентийским тайнам.
Диего Веласкес, Эжен Делакруа…
– У нас богатейшая галерея автопортретов!
– Бернини? Лоренцо Бернини?! – я думал, что есть единственный его автопортрет, тот, на котором он в белой рубахе, с бантом, висящий в вилле Боргезе; кстати, увидев его, я и подумал о родстве барокко и романтизма, на том автопортрете молодой Бернини похож на Байрона.
– У Бернини много автопортретов, он без ума был от лепки собственного лица. Любовался собой: молодым, зрелым, старым… всю долгую жизнь свою смотрелся с замиранием сердца в зеркало и красил-мазал, – издевался Мальдини, – зодчество оставляло нашему романтику-долгожителю чересчур много времени на самолюбование, экая задачка, два раза махнуть ножкой циркуля, разместить по дугам сотни одинаковых уродливо-толстых колонн… и только на колоннаду свою он не пожалел десять лет.
– Одиннадцать.
– Тем более.
Мы ступили в пыльную тьму, вскоре забрезжил свет. Два старинных кресла с красно-жёлтой парчёвой прорванною обшивкой, чьи-то портреты, холсты, повёрнутые лицевой стороной к стенам, в углу – заросшие паутиной оконные рамы; как на заброшенном чердаке.
Свернули налево, я понял, что мы шли по коридору Вазари.
– Снизу, из мясных лавок, поднималась вонь, летом вонь делалась нестерпимой, разгневанный Козимо 1 специальным указом… – напоминал Мальдини. Я поглядывал в окна – наискосок, наслаиваясь на блеск реки и глубинную белизну облаков, уплывало рваными жёлтыми пятнами отражение моста; тёмная заострённая колокольня Санта-Кроче над фасадами набережной, повыше, в солнечной дымке – сиреневато-синие, наложенные на бледную небесную лазурь горы.
– Готовится ремонт, часть портретов сняли… здесь издавна вывешивали парадные портреты Медичи. Мальдини повернул один из прислонённых к стене портретов. – Франческо, наш незабвенный герцог Франческо 1, – прошептал, старательно сдувая пыль со смугло-коричневатого, дурно написанного лица.
– Его вместе с женой за тихим-мирным ужином в загородной вилле, расписанной Потормо, отравил пирожным родной брат Фердинандо? – спросил я, расчихавшись от пыли, – отравил, чтобы самому занять трон великого тосканского герцога?
– И эту злобную сказку сочинили завистники Флоренции, и эту, одну из многих, но если вам угодно… Франческо погубила жена-венецианка, – я почувствовал, как сник Мальдини, вопрос мой отнял у него жизненную энергию. Вздохнув, показалось мне, из последних сил, он взялся подыскивать оправдания коварному братоубийству, ибо на сей раз мы стояли рядышком, ему не удалось бы притвориться глухим. – Бесплодная венецианка, короновавшись, хотела укрепить своё положение у трона и задумала незаконно передать в будущем власть наследнику, который не был урождённым Медичи: сына подкупленной ею женщины она обманом пыталась выдавать за сына Франческо, она манипулировала загипнотизированным ею Франческо, ранимым, преданным алхимии и искусствам, превратившим Уффици из государственной канцелярии в собрание великой живописи, манипулировала бедным обречённым Франческо. В глазах Мальдини стояли слёзы, он не переставал искренне жалеть погубленного венецианкой герцога, я понял теперь, почему так опечалился он, когда в палаццо Веккио отпирал дверь в увешанный картинами кабинет Франческо.
– Как её звали, гипнотизёршу-венецианку?
– Бьянка Капелло. Знатная по венецианским меркам, Бьянка втайне от своей семьи вышла по любви замуж за простолюдина-флорентийца, служившего одно время в венецианском отделении нашего банка, перебравшись во Флоренцию, загипнотизировала Франческо. Бьянка была достойна проклятия, – топнул ножкой Мальдини, – её гербы отбили с фасадов, её похоронили без почестей, она нам принесла позор.
