444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 2 » Текст книги (страница 35)
Приключения сомнамбулы. Том 2
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 2"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 80 страниц)

– Теперь, Филипп Феликсович, ваше просвещённое мнение.

Забегали под светлыми моргавшими ресницами голубоватые глазки. Теребя одной рукой бороду, другой пододвинул поближе чертёж Романа Романовича. – Эт-т-то в-высший п-пи-л-лотаж к-конст-т-труирования, но с-сие – не моя еп-пархия. Если же нужда б-будет в п-п-п-рограммном об-б-еспечении хит-т-троумной к-конструкции, то п-п-программку сообразим, на новейшей ЭВМ обсчитаем. Мы в-вообще-то н-н-навострились раскусывать б-большие с-с-статические с-с-с-системы, однако и т-такая ув-в-вёртливость нам вполне по зубам, в-в-ведём динамический алгоритм…

– Отлично, отлично! – хвалил Филозов. Оспинки на щеке Фофанова переполнялись потом, пятнисто-жёлтая лысина лоснилась подгнившей тыквой. Кончик языка Романа Романовича недвижимо застрял меж спёкшимися губами; как у мертвеца в метро.

Туннель напоминал гибкий шланг душа, только распухший и бесконечный. Не шланг даже, какой-то объевшийся удав-рекордист.

Извиваясь, толстенная, но юркая змея умела сунуть голову с инструментальным жалом в любой ждавший усиления узел, однако ослабевшие узлы домов-угроз прятались в самых недоступных их уголках! И потому подвижная искусность суперзмеи обещала невиданнейшую эффективность, впрочем, – уточнял председатель комиссии, – невиданнейшей была и сама задача, – Владилен Тимофеевич был доволен, очень доволен, – на ура примут! – уверял он.

– Успеем к ярмарке в Ганновере, там у всех глаза на лбы повылазят! – начал формулировать ближайшие задачи Филозов. – И к юбилею как подарок оформим…

– Мы бы д-д-дискетку с расчётною п-программкою п-подготовили. Задрал бороду, молнией сверкнула булавка галстука, и – не удержал распиравшего восторга Фаддеевский. – Д-д-дорогущие изделия выйдут!

– Куда больше, и в валюте, выручим за патенты, американские корпорации нам переоснастку всей стройиндустрии оплатят, всех недоверчивых заставим кипятком писать! – полыхнул Филозов. И торжественно окрестил туннельную змею «коммуникацией гарантированной безопасности», посулил ползучему детищу изобретательного ума счастливую судьбу в разных сферах науки-техники и даже в завоевании космоса, освоении далёких и враждебных человеческой природе, безвоздушных планет. Лихорадочно блеснули глаза, закатываясь за веки, – он и Роман Романович уже утирали нос НАСА.

вопросов не осталось

– А к-кто с-с-сии архи-с-с-сложные изделия изготовит? – не унимаясь, моргал Фаддеевский.

– Лучшие оборонные заводы, завязанные на космос, обком картбланш дал, – успокаивал Филозов.

– Как до включения механизма ползучести развернуть «коммуникацию гарантированной безопасности» в аварийном доме? Это само по себе опасно! – некстати ляпнул Соснин; у Блюминга задёргалась щека.

– Стоит ли вдаваться в детали? – искренне досадовал Владилен Тимофеевич, – у комиссии иная цель, нам важно наметить генеральное направление.

– Невозможно проползти по наклонным междуэтажным извивам с тяжеленными инструментами, потом ещё вкалывать в три погибели! – запоздало уличал Файервассер.

– Мы вкалываем в три погибели, ничего, – пробурчал Соснин.

– Отрадно, критиканские вопросы и замечания иссякают, – нашёлся Филозов. – Спасибо, Роман Романович, будет, что сообщить коллегам по Юбилейному Комитету.

Опять грохнул о крышу, точно железный шар-разрушитель, мяч, халабуда затряслась, закачалась, мяч запрыгал – бух-бух-бух, спрыгнул, с хохотом, свистом волейболисты ловили его, поймали и, толкаясь, склеиваясь молодыми загорелыми телами, сгрудились у оконца; заглядывали в халабуду, где заседала комиссия, и, будто незрячие, ничего не могли увидеть, понять. Так, наверное, слепых глубоководных рыб приманивает окуляр батискафа.

