Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"
Автор книги: Алекс Эвейкин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 68 страниц)
Глава 6. Две ямы
Левая рука дёргала на каждом шаге. Она пульсировала тяжело, горячо, в такт колотящемуся сердцу, и яростно голосовала за то, чтобы сесть, где стоишь, вытянуть гудящие ноги и сдохнуть прямо здесь, желательно с минимальным комфортом. Но ночевать в мертвом городе я не остался – спасибо, обойдусь без такого соседства. Одно дело – прятаться среди глухих руин от крупной твари, которую ты хотя бы видишь и слышишь, и совсем другое – ложиться спать на голых камнях между идеально обглоданными костями прежних хозяев и тем безымянным, кто полдня беззвучно гулял ровно по моим следам. Выбор «уйти» сделался сам собой, без долгих раздумий. Ноги просто переставили меня за воображаемую черту, где кончались битые кувшины, мёртвая брусчатка и начинались чистые чёрные барханы.
Я вытащил себя за крайние дома, протащил своё тело ещё добрую сотню шагов по сыпучему песку, пока город за спиной не превратился в неровный тёмный горб на фоне ещё более глухого и тёмного неба. На отшибе, среди невысоких волн песка, обнаружился одинокий сарай. Точнее, четыре оплывшие глиняные стены без крыши и глубокий нанос песка в углах, щедро намётенный местным невидимым ветром. Роскошные хоромы для бродяги. Я ввалился туда, едва не запнувшись о порог, которого уже не было, и устроил себе первый настоящий привал. Забился в самый глубокий и тёмный угол, намертво втиснул саднящую спину в стык шершавых стен, чтобы ни одна тварь не смогла подойти сзади. Полупустую флягу бережно сунул под левый бок, а в правую руку вцепил тяжёлый каменный черепок, заменявший мне нож. Хватка была такой, что побелели костяшки.
Настал долгожданный час пира духа и плоти. Я вытащил из-за пазухи припрятанную полоску сырого скорпионьего мяса. На ощупь оно напоминало грязную подмётку от старого армейского башмака, на запах – застарелую кислятину, густо смешанную со смертью и падалью. Я откусил кусок. Челюсти долго, с нарастающим омерзением жевали тугие резиновые волокна, отчаянно пытаясь размолоть их в нечто хотя бы отдалённо съедобное, чтобы протолкнуть этот ком в сухое, как каминная труба, горло. Запил я эту дрянь двумя глотками мутной, омерзительной скорпионьей жижи. Глотки я растянул на четыре крошечных приёма, жадно катая густую солоноватую жидкость по языку, отчаянно обманывая измученное тело. Богатый стол, достойный лучших домов Лодена, если, конечно, не дышать носом и не думать о том, чью густую кровь ты сейчас глотаешь.
А потом явилась беда, откуда я её совершенно не ждал и к которой не был готов: мне невыносимо захотелось спать.
Не просто «вздремнуть» или закрыть на минутку режущие от пыли глаза. На меня с размаху рухнула чугунная плита абсолютной усталости. Глаза налились свинцом, веки стали весить по пуду каждое, затылок неудержимо потянуло вниз, к сведённым коленям.
Звучит, конечно, обхохочешься. Я и так находился во сне – куда мне было проваливаться дальше? В сон внутри сна? В подвал подвала? В какую-то дурную сказку про бесконечные лестницы вниз? Но моё избитое тело о высоких материях ничего не знало: оно честно отпахало жестокую драку с ядовитой тварью в переулке, словило порцию отравы, отшагало долгую, выматывающую дорогу по сыпучему песку, и теперь у него банально слипались глаза. Оно громко и безапелляционно требовало отключки.
А я сидел, криво привалясь к осыпающейся глиняной стене, стиснув зубы, и трясся от липкого, ледяного страха.