– Как жене простолюдина удалось…
– Благодаря гипнозу, как ещё? Франческо, тогда наследник престола, ехал в церковь через площадь Сантиссима Аннунциата, а Бьянка жила в одном из смотревших на площадь домов, Франческо увидел её лицо в окне и уже не смог успокоиться до тех пор, пока она не стала его любовницей. После сближения Франческо и Бьянки труп её мужа нашли на мосту Санта Тринита, потом умер естественной смертью Козимо 1, Франческо взошёл на престол, вскоре умерла и первая жена его, Джованна Австрийская… – правда, злобная сказка, сколько своевременных смертей сразу! – подумал я, – Франческо беспрепятственно обвенчался с Бьянкой, но не шумным, не очень-то весёлым получился тот праздник. Если ко дню бракосочетания Франческо и Джованны расторопный Амманати украсил сады Боболи гротами, бассейнами, а площадь Синьории фонтаном Нептуна, то бракосочетание Франческо и Бьянки отметили лишь балом с фейерверком, придворные чуяли плохой конец… увы, излишне пышный фонтан Нептуна не лучшая вещь Бартоломео, не лучшая, согласны? Ах да, мы это обсуждали уже… да, вещь предбарочная, для нас неуместная, – бедолагу ли Бандинелли, Вазари, Амманати, даже Микеланджело, – подумал я, – он воспринимал как своих современников, едва ли не близких своих друзей, с которыми попивал когда-то вино, с похвалами или добродушной критикой он, подобно медиуму, мог обращаться к ним напрямую. Ничего специально к роковой свадьбе Франческо и Бьянке не успел преподнести Амманати, – всё ещё думал я, хотя ум мой в душном пыльном коридоре мутился, – но мост-то его, изысканно-прорисованный и бесспорно уместный мост Санта Тринита, уместным был, оказывается, во всех отношениях, включая самые тёмные, дивный мост Амманати, как нельзя вовремя, приглянулся в качестве места преступления наёмным убийцам первого мужа Бьянки… – Да, – донёсся голос Мальдини, – Франческо и Бьянка обвенчались, но Фердинандо не желал допустить…
– Кто испёк сказочное пирожное?
Нет, он не слышал вопроса, не желал его слышать, с любовной тщательностью протирал портрет Франческо 1 тряпкой, до того свисавшей со спинки старого, пылившегося по-соседству кресла; заблестел лак, на лице несчастного Франческо 1 ожили детские большие глаза.
– Бесполезно гадать, сколь мудро, успешно или бездарно правил бы Флоренцией династически-незаконный наследник бездетных и потому заслуженно отравленных Франческо и Бьянки, – сказал я намеренно громко. – Зато, – для верности я, дивясь собственному садизму, склонился к уху Мальдини, – зато отлично известно, что Фердинандо 1, чистокровный Медичи, отравил правившую чету под утончёнными, воздушно-манерными, но так и не доконченными росписями Понтормо, чтобы властно повести Флоренцию к сонному политическому упадку, спасшему от поругания её строгую красоту, позволившему безбедно проспать барокко. Не пора ли отдать должное Джамболонье? Скульптор он, конечно, послабее, чем Вероккио или Донателло, но именно ему выпала честь обессмертить в чугуне кондитерский ядовитый подвиг, воздвигнуть на площади, помнящей сеанс оконного, гибельного для Франческо и самой Бьянки гипноза, грозный конный памятник Фердинандо 1, истинно великому герцогу, отравителю и спасителю…
Мальдини не находил ответных слов, губы дрожали, он мог вот-вот расплакаться, как ребёнок, хотя я не припомнил ему другого великого тосканского герцога, Фердинандо 11, в бытность свою кардиналом в Риме так сладко любившего поспать, что его не мог разбудить и пушечный выстрел… а после него ведь был ещё один уникальный Медичи, он словно наглотался на весь свой век снотворных пилюль, управлял герцогством исключительно из постели. Перебрав иронии, в который раз за время нашей экскурсии я ощутил себя виноватым, поспешно перевернул не самую благостную страницу флорентийской истории. Чтобы побыстрее загладить новую вину свою, похвалил Вазари. – Сумел как-никак сделать то, что не получилось у Микеланджело в Риме.
Мальдини вопросительно посмотрел.