– Об операциях, которые последуют за усилением и ремонтом главных опасных узлов, доложит… – Филозов вернул комиссию к делу.

Фофанов смачно высморкался, монотонно зачитывал по бумажке. – До начала торкретирования бетонные поверхности стен очистить от обоев, клея и затирки, насечь и промыть водой под напором… Хм, и обои не сохранятся. Соснин вспомнил, как трещина рвала на бегу бежевые клетчатые обои, исчезала за очаровательной акварелькой Бакста, мелькала вновь у спинки кровати, тянулась, ветвясь, к окантованным в стекло тушевым фантазиям Ильи Марковича…

– Так, так, разборчиво подписываем заключительный протокол, все шесть экземпляров. Не забыли? – не чернилами подписываемся, кровью. Отлично! От души поздравляю, всем спасибо за плодотворное участие в работе комиссии!

на травке, на солнышке

Вылезли из халабуды.

Скрюченный Блюминг жадно закурил; перенервничался, до сих пор не верил, что пронесло.

Согбенный Фаддеевский, виновато выйдя из кустиков, с неловким угловатым жеманством, точно на ходулях, сбежал с пригорка, оправил яркий пиджак, сбившийся под пробковою жилеткой, пожаловался. – Б-б-башмаки на коже, скользят.

У Фофанова, разворачивавшего бутерброд с резко пахнувшей чесночной колбасой, шумно вздымалась грудь – не мог отдышаться. Заныла поясница, Соснин безуспешно пробовал распрямиться; и прочие члены комиссии с болезненной замедленностью меняли ставшие привычными позы. Отчуждённый, тишайший Файервассер сидел, обхватив колени, уносясь мечтами в запредельную, запретную даль, куда-то за увенчанную маковками зеленогорской церкви полоску песка и сосен, к которой лениво катили волны. Фаддеевский усаживался мучительно, как если б на кол садился, наконец, уткнулся в газету… Роман Романович по-хозяйски собрал, унёс в кусты ржавые консервные банки и встал на голову.

– Молодец, молодец! – подбадривал, стрекоча кинокамерой, Филозов, – сидячий образ жизни до геморроя довести может! Или до инфаркта, как Лапышкова; и снова увлечённо снимал: яхту, залив.

секрет полишинеля?

Гимны высоким технологиям, туннельным изобретениям Романа Романовича служили Филозову всего-навсего дымовой завесой? Почему отмахивался от детализации, не касался сроков внедрения-применения? Опасался, что ему поручат расхлёбывать кашу, которая заварилась бы, если бы… Именно, если бы да кабы… спасётся, возглавив другое ведомство.

Короче, Соснин заподозрил Влади в подготовке к пересадке в начальственное кресло «Стройкомитета». А пока, исключительно в порядке подготовки, – доламывается комедия: характерные статисты спонтанно – чем не жизнь?! – реагируют на реплики и жесты главного, плоского в напористости своей режиссёра, ведущего к желанной развязке свою игру. Меня и Семёна посадят на скамью подсудимых, а ему останется лишь оповестить город и мир об эффектно-поучительном финита ля… и – заслужить повышение. И как прежде бывало, на приказе, наверное, собраны уже визы, положат вот-вот на подпись.

Но что же станется с домами-угрозами? Неужели Влади не боится, что и ему, в каком бы кресле не оказался, отвечать придётся, если повалятся? Навряд ли сам он верит в фантастическое усиление по рецептам Познанского.

К Соснину бодро шагал, набаловавшись киносъёмкой, Филозов.

откровения напоследок (tet a tet)

– Правда получилось? Сменили обстановку и с редкой продуктивностью поработали! – щёки Филозова пылали, глаза, почти закатившиеся, посверкивали.

Соснин промолчал.

– А, знак согласия! – хохотнул Влади, – пойдём-ка посекретничаем в кают-компании; внимательно проследил за полётом блесны, запущенной резким хлёстким броском; в кустах застрекотала катушка спининга.