Никто ведь в приюте не потрудился объяснить, что бывает, когда засыпаешь внутри областей. Нам читали правила поведения за Вратами, нам ставили ментальные блоки, нас учили резать чужие глотки правильным хватом и быстро бегать по пересечённой местности, но ни одна скотина в казенной форме не сказала на брифинге: «Эй, парни, а если вы там случайно прикорнёте от усталости, то…» Что – то? Проснёшься тут же, в этом проклятом глиняном сарае, в обнимку с тупым камнем? Или провалишься ещё глубже, в какие-нибудь мрачные нижние ярусы этого кошмара, откуда вообще не предусмотрено хода наверх? Или – и от этой мысли по спине градом потёк холодный пот – ты просто откроешь глаза там, в реальности, в Виндхольме, в огромном гудящем зале с сотнями коек, а здесь навсегда оставишь пустую мясную шкуру на радость ночным визитёрам? Вывалишься из сцепки, оставив свою живую проекцию болтаться на местном ветру, как сорванное бельё?
– Веллер, – хрипло, едва разлепляя запёкшиеся губы, сказал я пустой стене напротив. – Господин старший инструктор. В вашем чёртовом уставе была дыра размером с кулак. И теперь я в неё падаю.
Стена ожидаемо не возразила. Веллер тоже промолчал – видимо, был сильно занят, вписывал в казённый журнал очередного не вернувшегося покойника, аккуратно выводя цифры. Я ещё отчаянно пытался зажать край черепка покрепче, так, чтобы острый скол глубоко впился в ладонь и резкой болью отогнал наваливающийся дурман, но пальцы слушались паршиво. Они разжимались сами по себе, словно чужие. Хватка неумолимо слабела с каждым ударом сердца. На втором или третьем глубоком клевке носом я окончательно перестал бороться и просто камнем рухнул в густую, удушливую темноту.
…И проснулся.
Резко. Судорожным, паническим вдохом, рванув воздух пересохшим горлом так, что закололо в груди, дёрнувшись всем телом навстречу невидимой опасности.
Тут же. В том же проклятом сарае без крыши, у той же холодной осыпавшейся стены, с тем же тупым куском камня в окоченевшей, сведённой судорогой правой руке. Целый. Никто меня не сожрал, пока я безвольно пускал слюни на чёрный песок. Я никуда не провалился, не выпал из сцепки Врат, не очнулся привязанным к койке в Виндхольме. Сон внутри областей оказался самым обычным, глухим человеческим сном уставшего куска мяса, дошедшего до предела. Разве что без малейших сновидений – просто плотная, как старый войлок, темнота, и всё. Вырубился – включился. Видимо, глубже этого места падать было уже физически некуда. Самое дно колодца.
Я осторожно пошевелил затёкшими пальцами, разгоняя дурную кровь по жилам, и мысленно решил считать это хорошей новостью – тем более что других новостей в этой дыре пока не намечалось и вряд ли предвиделось.
Ночь – или что тут за неё сходило – благополучно миновала. Небо оставалось таким же ровным, безликим, серым и давящим, как перевёрнутый чугунный котёл, из которого выкачали весь воздух. Я достал остатки вчерашнего скорпионьего мяса. Пока челюсти механически, преодолевая тошноту, перемалывали утреннюю порцию резины, я против воли думал про тех, кто остался там, снаружи областей.
В Виндхольме сейчас шла, по моим самым грубым прикидкам, вторая ночь. А может, и не шла: здешнее время не поддавалось никаким расчётам, оно то текло густо, как застывшая на морозе смола, то пролетало со свистом арбалетного болта. Там, в реальности, где пахнет хлоркой, мокрой казённой шерстью одеял и горелой проводкой аппаратуры, Брам, наверное, стоял у железных ворот зала. Или спал у ворот – он умел спать стоя, прислонившись могучим затылком к холодному дверному косяку, скрестив руки на груди, я сам видел это не раз.
А моё настоящее тело лежало в четвёртом ряду. Беспомощное. Чистое, намертво пристёгнутое широкими кожаными ремнями к ложу, с бумажной биркой и выбитым номером на металлической дужке. Лежало и мерно дышало под ровный гул приборов. Если я тут оступлюсь, если меня здесь сожрут, высушат или распорют от пуза до подбородка местные хищники – Браму выдадут уже не меня. Ему молча выкатят лёгкий деревянный гроб, пахнущий свежей сосновой стружкой, и сунут в руку казённую бумагу с круглой печатью. «Сгорел на работе».
Я сглотнул жёсткий, болезненно царапающий горло комок мяса и категорически, раз и навсегда, запретил себе эту тему. На неё не было воды. Слёзы, сопли и дешёвая жалость к самому себе – это потеря драгоценной влаги, а влагу следовало беречь пуще глаз.