– Мы идём по коридору над Арно, идём из палаццо Веккио, пройдя через Уффици, в палаццо Питти, не так ли? И Микеланджело над Тибром тоже намеревался перекинуть коридор-мост, намеревался связать палаццо Фарнезе и Фарнезину, но ничего у него не получилось… замысел был эффектный, из огромнейшего палаццо Фарнезе, не выходя на улицу, лишь посматривая на воду и яникульские пинии, попасть в уютную Фарнезину, под дивно расписанные Перуцци своды, он там и иллюзию прозрачной стены с видом на римский пейзаж создал, – я прикусил язык, Перуцци был сиенцем, но… Мальдини не успел обиженно поджать губы, как я кинулся исправлять оплошность, – помимо коридора-моста Вазари, у вас есть ещё и образный мост, разве родственные трактовки Брунеллески величественно-светлых центральных нефов в базиликах Сан-Лоренцо и Санта-Спирито не связывают берега Арно?
Успокаиваясь, Мальдини радостно закивал, я оступился.
Дальше мы продвигались во тьме, как по ухабам – вверх, вниз, снова вверх. – Мы уже в Ольтрарно, рядышком с церковью Санта-Феличита, церковный балкон, на который Медичи, шествуя по коридору, могли свернуть, чтобы помолиться, ремонтируют, и лестницу в Санта-Феличата, к капеллам, ремонтируют тоже, жаль, мы не сможем посмотреть «Снятие с креста» кисти Якопо Понтормо, не сможем, а вам было бы интересно: странная композиция, странные позы и жесты мятых и растёкшихся фигур, странные завихрения драпировок, странный колорит, странный свет, – на сей раз, возвращая долг, вволю поиронизировал Мальдини. Отсчитывал шаги, видел сквозь стены? – Осторожно, вниз две ступеньки, – предупреждал, – теперь нагните голову. У узенького окошка посетовал. – Слишком просторное для нас было место, так нам здесь навредил простор, так навредил, безо всякого барокко неисправимо место испортили – площадь большая, пустая. И палаццо Питти чересчур большим для нас получился, семиоконный фасад Брунеллески по указу Козимо 1 неоправданно в обе стороны удлинили… Если бы не было за окном такой большой и пустой площади, такого большого, протяжённого, многооконно-тоскливого, то серо-жёлтого, то рыжеватого, с зеленцою в тенях, фасада, где поселился бы Достоевский? – думал я, – и если бы за болезненно-прозорливым, безвкусно-нервическим сочинительством своим не засматривался он, вспоминая Петербург и загодя набираясь злобы, на эту площадь, на этот многооконно-тоскливый фасад, дописал бы он «Идиота»? – Неподалёку, – прервал мои раздумья Мальдини, – Козимо 1 поставил мемориальную колонну в честь нашей славной и окончательной победы над Сиеной. Налево, налево, прямой проход заколочен. А сейчас дайте руку, ступенька вверх, не споткнитесь, – скомандовал он; восковые пальцы его были прохладными и сухими. Два шага, три. Он разжал пальцы и зазвенел ключами. Полная служительница с седыми локонами, сидевшая на зелёном стуле с гнутыми ножками и высокой овальной спинкой, ничуть нам не удивилась, радостно закудахтала – очевидно, Мальдини не раз вот так, с гостем или гостями, внезапно появлялся перед ней из потайной двери.
Не зря надышались пыли! До чего любопытно – великие полотна на фоне поздне-барочных приторных фресочек, прославлявших последних, бесславно клевавших носами Медичи; да, самый последний управлял из постели… добралось-таки барокко в спасительно усыплённое герцогство, но добралось лишь в виде вялых салонных росписей, криволапой, тучно-роскошной мебели. Задержались у Рафаэля, я не мог отойти от «Мадонны в кресле». – Вот где Рафаэль идеален, – тихо сказал Мальдини, – колористика, композиция, вписанная в круг, безупречны, посмотрите, не правда ли забавная деталь? – острие локотка младенца-Христа попадает точнёхонько в центр круга; затем мы постояли у «Снятия с креста» Фра Бартоломео, итогового его холста.