Вынырнула из-под ног палуба, качнулись мачты. Снова теснота, пусть не конуры – уютной каютки, любовно облицованной тёмным дорогим деревом; по лакированным панелям, запрыгивая на треугольники красно-бархатных, с золотою бахромой, победных вымпелов, плясали зайчики, возвращали тошнотворные ощущения качки. Влади сжалился, задёрнул шторку иллюминатора; откидной столик, за которым они уселись, утонул в оранжевом сумраке. Влади потянулся к фляжке с коньяком.

– Спасибо, – мотнул головой Соснин.

– Тебе спасибо, выручил! – поглаживал прозрачную, из тонкого плексигласа, обложку, в неё была вшита глава для сочинения Григория Васильевича, – мало, что клевреты персека затерзали звонками, так вдобавок душу поганец-Салзанов вымотал, выколачивал и для своей установочной предъюбилейной статьи материалы, смольнинские комиссары, оседлав, уже не слезают.

– Ну, не позволял бы себя седлать.

– В шахматах жертвуют качеством ради инициативы на другом фланге, не так ли?

– Так, когда ты играешь, но не когда играют тобою.

– Расстроился, обиделся, что попал как кур в ощип, Ил? Не обессудь, в то случайное окно следствие мёртвой хваткой вцепилось – зубы органам не в силах моих разжать, хотя, докладывая на Юбилейном Комитете, попробую. И – конфиденциально. – Там копали и раскопали идейные грешки твоей туманной юности. Ущербные плакатики малевал, абстракционистов славил? И с тех беспутных пор друзья у тебя сомнительные, вот, Анатолия выдворяют… так-то, засветился неосторожно, меня, доверчивого, с безапелляционными лекциями подставил, сам попал под горячую тяжёлую руку с метлой, так-то, город к юбилею очищают от сомнительных элементов. Но с тобою, Ил, ситуация обоюдоострая, не дрейфь, суровый приговор и наверху никому не выгоден: что, если ещё выше, в кремлёвских покоях, спросят – сами-то вы такое безобразие зачем допустили? И за ушко, на солнышко. Ага, – укреплялся в догадке Соснин, – суровый приговор сорвал бы Филозову перевод с повышением, он явно готовится богемный берет снимать… развивает инициативу на другом фланге.

– И, извини за резкость на людях, но, сам посуди, на кой хрен нам на финише допотопный отчёт какого-то мифического Адренасяна? Этим профессорским отчётом и подтереться нельзя… у нас свой, и потолще, отчёт составлен, переплести и подписать осталось… ага, Стороженку для ускорения следствия промежуточными изысканиями комиссии снабжали-вооружали. И сразу же Влади сочувственно обнадёжил. – Обратно поплывём, тебе полегчает – норд-ост унялся.

Сдвинул шторку с иллюминатора.

Роман Романович по-прежнему стоял вверх ногами; лыжные ботинки, поросячьи-розовые, полные щиколотки торчали из сползших до икр штанов. Рядышком, почти у борта яхты, брезентовый рыбак, чистивший улов в прибрежной осоке, ножом выковыривал у судачка глаз.

Соснин прохаживался, разминался.

Заглянул в газету через плечо Фаддеевского; установочная – в полполосы – статья Салзанова звала стройкомплекс «К новому рубежу». И ещё что-то было на полосе про юбилейную вахту, трудовую эстафету поколений.

поднять паруса!

– Перекур с завтраком на траве заканчиваем, пора отваливать, – встрепенулся Филозов. И велел Фофанову сберечь имущество для балансового отчёта: погрузить на лоцманский катер, всё до гвоздика вывезти… и – переплётную проконтролировать, чтобы…

– Отдать концы! – весело скомандовал капитан.

Матрос отвязал, оттолкнул яхту. Поплыли, покачиваясь. Невнятно-тусклый фронт Васильевского размазывался по далёкому желанному берегу. Зато во весь рост, под облака, встали трубы; как гигантские минареты ещё не выстроенных мечетей.

Соснин глотал влажный воздух, невкусные брызги.

Мечтал о чашке двойного кофе.