Плохие новости явились следом, строго по расписанию, как надзиратель в казарме на утреннюю поверку.
Левая рука за время короткого спасительного сна не отошла. Наоборот: предплечье вокруг вчерашней рваной царапины набрякло так, что жёсткий суконный рукав куртки угрожающе трещал по швам при каждом неловком движении. Кожа стала невыносимо горячей, туго натянутой, как барабан, с мерзким глянцевым багровым отливом. Пальцы распухли, напоминая короткие деревянные колодки, и гнулись только через острую, простреливающую до плеча боль. Яд твари или местная гнилая зараза с когтей – неважно, главное, что левая рука превратилась в совершенно бесполезный, пульсирующий жаром придаток, который только тянул к земле и мешал жить.
Жажда, которая ещё вчера была просто назойливой, кружащей над ухом мухой, за ночь выросла в злую, цепкую хищницу. Язык окончательно превратился в сухую крупную наждачку и намертво лип к нёбу. При любой попытке резко повернуть голову перед глазами радостно плыли мутные серые пятна, а горизонт угрожающе кренился в сторону. Губы лопнули на месте старой корки, и я отчётливо чувствовал солоноватый, железистый привкус собственной крови.
Я вытряс из фляги два последних жалких глотка скорпионьей жижи. Сглотнул, морщась от рези в горле. Это погоды не делало совершенно – так, капнуть водой на раскалённую докрасна печную заслонку. Мне нужна была вода. Настоящая, мокрая, чистая вода, и найти её следовало именно сегодня. Потому что завтра с таким горлом я уже буду молча ходить кругами по барханам, спотыкаться о собственные сапоги и вести задушевные беззвучные беседы с песком, пока не высохну окончательно и не стану частью местного унылого пейзажа.
С неподъёмной каменной плитой на городском колодце я в одиночку, да ещё с одной здоровой рукой, сделать не мог ничего – это мы опытным путём выяснили ещё вчера. Значит – искать другую воду в бескрайней пустыне.
Где? Хороший вопрос, Марк. Отличный вопрос. Можно сказать, вопрос жизни и смерти.
Город с его тёмными прохладными подвалами, битыми кувшинами и мёртвой тишиной манил и пугал примерно поровну. Там в теории могла быть вода. Там совершенно точно, без всяких теорий, была смерть. Пустыня, расстилавшаяся впереди, не манила вовсе – одни сплошные чёрные сыпучие волны до самого края мира. Зато в ней, по крайней мере на первый взгляд, никто не ходил за мной след в след, терпеливо дожидаясь, пока я свалюсь от истощения.
Кстати о следах.
* * *
Перед тем как окончательно уйти от укрытия сарая в открытые пески, я сделал широкую петлю. Старый, заезженный до дыр дворовый приём из прошлой лоденской жизни: уходишь вроде бы по прямой, уверенно чеканя шаг, потом заворачиваешь длинным неспешным крюком, прячешься за укрытие и возвращаешься к собственным следам сбоку, чтобы посмотреть, не прилип ли к тебе настырный хвост. В приюте старшие пацаны так ловили мелких шкетов, которые повадились таскать хлеб или курево из чужих карманов. Здесь карманом был я сам.
Я заложил глубокую дугу за высоким чёрным барханом, упал на живот, обдирая локти, и осторожно, дюйм за дюймом, выглянул из-за песчаного гребня, глядя на нитку своих вчерашних неровных шагов.
Его следы лежали точно поверх моих.
Маленькие. Круглые. Без каблука, без чёткого ранта от подошвы – как будто кто-то туго обмотал ноги мягкими тряпками. Они шли шаг в шаг, с пугающей, нечеловеческой, машинной точностью вступая в мои глубокие отпечатки, и тянулись так от самого города до моего ночного пристанища. Ни разу не сбившись с ритма.
У сарая цепочка отходила в сторону, к обвалившейся глиняной стене ровно напротив моего угла. Там следы долго топтались на месте, намесив небольшую аккуратную ямку. А потом – обрывались. Совсем.