– Сначала Фра Бартоломео влиял на Рафаэля, потом Рафаэль на… – объяснял Мальдини, – если посмотреть первые работы, хотя бы «Мадонну со святыми» в лукканском соборе, то можно почувствовать…
– Рафаэль и Джорджоне тоже, может показаться, друг на друга влияли, – неосторожно заметил я, когда мелькнули сквозь проём в соседней зале «Три возраста». Кисти у них вроде бы равно лёгкие и свободные, и краски, их сочетания, их живая фактура, хотя на мой вкус Джорджоне в смысловом и композиционном строении картины куда свободнее и изобретательнее Рафаэля, Джорджоне подразумевал в своих картинах несколько планов, просвечивающих друг сквозь друга, не подчинялся диктату античных и религиозных сюжетов. Загадочные луврские пасторали, – добавил я, мысленно приближаясь к «Сельскому концерту», – меня, во всяком случае, убеждают, что Джорджоне в качестве натуры для своей кисти избрал собственное воображение, куда чудесно поместил и всю античность, и Библию.
Отповедь последовала незамедлительно. – При чём тут Рафаэль? Скорее перекличку можно уловить между манерами Джорджоне и Андреа дель Сарто, истинно-великого безошибочного флорентийца, самого великого нашего живописца после Боттичелли.
– По-моему, дель Сарто главные свои вещи писал после смерти Джорджоне.
Слова мои утонули в патриотичном молчании.
Затем, бросив несколько нелестных замечаний в адрес всей венецианской школы, легкомысленной и поверхностной, как и погрязший в беспутном весельи город, который её породил, Мальдини поиздевался над отдельными живописцами. – Карпаччо и даже братья-Беллини, – я еле удерживался от смеха, – при всей их старательности так и не научились толком, в классическом духе, рисовать и смешивать краски, Джорджоне сам по себе, вне выдуманной искусствоведами школы, вне венецианского мифа, был, конечно, неплох, артистичный и музыкальный, он привнёс в живопись свежесть своих фантазий, но, – морщился, теряя остатки чувства справедливости, Мальдини, – чему он научил Тициана? Увы, кисть Тициана бывала чересчур невнимательной к внутреннему миру моделей, чересчур расторопной, мазок опасно выходил у Тициана из-под контроля. Веронезе? Он, при умном таланте компоновщика, подчинял свои немалые умения изображению драпировок, и хотя складки богатых тканей он, не в пример тому же Рафаэлю, писал преотлично, блеск серебряного и золотого шитья, блеск парчи утомляют и самый заинтересованный глаз, что же до никудышных гигантоманов Тинторетто, Тьеполо, то они и вовсе осчастливили нас лишь помпезною пустотой.
Дель Сарто? «Святое семейство».
Боттичелли? «Портрет знатной женщины». Мальдини, знаток интригующе-романтических биографий всех, наверное, знатных флорентиек, глубоко вдохнул и… на меня излилась ещё одна душещипательная история…
Мы возвращались тем же путём – вверх, вниз по каверзно прятавшимся во тьме ступеням. Я всё ещё оставался в плену Джорджоне, его «Трёх возрастов», вчитывался в смелую цветовую гамму облачений-тканей на трёх фигурах, являвших нам, судя по всему, три фазы жизни одного человека; гамма растягивалась от красного к зелёному, от огненно-красного кафтана, облегавшего спину смотревшего на зрителя старика, через гранатово-коричневое, с оранжевыми блестящими лентами, одеяние мальчика, державшего в руке белый листок бумаги, и, наконец, дотягивалась до болотно-зелёного, с шитьём, тонкого камзола мужчины, повёрнутого ко мне-зрителю в профиль, чуть склонившего голову, что-то мальчику объяснявшего; ещё была непроницаемая чернота фона, из него едва проступала мягкая чёрная шляпа мальчика. И – бил слева, откуда-то из-за рамы свет, таинственный свет. Или всего-то сильная, но невидимая зрителю лампа? Глаза мало-помалу привыкали к темноте, я вспоминал вслух горячие путаные рассуждения юного, искреннего и беззащитно-наивного живописца, Алёши Бочарникова, с ним я недавно познакомился в мастерской у Бакста; Алёша истово верил в запредельный, не лучами какими-то, выявленными и направленными мазками кисти, но сплошняком пронзающий краски на холсте свет.