Эпизод 2
не тут-то было
(на экскурсию вместо кофепития)

Ещё пошатывался, приноравливался к твёрдому тротуару, когда свернул с Невского к «Европейской»; сейчас, сейчас возбуждающе защекочет ноздри пахучий, поднимающийся над кофеваркой пар. Толкнул дверь-вертушку с охристыми бархатными притворами, она ласково подпихнула в спину, слегка ударила по оттягивавшей плечо сумке с отчётом Адренасяна, и, с привычной заботливостью обняв, внесла в вестибюль, в уютный сумрак с кораллами колонн, светлячками бра.

– Какая удача, Илюшка! – кинулся от скруглённой, красного дерева, стойки с манекенным торчком белокурой дылды, ведавшей экскурсионным обслуживанием важных персон, Бухтин, – не до кофе тут, выручай! Я так давно этого ждал!

Отблески ювелирного киоска выхватывали из вестибюльной сумеречности капители, зеркала, массивную дверь в уборную, угадывался и плечистый, в коричневом костюме, человечек со смоляной бородкой и пронзительным взглядом. – За мной увяжется, а если ты… – громко зашептал Бухтин и потащил, потащил недоумевавшего, но почему-то покорного Соснина прочь от белой мраморной лестницы с ковровой дорожкой, которая вела к желанному красноспинному диванчику в бель-этаже, – потерпи, покажи бессмертным Летний сад, Петропавловку, – навалился Валерка, а вертушка мигом вынесла на улицу, в мягкие окутывающие тени и рефлекс бело-жёлтой солнечной Филармонии.

что всё-таки происходит?

Валерка успел принять коньячку. Зарделись скулы, съехала на глаза вельветовая, плоская, как блин, кепочка.

– Из Петропавловки – на Троицкий мост… провезёшь их по Дворцовой набережной, потом – по Адмиралтейской, к Медному Всаднику, – намечал экскурсионный маршрут; он давно этого ждал, а я провезу, повезу…

– Где гид-переводчик, забыл, что я языков не знаю? – поразился осмысленности своего вопроса Соснин. И пошатнулись лепной фасад, липы; голова закружилась, как утром, перед отплытием.

– От гида отмазались, чтобы органам не раскрывать карты. Справишься – один русским владеет, и как! А другой… – Валерка приветливо заулыбался сухощавому, высокому и прямому, точно жердь, старику в чёрном фраке. И – закивал, широко улыбаясь, вышедшему из отеля следом за стариком рослому полноватому породистому господину в шёлковой вишнёвой пижаме и альпийских ботинках, – а другой… ты школьный немецкий вспомнишь… я оторвусь от коричневого хвоста, помогу, – подбадривал Валерка, подводя обмякшего Соснина к громоздко-нелепому лимузину, гибриду кремлёвского ЗИЛа-членовоза и роскошного катафалка.

Тем временем сбивались с ног гостиничные грумы-носильщики в мышиных цилиндрах, волнистых складчатых пелеринках, мягко ниспадавших на тонкосуконные спины с длиннющими, от талий, разрезами; за авральной суетой с усмешкой наблюдал поверх очков господин в пижаме – толкаясь, поругиваясь, грумы выносили не баулы-чемоданы гостей, а тяжёлые остеклённые стенды: в рамах божественными картинками красовались, расправив шоколадно-лиловые, бирюзовые с угольною каймой, сочно-голубые с оранжевыми искрами крылья, тропические бабочки. Похищена коллекция зоологического музея? – встрепенулся Соснин, но не сдвинулся с места, зато Валерка, помогая запыхавшемуся синещёкому груму, подхватил угол последнего стенда, в стекле прощально качнулись бледное небо, ветка липы, атлант с пухлой штукатурной грудью и заломленною рукой. В просторный багажник уже заталкивали обвязанные шпагатом стопы книг в умбристых переплётах. – Оторвусь от гада и… – бубнил Валерка; странно, лица экскурсантов показались знакомыми.

Громко хлопнули дверцы. Старик в чёрном фраке вздрогнул, раздражённо поморщился, затем – чему-то заулыбался.

С растущим удивлением Соснин рассматривал лимузин: из боков его, у левой и правой передних дверок, за которыми усаживались высокие экскурсанты, торчали большие резиновые груши, к ним, однако, никак не смог бы дотянуться водитель, если б захотел посигналить, ибо руль располагался по центру облицованной слоновой костью приборной доски, между пассажирами…

– Где водитель? И как ему пробраться к рулю? – заволновался Соснин, вновь поражаясь логичности своих вопросов.