Я спустился с гребня, подошёл к стене и замер, онемев, глядя на эту вмятину в песке. Кожа на загривке медленно, мучительно стянулась, короткие волоски встали дыбом, словно от пробирающего до костей статического холода. Всю ночь. Эта тварь стояла здесь всю чёртову ночь. За обломком стены, всего в десяти жалких шагах от меня, пока я пускал слюни с бесполезным куском камня в кулаке. Оно стояло и неотрывно смотрело на меня. Могло неслышно подойти и перерезать горло. Могло вцепиться в шею мелкими зубами. Могло сожрать, начав с мягкого живота. Но не подошло.
И главное – дальше от ямки лежал девственно чистый чёрный песок. Ни единого следа. Ни борозды от волочащегося хвоста, ни отпечатков ухода, ни смазанного пятна от прыжка. Взял и взлетел, что ли? Или испарился в воздухе, как утренний дым?
– Эй, – сказал я негромко, обращаясь к пустой полуразрушенной стене и безмолвному чёрному песку за ней. – Я знаю, что ты ходишь за мной. Не притворяйся ветошью.
Тишина. Песок только мягко шуршал под невидимым, едва ощутимым ветром, перекатываясь с гребня на гребень.
– У меня есть мясо, – я говорил медленно, с трудом ворочая языком-наждачкой, чтобы слова не слипались во рту в невнятную кашу. – Слышишь? Могу поделиться. Свежее скорпионье мясо. Ну, почти свежее, если не сильно придираться. Выходи, угощу по-соседски.
Только низкое серое небо над головой, давящее на плечи пудовым грузом, и мертвящая пустота до горизонта. Ни звука. Ни движения.
– Ну, как хочешь, – я пожал плечами, отчаянно стараясь не выказывать мандража, хотя внутри всё сжалось в тугой ледяной комок. – Предложение действует ровно до конца мяса. Потом буду жрать сам, не обессудь.
Голос я держал ровным и почти насмешливым. Это была старая, въевшаяся под кожу привычка – не показывать страх, даже если коленки дрожат так, что штаны хлопают по ногам. Остальное получалось значительно хуже. Разум яростно буксовал и отказывался принимать картинку. Кто-то размером с десятилетнего ребёнка, который ходит абсолютно без звука, не оставляет следов, когда сам того не захочет, и ночь напролёт гипнотизирует тебя во сне, – в Лодене за такую дикую байку у костра старшие дали бы тяжёлый подзатыльник и отправили чистить выгребные ямы до утра. «Не трави баланду, малец, не пугай пацанов своими выдумками».
Но здесь эта байка всю ночь простояла за глиняной стеной, дышала со мной одним спёртым воздухом и почему-то гордо отказалась от щедро предложенного куска.
Я поправил пустую флягу на скрипящем поясе, перехватил каменный черепок поудобнее и пошёл прочь от мёртвого города. Туда, где гряды чёрного песка тянулись бесконечными, застывшими волнами. Искать воду в мёртвой пустыне. План, если вдуматься, был безумный ровно настолько, насколько и звучит. То есть – абсолютно, кристально, безнадёжно безумный.
Но на второй гряде этот гениальный план чуть не кончился вместе с самим бесславным планировщиком.
Я тяжело перевалил через острый гребень бархана, уже по инерции ставя правую ногу вниз, на долгий крутой спуск, и в последнее неуловимое мгновение успел дёрнуться назад, судорожно перенося вес на пятку опорной ноги и заваливаясь на спину.
Поперёк ложбины, ровно пересекая мой будущий путь, тянулась полоса идеально глаженого песка. Узкая, примерно в мужскую ладонь шириной. Свежая – края песчинок по бокам ещё не успели осыпаться от ветра, они маслянисто блестели, спрессованные чудовищной, безжалостной силой, отполированные до блеска.
Тварь-утюг. Так их с содроганием называли в приюте те редкие счастливчики, кто возвращался из-за Врат в своем уме и с целыми конечностями. Оно прошло здесь совсем недавно. Может, час назад. А может, прямо сейчас неслышно ползало где-то совсем рядом, в соседней ложбине между барханами, беззвучно стирая чужие следы и вминая зазевавшихся дураков в кровавый монолит, оставляя после себя только идеальную гладкую дорожку.