– Нам бы тот свет не помешал, – пошутил Мальдини, хватая меня за локоть, когда я в очередной раз оступился.
И – натуральный свет, прямой и отражённый, яркий, до рези в глазах; в окнах, за рекой, крышами – воздушно-сиреневые, еле отличимые от неба горы. Мальдини чуть отстал, аккуратно повернул портрет бедного незабвенного Франческо 1 лицом к стене.
Мы снова в Уффици.
Прелестные потолочные росписи меж тёмными деревянными балками, фриз из портретов. У тициановской «Венеры» Мальдини хитро на меня глянул, мол, как вам хвалёный венецианец? Да, сладковатая красивость, поспешность кисти… а-а-а, дель Сарто, «Мадонна с гарпиями». Мальдини поведал мне о тонкостях одухотворения скульптуры живописью; статуеподобная Мадонна, поднятая на пьедестал, Святые по бокам от неё в струящихся тканях…
Вспомнились воспетые Тирцем колонны на пьедесталах.
Вот оно что! Истинно-великий, совершенный и безошибочный дель Сарто был, оказывается, совсем не прост! Не распознанный возмутитель флорентийского спокойствия, писал уже, оказывается, не Мадонну, а её образ. Что ж, достойное напутствие давал дель Сарто своим двум дерзким ученикам – подумал я, но промолчал, боясь причинить моему гиду новую боль.
Мы шли из зала в зал. – А как вам этот очаровательный сосуд греха? – глаза Мальдини смеялись, – а этот? Я узнавал об истинных судьбах юных авантюрных моделей, с которых писались мадонны, о многовековых приключениях ювелирных украшений, некогда поблескивавших на этих вот шеях, пальцах.
Многое ещё мне довелось услышать прежде, чем в темноватом переулке, перспективу которого замыкал романский, со скромным плоским мраморным порталом фасадик церкви Санта-Стефано-аль-Понте, мы нырнули под тусклую вывеску «Ristorante».
Мальдини углубился в винную карту, долго и серьёзно выбирал кьянти, наверняка, такое, какого мне ни за какие деньги не смогли б предложить в Сиене, потом расшифровывал мне составы гарниров к телячьей отбивной. – Фасоль, обязательно фасоль, – компануя меню, он с усмешкой поругивал недалёких обжор-болонцев, примитивных, не сподобившихся даже на изобретение собственных блюд сиенцев, но особенно досталось пизанцам, они – не иначе как в память о своей давным-давно почившей морской республике – безобразно щёлкали за обедами створками больших чёрных ракушек, громоздившихся в глубоких тарелках: пахнущие гнилостью и тиной моллюски пожирались не в меру памятливыми пизанцами на закуску, на первое и второе. – В средневековье еду здесь, в одном из лучших ресторанов, подавали на дереве, на разделочных досках, в эпоху Ренессанса именно здесь впервые освоили керамические сервизы, знаменитую керамику Монтелупо Фиорентино, – Мальдини перешёл было к тонкостям ритуалов тосканской кухни, которые виртуозно использовались отравителями; тут уже он, почувствовал я, прикусил язык, испугавшись, что я вновь вернусь, не дай боже, к ядовитому подвигу Фердинандо 1, ловко перевёл моё внимание на стародавнюю легенду об одном якобы благочестивом римлянине, якобы покровителе искусств времён Марка Аврелия – Ироде Аттическом; он отравил свою жену-флорентийку, точнее, уроженку Фьезоле, отравив, с избыточным красноречием доказывал, что его оклеветали, римский суд отравителя-римлянина, разумеется, оправдал… невнимательно слушая, я пытался разобраться в сгущённых впечатлениях дня. Однако ничего толкового в осадок не выпадало; не нашлось второсортных художников, чьи схематизации помогли бы мне заострить, схематизируя, мысли? Сквозь наслоения образов светил, правда, чистый образ капеллы Пацци… нам принесли спаржевый флан, соранскую фасоль, каштаны Муджелло…




