– Интуристовские водители по совместительству – стукачи, гости пожелали безнадзорно прокатиться по столице святой русской литературы, – витиевато объяснялся Валерка, бригадир же грумов, помеченный розовой атласной ленточкой на цилиндре и двумя обтянутыми тканью пуговицами на талии, у истока разреза-шлица, тыльной стороной ладони вытер пот со лба, захлопнул багажник, шагнул к хромированному лимузинному рыльцу и, потянув за раздвоенную, нависавшую над ним фигурку, летучим жестом, как если бы расстёгивал молнию, расчленил капот, обнажились половинки мотора, словно сердце в разрезе, – сплетения трубок и трубочек, клапаны, полости; Соснин растерялся – руль и тот пополам разрезан. Но тут же главный грум нажал потайную кнопку, две половинки разъехались, образовав удобный проход, в который Валерка принялся дружески заталкивать Соснина, и тот помимо своей воли, молча, хотя хотел предупредить Валерку, что без водительских прав и навыков угробит иностранцев, врезавшись в первый фонарный столб, тем паче, что его укачает, уже, пусть пока не поехал, выскальзывает из-под ног тротуар, как палуба яхты… и вот, молча и с пугающей лёгкостью, будто многократно в подобных процедурах участвовал, он взошёл в лимузин, запоздало увидев, что надвое расчленилось и выпуклое ветровое стекло с эбонитовыми дворниками. Взошёл и подумал с азартом, какого прежде за собою не замечал, – ну и приключение выпало! Впрочем, лимузинные половинки благополучно срослись воедино – грум застегнул молнию, едва Соснин занял центральное, напротив руля, кожаное кресло водителя.

Азарт улетучился. Панически осмотрелся… ещё и сумка тяжёлая на коленях.

Валерка в будке телефона-автомата накручивал диск, хитро улыбался.

Выбежал из гостиницы коричневый человечек со смоляной бородкой, бросился к невзрачному топтуну – зевая под липой, тот, похоже, выслужил нагоняй. Соснин пригнулся, побаивался, что будет узнан. Никак, ну никак не мог вспомнить фамилию этого коричневого, с бородкой. И не спросить у Валерки; кому он звонил?

Пассажиры – фрак слева, пижама справа – ждали начала экскурсии с патрицианской невозмутимостью. Лица будто б знакомые, но кто они? И почему Валерка их не представил? А-а-а! Или обознался? – один здравствует, но другой давно умер…

– Не терплю дутых фигур! Вы знаете этого навязчивого попутчика с брюзгливым ртом и наставительным тоном? – вполголоса поинтересовался пассажир справа.

Соснин молча пожал плечами.

Ускорялось головокружение. Стаи чёрных точек замельтешили в глазах. Однако рука Соснина опять-таки помимо его воли потянулась к ключу зажигания, подошва коснулась педали газа.

тронулись

Колёсная громадина плавно подала назад, и, всё больше удивляя не только Соснина, но и прохожих, – оборачивались, качали головами – покатила не на Садовую, к Летнему саду и – к Петропавловской крепости, дабы, начав там экскурсию, проследовать затем по назначенному Валеркой маршруту, а в противоположную сторону, по направлению к замыкающему перспективу улицы портику Руска. У швейцара, застывшего в дверях ресторана «Садко», отвалилась нижняя челюсть, не мог закрыть рот. Состарившийся, поседевший ассириец Герат, всякого навидавшийся за долгий век на наблюдательно-трудовом посту, от неожиданности вскинул в своей будке руки с чёрными пушистыми щётками. Осаждавшие киоск «Союзпечати», куда завезли польские журналы за прошлый месяц, и те оглядывались из толчеи. Готовясь свернуть на Невский, в прямоугольном зеркальце, которое внезапно возникло над резиновой грушей справа, Соснин увидел, как коричневый сотрудник с подручным торопливо залезали в асфальтово-серую служебную «Волгу»; опять опасливо пригнул голову.

– Wehr ist dieser Man? – отвлек некстати пассажир слева.

Соснин пожал плечами.