Сердце ухнуло куда-то в пустой желудок и застучало там гулко, часто и больно, отдаваясь в висках. Я, лёжа на спине, медленно, по жалкому миллиметру, подтянул зависшую в воздухе левую ногу обратно с песка и предельно аккуратно поставил её на край своего же продавленного отпечатка. Очень хотелось стать невесомым, как пух. Раствориться в воздухе. Не вышло. Мои фунты веса неумолимо тянули вниз, грозя обрушить край бархана прямо на смертельную тропу.
Я пролежал на гребне, намертво вжимаясь животом в чёрный песок, наверное, с четверть часа. Ноги затекли до тупой ломоты, левая рука стонала от боли, но я не шевелился, слушая пустыню всем, чем только умел: ушами, кожей, вставшими дыбом волосами на руках. Тихо. Только бесконечный, сводящий с ума монотонный шорох осыпающихся крупинок.
Потом я медленно, как старая ящерица, сполз вниз и на полусогнутых подошёл к полосе. Переходить её пришлось в самом узком месте: я вытянул правую руку с камнем далеко вперёд, с силой воткнул его в песок за гладкой полосой, проверяя опору. Носок левого ботинка аккуратно опустил в ямку от ножа. Перенёс вес на случайно торчащий из-под песка твёрдый осколок камня. Следующий широкий, болезненный шаг, грозящий порвать связки, – уже далеко за чертой. Мышцы бедра свело злой судорогой от дикого напряжения. Песок под подошвами всё равно предательски шуршал. Громче, чем мне нравилось, в сотню раз громче, чем можно было себе позволить рядом со свежим следом утюга.
Перешёл. Отошёл на добрую сотню шагов, ни разу не оглянувшись назад, и только там, без сил рухнув на колени в песок, позволил себе с хрипом выдохнуть скопившийся в лёгких спёртый воздух.
Соседство, ничего не скажешь. Отличный район, плотно обжитой. Хоть предупредительные таблички на барханах колоти: «Осторожно, по двору гуляет утюг, огромная просьба не шуметь, не дышать и не отбрасывать резкие тени».
* * *
Безумным мой план поиска воды был ещё и потому, что искать я её собирался вовсе не глазами.
Тут, конечно, придётся объяснить подробнее, хотя объяснять такие вещи вслух стыдно – звучит как горячечный бред умирающего от жажды покойника. Ещё со вчерашнего дня – кажется, с того самого грязного боя в переулке, а может, с того момента, как я сдуру напился вязкой скорпионьей жижи, – со мной творилось нечто до крайности странное и пугающее.
У меня ныли зубы.
Не все подряд, не челюсть целиком от удара, а только нижние передние, у самых воспалённых дёсен. И ныли они не от тупой боли, а… с чётким направлением. Как тонкая намагниченная стрелка. Поворачиваюсь налево – во рту тишина, только обычная мерзкая сухость. Поворачиваюсь направо – ноет, тонко, назойливо, и настойчиво тянет корень зуба к одному конкретному, ничем не примечательному месту на горизонте, словно привязанный невидимой стальной ниткой.
А вдобавок ступни, стёртые в кровь, гудящие от многочасовой ходьбы, ловили сквозь толстые солдатские обмотки странную, нездешнюю прохладу. Ледяную прохладу, которой в сухом, как старый порох, чёрном песке под ногами быть по определению не должно.
Сначала я честно и без затей списал всё на действие скорпионьего яда. На яд вообще очень удобно валить всё подряд – от мутной болящей головы и странных видений до собственных дурных решений. Но потом я стал замечать железную, пугающую закономерность. Зубы и ступни тянули меня в одну и ту же сторону. Я специально менял направление, делал долгие зигзаги, упрямо петлял по барханам, как недобитый заяц, – вектор послушно и неотвратимо поворачивался за мной. Куда бы я ни смотрел, тяга выравнивалась по одной невидимой натянутой струне.
Выбора оставалось немного: либо я окончательно и бесповоротно сходил с ума, и мозг тупо жарил сам себя от жестокого обезвоживания, плодя галлюцинации, либо что-то глубоко внутри меня, на первобытном, животном, телесном уровне, точно знало, где находится живая вода.