– Warum sollen wir zusammen fahren?

Всё медленнее соображал, хотя управление требовало быстрых реакций. – Я покупал индивидуальный тур, мечтал, как принято у русских, побеседовать по душам, но вынужден терпеть резкости самодовольного господина, не знающего приличий. Как он одет? Только что встал с постели?! – не унимался старик.

Мучительно подбирая, коверкая слова, Соснин доверительно посетовал на загадочный советский сервис.

Столь же доверительно старик понизил голос, склонился к уху. – Я с сочувственным вниманием следил за грандиозным социальным экспериментом, который вы с таким энтузиазмом ставили на себе.

по Невскому?

Свернули.

Не умея и боясь править, не зная, куда они едут, вцепился в руль, выжидал.

– К Германскому посольству? – с жестяным шлезвинг-гольштинским шелестом вежливо осведомился торжественный старик слева. И признался. – С нетерпением жду встречи с Беренсом, с его гранитной одой непреклонному германскому духу. И прошептал, улыбаясь, как если б себя самого напутствовал. – Mehr seen – mehr erleben.

– Нет, попрошу на Большую Морскую! – с мягким грассированием, но энергично возразил пожилой господин справа. И, доставая из нагрудного кармашка пижамы коробочку с черносмородиновыми леденцами, добавил вроде бы в пустоту. – Не терплю этот лающий солдатский язык, но его английский, уверен, и вовсе был бы невыносим.

Престранный диалог, – соображал Соснин, – спорят, хотя к посольству-то надо по Большой Морской ехать.

– Инертность русской истории, раболепие народа и терпимость православия к давлению самодержавной власти закономерно привели к революции, – назидательно вещал фрак. – Нищета народных масс и – роскошь… – для пущей доказательности остукивал согнутыми пальцами слоновую кость. Худую шею с большим неподвижным кадыком стягивал поверх крахмально-твёрдого, с отвёрнутыми треугольными кончиками стоячего воротничка чёрный муаровый галстук-бабочка.

– Разряженный похоронщик! – презрительно усмехнулся сибарит в пижаме, блеснул стёклышками очков и закатил леденец за щёку.

– Ihr fersteen mein deutche dichtung? – с баварской бархатистостью тембра озаботился, повернулся к Соснину собеседник слева.

– Wenig, – смущённо признался, опять вцепился в руль, стараясь унять вихляние лимузина.

– Он скучен до отвращения, но пусть шпрехает, лишь бы не переходил на английский… – собеседник справа уставился в окно, – мне тревожно и легко здесь! Не правда ли, для вас я – живой? Не скоро ещё доползёт сюда по телеграфным проводам печальная весть. А я умер только что в палате кантонального госпиталя; ослабела лихорадка, и понизился жар, я немного почитал Данте, полистал «Атлас бабочек Северной Америки» и, посматривая с одра в щель между гардинами на голубую альпийскую вершину вдали, тихо умер. Умер в колдовскую пору, когда Петербург накрыли белые ночи, умер и – тайно прибыл, всё, как ожидал: граница, овраг с черёмухой! Почему так поздно в этом году зацвела черёмуха? Чтобы меня встретить? – проплывала вылепленная солнцем церковь Святой Екатерины, – а Волго-Камский банк проехали? И «Пикадилли»? У меня смещения в памяти. Но я здесь, здесь, пока Вера с Митей оплакивают меня.

– Меня давно оплакивали, давно… меня оплакивало всё человечество.

Пассажир в пижаме презрительно усмехнулся.

– Это настоящий город или грёза о городе? Мечтал очутиться внутри магического произведения, но и во сне допустить не смог бы, что выпадет катить сквозь запечатлённую в камне грёзу! – от холодного дыхания левое окно лимузина затягивало инеем, разрастались серебристо-сыпучие папоротники… и жёсткая щёточка усов заиндевела… за стеклом, в его прозрачных, не замёрзших ещё прогалах, порхал тополиный пух. – Снег, снег! Наконец-то я увидел русскую зиму! Толстой с Достоевским видели и – я! А Гёте – жаль, безумно жаль – не довелось.

– Летняя пурга! – порадовался петербургской солнечности экскурсант справа. И не преминул съязвить. – Как ловко высокопарный болтун поместил себя в классический ряд.

Да! – боднула шаровая молния – они! Отбросив сомнения, Соснин ощутил себя туповатым орудием давнего бухтинского замысла и оцепенел – локти, не встречая сопротивления, протыкали и пижаму, и фрак.

– Welche tag und jahr haben wjr heute? – спросил Манн.

– 2 июля 1977 года, – элегически произнёс Набоков, – эта дата моего избавления от лихорадки с температурой поселится отныне во всех литературных энциклопедиях.

И не только литературных, – подумал Соснин.

– 2 июля 1977 года? – переспросил Манн, – как я мог забыть о столетнем юбилее моего великого друга Германа?!

– Вздор! Отныне отмечать будут только день моей смерти, вовсе не рождение какого-то скучнейшего моралиста, перемешавшего бисер с восточной мистикой.

– Я запутался в датах, в вечности теряется счёт времени; неужели, более двадцати лет минуло с того дня, как меня проводили в последний путь? Эрика распорядилась надеть на меня исторический фрак, в нём я принимал из рук Его Величества короля…

– По высшему разряду похороненный похоронщик!

– Проводили достойно, не хуже, чем моего великого старшего брата. О, я помню тот печальный и торжественный день: под медленный марш Дебюсси я шёл за бронзовым гробом Генриха по разогретому газону кладбища в Санта-Монике. Но когда именно это было? Когда меня провожали? Путешествуя, я, потерявший счёт времени, уже запоминаю лишь череду пространств. Любек – Травемюнде – Мюнхен – Венеция – Нидден – калифорнийская Санта-Моника – Цюрих… да и пространства тасуются произвольно. А здесь… Чувствую, остро чувствую, что здесь меня поджидает что-то до сих пор неизведанное. В минувшей жизни, утопая в давосских снегах, я самонадеянно полагал, что там, где много пространства, много и времени, но сейчас, чувствую, времени-то у вас всё меньше, историческое время вытекает здесь в невидимую прореху, – тёмные глаза янтарно сверкнули, как запонки. – Катин подарок к годовщине свадьбы, – улыбнулся, – не помню, давно ли, недавно куплены в Ниддене.

С презрительной миной Набоков досасывал леденец.

– О, Roma, San-Pjetro! – приникнув к льдистому прогалу в окне, растерянно пробормотал Манн, – das ist Bernini oder… oder Tresini?

Фонтанная струя качалась докучливым наваждением.

Сто-о-оп!

у светофора

Да, дёрнулась голова, сумка едва не соскользнула с колен. Соснин навалился грудью на руль, левым локтем упёрся в пружинистую обивку дверцы, насквозь проткнул Манна, не понимая, как удалось увидеть красный свет и затормозить.

– О, чувствую, чувствую именно здесь, сейчас – этим городом искусство сотворило и продолжает творить действительность, если бы я раньше заподозрил такое, я бы написал роман о жизни безвестного зодчего, рассказанный его… – Двойником, – насмешливо подсказал Набоков и зло добавил. – Не терплю немецкой напыщенности; рассматривал перспективу узкого канала, лубочные шатры, главки храма на фоне строгого ампирного портика.

– О, мотив двойничества у Достоевского… И туман, и болото вместо фундамента для молодой столицы!

– Дался им, великим европейским умам, наш мрачный король бульварности с его плаксивыми потаскушками и чернобородыми убивцами, негативами традиционного облика Иисуса Христа; назначили светочем, молятся, – защекотал ухо Соснина Набоков, – а ведь всякий автор есть духовный двойник своего героя.

– Это подлинный или возведённый сном город? Как обыватели каждодневно пробираются в нём сквозь лабиринт символов, сквозь воплощение высокой игры? Камень, речь поведи! – готов воскликнуть я вслед за Гёте, хотя догадываюсь, что сами камни здесь складываются речью. Город изысканно пародиен и углублённо-печален; тёмную дугообразную колоннаду никогда не ласкало солнце! Рим, вымечтанный, унесённый на Север. Обычно из пародийных форм уходит жизнь, но здешняя жизнь, всерьёз поклоняясь чужим, подчас чуждым идеалам и невольно подсмеиваясь над ними и над собой, остаётся, пропитывается тайным смыслом.