Первое было куда вероятнее. Свихнувшихся в приюте я видел часто, их списывали пачками, молча вынося в холодный коридор. Но второе можно было легко проверить на практике, вооружившись черепком и терпением.
Для честности я устроил состязание. Устав Михеля – знаменитого искателя, чьи слова нам монотонно зачитывала Сандра в трясущемся вагоне по пути сюда, – гласил прямо и сурово: воду в песках ищи в глубоких низинах, там, где сходятся гряды, там усердно копай до упора, и воздастся тебе.
Хорошо. Я нашёл идеальную низину. Лучше не нарисуешь ни в каком учебнике: три высокие чёрные гряды круто сошлись в одну точку, образовав глубокую чашу, песок на дне лежал плотный, слежавшийся веками. Место строго по уставу.
А в трёхстах шагах от него находилось совершенно пустое, ровное место на склоне. Абсолютно ничем не приметное. Ни складочки, ни ложбинки, ни намёка на тень. Единственное его отличие заключалось в том, что когда я стоял ровно над ним, у меня раскалывались нижние дёсны, а подошвы словно стояли на забытом куске льда.
Я решил выкопать обе ямы.
Первую я начал рыть по всем правилам, в ложбине. Копал черепком, яростно разрыхляя жёсткий наст, и жадно выгребал сыпучую жижу руками. Точнее, одной правой рукой. Левая тупо отваливалась от боли при каждом движении плеча, так что правая отдувалась за двоих, сдирая воспалённую кожу о мелкие песчинки в кровь.
Сухой, мелкий, как пыль, песок безжалостно лез под обломанные ногти, царапал костяшки, летел прямо в глаза. Когда я пытался сдуть его с края ямы, он намертво забивался в кровоточащие трещины на губах, скрипя на зубах. На глубине локтя песок был всё таким же безнадёжно сухим. На глубине полутора локтей – сухим и сыпучим, как мука с мельницы. На двух локтях, когда я уже наполовину скрылся в яме, задыхаясь от серой пыли, я окончательно сдался.
Опыт Михеля, очевидно, писался для какой-то другой, более приветливой стороны Песков. Здесь эти законы не работали. Я тяжело вылез, отсиделся на краю пустой бесполезной дыры, с отвращением сплёвывая сухой песок. Левая рука дёргала уже не в такт сердцу, а сплошным болезненным огненным фоном. Копатель из меня сегодня был паршивый, запас сил стремился к абсолютному нулю.
Вторую яму я пошёл копать на пустом ровном месте, чувствуя себя круглым, законченным кретином, искренне поверившим в бредни собственного воспалённого мозга.
Для порядка я снял с пояса флягу и аккуратно поставил её рядом с будущим раскопом. Если уж суждено подыхать в этой проклятой пустыне от собственной непроходимой глупости и жажды, выкапывая себе бессмысленную мелкую могилу, пусть хотя бы казённое имущество лежит красиво.
Дурацкое чувство продержалось ровно до глубины в локоть.
А потом песок под черепком внезапно потемнел.
Сначала я не поверил глазам. Решил, что это просто резкая тень от моей измазанной в грязи руки. Копнул шире, забирая с другого края ямы. Песок потемнел и там. Цвет сменился с пыльно-серого на густой, влажный чёрный.
Я заработал быстрее, напрочь забыв про дикую усталость и в кровь разодранные костяшки. Ещё через пол-локтя грунт стал ощутимо ледяным. Я зачерпнул горсть, с силой сжал её в кулаке, разжал непослушные пальцы… и песок слипся в плотный комок. Он не рассыпался пылью между фалангами. Он упрямо держал форму.
Пальцы поняли это чудо раньше, чем одуревшая голова. Влага. Настоящая, тяжёлая, подземная, спасительная влага. Моя.
Я сидел на корточках над раскопом и смеялся. Беззвучно, по-здешнему, не размыкая растрескавшихся, кровоточащих губ, только судорожно дёргая плечами и содрогаясь всем телом от дикого, животного облегчения. Дёсны больше не ныли. Тяга полностью выключилась. Видимо, внутренний голос бодро доложил: «Прибыли на место назначения, пассажир, дальше выкапывайся сам».
Копать глубже пришлось уже с умом. Сухой верхний песок так и норовил осыпаться в яму, сводя на нет всю тяжёлую работу, поэтому я выстроил вокруг лунки высокий плотный бруствер, а стенки аккуратно, частыми похлопываниями уплотнил ладонью. Работал по-прежнему только правой; левой, зло морщась от простреливающей боли в локте, лишь придерживал осыпающийся край.
Мокрый слой шёл узким, скудным гнездом – шириной в две мужские ладони, не больше. Не огромное подземное озеро и не щедрый звенящий родник. Но мне сейчас с лихвой хватало и этого.
Пить мокрый песок – занятие, скажем прямо, на большого и извращённого любителя. Жрать грязь в приюте считалось самым унизительным наказанием. Но там же, в казарме, я знал одного битого жизнью человека, который на спор умел выжимать воду из чайной заварки трёхдневной давности. Навык сугубо специфический, но сейчас он оказался поистине бесценным.
Я разулся, стащил сапог, торопливо размотал грязную, насквозь пропотевшую портянку с правой ноги. Вытряхнул из неё сухую пыль. Плотно, от души набил грубую ткань самым тёмным, самым влажным ледяным песком со дна ямы. Скрутил ткань тугим жгутом, перехватил концы, закинул голову назад и стал с яростной силой выкручивать этот свёрток над раскрытым ртом. Мышцы предплечья жалобно заскрипели от натуги.
Кап.
Долгая, мучительная, изматывающая пауза.
Кап-кап.
Кап – точно на пересохший шершавый язык. Вторая – мимо, по грязному небритому подбородку, на шею. Я торопливо поймал убегающую каплю грязным пальцем и слизал вместе с налипшим песком и едким потом. Воспитание у меня, конечно, было сугубо приютское, изящным манерам за столом не обучали, но я был не настолько тонкой натурой, чтобы в моём положении брезгливо разбрасываться водой.
Вода была отвратительной. Она была мутной, густой, отдавала сырой закисшей глиной, стоялым тухлым болотом и нестираной солдатской портянкой.
Лучшей, вкуснейшей воды я не пил никогда в своей жизни. Это был абсолютный, чистый нектар.
По одному скудному, жалкому глотку набиралось примерно с десятка мучительных отжимов. Я сделал четыре крошечных глотка – медленных, с долгими паузами, силой заставляя себя дышать, чтобы усохший желудок с непривычки не взбунтовался и не вернул всё бесценное обратно на песок. Потом, стиснув зубы до громкого скрежета, ещё два глотка выжал прямо в узкое горлышко фляги. Выжимал по капле, бережно стряхивая их с грубой ткани.
Два глотка во фляге – смешной, ничтожный запас. Но пустая фляга, звенящая безнадёжной пустотой, и фляга, в которой тихо плещутся два тяжёлых глотка жизни, – это принципиально разные вещи. Это огромная разница между трупом и живым человеком.
И ровно в тот момент, когда я, выкручивая запястье до хруста костей, выжимал в горлышко последнюю мутную каплю, прилетел первый слепень.
Сначала я даже не понял, что это за звук. Просто тонкий, пронзительный, металлический звон у самого правого уха. Словно кто-то ударил стальной иголкой по туго натянутой струне. Я отмахнулся. Потом громко зазвенел второй.
А ещё через полминуты над моей свежевырытой ямой уже висело пульсирующее, вибрирующее облачко мелкой мошкары. Серой, блестящей хитином, невероятно злой. Слепни кидались на меня с остервенением. Они больно, до крови кусались, вырывая микроскопические кусочки кожи, лезли прямо в глаза, тыкались в мокрую грязную портянку, облепляли влажные губы.
Через дюжину укусов моя шея загорелась диким огнём, чесалась не хуже опухшей левой руки. Я отмахивался, зло хлопал себя по щекам, давил их на коже, оставляя кровавые разводы, – и вдруг с леденящим ужасом сообразил одну очень простую вещь.
Я слышу их звон. Слышу чётко, ясно, за добрых двадцать шагов. Это был чистый, ровный, прорезающий мёртвую тишину пустыни, далеко слышный звон.
А значит, его слышит вся округа. Все, у кого здесь есть уши, локаторы или чуткие голодные носы.
Здесь, в мертвенной тишине Песков, где любая местная голодная тварь ходит исключительно на звук и жрёт всё, что неосторожно шевелится, прямо надо мной, как огромный сигнальный буй, висел живой звенящий колокольчик. И этот колокольчик вопил на всю пустыню: «Сюда! Здесь мокро! Здесь живое, тёплое мясо! Налетай, пока не ушло!»
Водопой я свернул за десять судорожных вдохов.
Рванул портянку из ямы. Зажал её в зубах, потому что обе руки сейчас были отчаянно нужны для дела. Лихорадочно, сгребая бруствер локтями и коленями, не обращая внимания на боль, засыпал раскоп обратно. Утрамбовал яму подошвой ботинка, быстро заровнял ладонью, щедро присыпал сверху сухим, пыльным песком, чтобы не осталось предательского тёмного пятна, – и по-пластунски отполз на полсотни шагов в сторону, волоча за собой флягу и мокрую тряпку.
Затаился за барханом. И очень вовремя.
На звенящий зов слепней из-за соседней гряды вытекло. Низкое, тёмное, с крупную кошку ростом, на коротких частых лапах – не борозда, не утюг, кто-то помельче, из тех вечных шакалов, кто кормится у чужой воды и подбирает чужую добычу. Оно шло на звон, ровно и жадно, по прямой линии к заглаженному раскопу. На воду. На слепней. На меня.
Бежать с одной рабочей рукой и пустой флягой было некуда. Зато теперь у меня была не только пара голых кулаков. Я перехватил своё импровизированное копьё из скорпионьего жала правой рукой, намертво упёр тупой конец в песок у бедра и выставил остриё навстречу – так, как никто меня в приюте не учил, но как само идеально легло в ладонь. И в тот короткий миг, когда тварь юркнула в густую чёрную тень между грядами и пропала из глаз, я вдруг – непонятно как – всё равно точно знал, где она. Не услышал. Не увидел. Просто знал нутром: вот тут, в трёх шагах, забирает влево, готовится к прыжку. Я даже не успел этому толком удивиться.
Она прыгнула – на звон собственных лап по песку, на горячий запах крови. Я не метнулся навстречу и не отпрянул в ужасе. Я просто держал жало в той единственной точке, куда она летела, и пустил её на остриё сам. Длина копья сделала то, чего никогда не сделал бы кулак: достала тварь там, докуда её клыки ещё не дотягивались. Жало с хрустом вошло во что-то мягкое прямо под горлом. Тварь дико забилась, насаженная на древко, зло хлестнула лапами по древку – и тяжело обмякла, повиснув на копье всей дурной тушей.
Я резким рывком выдернул жало, отступил на шаг и стоял, тяжело дыша, глядя на дохлую тварь на песке и на дрожащее в руке копьё. Вот, значит, как. У меня появилась не только длина. У меня появились те самые заветные два шага между мной и чужими зубами, которые отделяют живого человека от ужина.
Слепни, лишившись и влаги, и нежданного куска свежего мяса, ещё покрутились дурным звенящим облаком над заглаженным местом, потеряли интерес и с недовольным гудением разлетелись в разные стороны.
Металлический звон стих. Мёртвая тишина вернулась.
Правило третье, мысленно записал я в свою воображаемую тетрадь, пытаясь унять колотящееся о рёбра сердце: слепни феноменально знают мокрое. И сдают его с потрохами первому встречному хищнику. Нашёл воду, раскопал – не расслабляйся. Смотри, кто прилетел на угощение, и быстро думай, кто на этот звон придёт следом, чтобы поужинать тобой.
Правда, из этого правила торчал и весьма полезный обратный конец: если слепни знают мокрое – значит, по скоплениям слепней в теории можно искать воду. Увидел звенящее облачко над пустым, казалось бы, местом – смело копай, там точно влага.
Хорошая мысль. Из тех дельных мыслей, что исправно кормят и поят. Жаль только, что кормить она в этой проклятой пустыне может далеко не одного меня: всё, что здесь ползает, летает и звенит, кто-то более крупный и зубастый наверняка уже выучил до меня. Причём выучил с того конца пищевой цепочки, где находятся клыки и жвалы.




