– «Зингер»! – с радостью узнавания возвестил Набоков, залюбовавшись антрацитово-стеклянным, полированным монолитом.

– Дом Книги, главный книжный магазин города, – вспомнил о роли гида Соснин.

– Русские – насколько я знаю – всегда были вдумчивыми и благодарными читателями! Здесь продают мои бессмертные книги? – поинтересовался Манн.

– Очереди по-прежнему вьются по лестницам! Но вашими книгами теперь наслаждаются редкие ценители, у нас самый популярный писатель – Пикуль.

– Pikul? Wehr ist dieser…

– Исторический романист.

– Правда ли, что мой старший брат Генрих сейчас здесь известен больше, чем я? – ревниво спрашивал Манн, – он тоже исторический романист…

– Да, советские властители благоволили к нему, прах его повелели перевезти в свою Германию, его прогрессивные книги, в отличие от ваших, иметь престижно, их даже на макулатуру обменивают, – ляпнул Соснин, – однако и он уступает в официальной популярности Пикулю: толстый роман вашего великого старшего брата Генриха выменивают на двадцать килограммов макулатуры, а за ходкий пикулевский роман, пусть и не такой толстый, приходится отдавать талон на целых двадцать пять килограммов.

– Ma-ku-la-tu-ra? Was ist das?! Warum…

Соснин ссылался на нехватку бумаги, беспомощно подыскивал объяснения, к которым, уронив маску высокомерия, с любопытством прислушивался Набоков.

– Nicht ferstee… Как же всё-таки приобрести в этом респектабельном роскошном магазине мои непревзойдённые книги? Мой прах в Восточную Германию не перевозили, но я, надеюсь, не запрещён, – не унимался Манн.

– Когда-то ваше десятитомное собрание сочинений распространялось по открытой подписке, вдумчивые и благодарные читатели-почитатели готовы были подолгу, не боясь дождей и морозов, выстаивать в общей очереди за каждым томом. А сейчас… – Соснин осторожно подмешивал в сладковатую пилюльку горечь, – сейчас приобретение ваших бессмертных книг уже помимо незаурядной физической закалки и долготерпения требует от читателей особой коммерческой изворотливости; сначала… сначала надо притащить в районный пункт приёма утильсырья перевязанные бечёвками стопы ненужных старых газет, журналов и получить талон, удостоверяющий сданный вес. Затем надо в Доме Книги, в отделе художественной прозы, выкупить-выменять на талон за двадцать пять килограммов макулатуры, к примеру, пикулевского «Фаворита», после чего, – вспоминал обратную схему натурального выгодного обмена, – у спекулянтов на лестнице приобретённый том Пикуля надо обменять на какой-либо из исторических романов вашего великого старшего брата Генриха, но поскольку любое, пусть и самое большое из его произведений эквивалентно лишь двадцати килограммам макулатуры, за оставшиеся пять килограммов можно, если, конечно, повезёт, получить и какую-нибудь из ваших книжек, правда, тоненькую и напечатанную на плохонькой бумаге, изданную где-нибудь в провинции; обычно в такой книжке-довеске – «Тонио Крегер» со «Смертью в Венеции».

– Всего за пять килограммов, – обиженно прошептал Манн, – но это временно, верю, временно.

– А «Доктора Мертваго» на макулатуру обменивают? – спросил Набоков.

– Пока нет…

– Ма-ку-ла… Какое счастье! – вновь воодушевлялся Манн, – совершить паломничество в великий русский язык, в святую русскую литературу, сердечную, совестливую…

– Какое счастье! – передразнил Набоков, – мои книги до исчезновения с карты этой безвкусной сатрапии и её писсоюза здесь ни продаваться, ни обмениваться на макулатуру не будут. Хотя разве что… разве что, – усмехнулся, – недурно было бы удивить читающую публику моим романом «The Dare», то бишь «Дерзость».

По зебре побежали туда-сюда люди.

На бегу растерянно поглядывали на невиданный лимузин, однако же – Невский и не такими чудесами одаривал – всё быстрей припускали мимо.

Соснин напрягся, ждал.

И, словно неожиданно, включился зелёный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю