Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"
Автор книги: Алекс Эвейкин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 68 страниц)
– Запас, – невозмутимо сказала она. – Собирала со стен, пока шла за тобой по пятам. По шесть штук на ужин – на пять дней дороги растянем, если не жировать.
Я с сомнением посмотрел на сушёных насекомых. Слепни мёртвыми фасеточными глазами посмотрели на меня. Неделю назад, в другой жизни, меня бы передёрнуло от одной мысли жрать эту хрустящую дрянь. Теперь, с урчащим пустым брюхом, я думал только о том, что по шесть штук на ужин – это прямо-таки королевская щедрость, можно ужаться и по четыре, чтобы хватило на дольше.
– За такое богатое приданое, – усмехнулся я, отправляя в рот первого хрустящего слепня, – я тебе жалованье повышаю. Так и быть. Шестьдесят крон из ста моих.
– Пятьдесят. Уговор есть уговор, счетовод. – Она аккуратно свернула тряпицу и убрала обратно за пазуху. – И не смей называть это приданым, а то уволюсь прямо сейчас, и понесёшь свою воду сам.
После ужина остро встал вопрос ночёвки. Всю прошлую неделю я решал его в одиночку предельно просто: спал вполглаза, сидя в углу и до боли сжав в кулаке острый черепок.
– Спать будем по очереди, – распорядилась Сандра. – Я первая дежурю на посту. Разбужу тебя, когда устану слушать тьму. Тогда сменишь. Зарницы отсюда нормально видно?
Я выглянул в пролом стены. Далеко, на самом краю обзора, над чёрными каменными грядами стояла моя знакомая жилка – тонкий белый шрам на небе. Мигнула холодно и погасла.
– Видно.
– Вот и хорошо. Мне, значит, остаются уши, а тебе – небо. – Она устроилась у целой стены, лицом к пролому, села прямо, держа спину ровно, как натянутую струну, руки спокойно положила на колени. – Смены будем мерить по зарницам. Тридцать вспышек отсчитаешь – буди меня. Потом тридцать твоих спишь.
– А если я от усталости просплю свои тридцать? – резонно усомнился я.
– Не проспишь. Я тебя разбужу ровно в срок. – Она сказала это с такой несокрушимой, спокойной уверенностью, что спорить с ней было всё равно что спорить с тюремным расписанием. – Спи давай, Марк. Спи.
И вот что я вам скажу. Это было странно. Я не спал при живом человеке… да никогда я не спал, получается. В нашем приюте – там ведь не спят при людях. Там спят против людей. Спят вполуха, вполглаза, засунув ботинки под голову вместо подушки и намотав ремень с кулаком на запястье. К утру там и ботинки, и твои жалкие сны, и зубы могли легко сменить хозяина.
А тут я просто лёг на жёсткий, остывающий песок, в мёртвом, заброшенном городе, в проклятой пустыне, до краёв полной тварей. Рядом с девчонкой, которая знала меня всего три дня, а я её – неделю. Я повернулся к ней спиной, закрыл глаза и уснул. Без заточенного ножа в ладони, без вонючего ботинка под щекой. Уснул тяжело и глубоко, как в детстве, которого у меня никогда в жизни не было.
Последнее, что я слышал сквозь наваливающуюся темноту, – как она тихонько поправила флягу на ремне у себя на боку. Металл звякнул. Моя вода действительно была в самом надёжном месте этой пустыни. Надо же. У меня в кои-то веки появилось место, которое я считал надёжным, и этим местом оказался живой человек.
Проснулся я от того, что мне на губы легла узкая, ледяная ладонь.
Я дёрнулся, инстинктивно пытаясь ударить, но Сандра прижала пальцы плотнее. Она сидела, склонившись надо мной, и её напряжённое лицо было близко-близко. Пальцы её второй руки легко, как птичья лапа, легли мне на запястье, нащупали жилку и стали выстукивать ритм. Медленно, по одному.
Вдохи.
Я всё понял ещё раньше, чем услышал звук.
Шшшш.
Там. Прямо за стеной сарая. Не мимо прошёл – он двигался вдоль. Звук, этот мерзкий звук волочащегося края гигантской метлы, обошёл наше убежище по кругу, неторопливо, методично примеряясь к каждой глиняной стене, и в конце концов встал у пролома. У того самого пролома, откуда нам с чёрного неба светила спасительная жилка.
Подол. Он пришёл за нами с колодезного двора сюда, на самый отшиб. Выследил. И теперь он стоял у нашей открытой двери – и слушал нас.
Сандра мерно стучала по моему запястью. Я лежал на спине, боясь даже сморгнуть, слившись с песком, и тоже слушал. Там, за тонкой глиняной стеной, на расстоянии вытянутой руки от моих замерших ног, стоит то, что стирает следы живых людей. Жилка света мигнула в проломе бледным сполохом и погасла. В её короткой, резкой вспышке я успел увидеть лицо Сандры: абсолютно спокойное, собранное в кулак, чуть повёрнутое, ухо ловит каждый шорох за стеной. Только пальцы на моём запястье выбивали счёт чуть-чуть чаще её обычного ритма.
Сорок стуков. На сорока он всегда уходил по своим делам.
Пятьдесят. Шестьдесят. Семьдесят – столько вдохов он стоял тогда во дворе после моего крика, и я тогда с перепугу решил, что это очень много.
Сто.
Он не уходил.
Интерлюдия. Вторая ночь
В прошнурованном журнале ввода старшего смотрителя Веллера было шесть строгих граф: дыхание, пульс, ход глаз, пот, ремни, примечания. Заполнять их полагалось дважды за ночь, обходом, на каждого вводного – номер койки, цифры, подпись. Тридцать лет Веллер заполнял эти графы, и тридцать лет они сходились с уставом. Приход отдельно, расход отдельно, тревога – только по форме. Устав Дома Сна не предусматривал графы «чудо» или «необъяснимое».
Этой ночью графы не сходились.
– Шестой ряд готов, – глухо доложил Ланге, догоняя его с журналом наперевес. У младшего смотрителя была цыплячья шея и почерк отличника из медицинской академии. – Дыхание шесть в минуту. У всех.
– У всех? – Веллер остановился так резко, что Ланге едва не налетел на его спину.
– У всей партии, господин старший смотритель. Ровно шесть. По уставу положено двенадцать – шестнадцать. – Ланге замялся, перо в его руке мелко дрожало. – И ход глаз…
– Что – ход глаз? Говорите чётко, Ланге. Вы не на экзамене.
– Нет его. Абсолютно нулевая активность по всему ряду.
Веллер замер между рядами. Шла вторая ночь ввода; по гулкому залу ровно плыл синий свет. У дальней стены сменная вахта вполголоса сверяла часы. Четыреста коек дышали вокруг – медленно, тягуче, вшестеро реже, чем положено спящим детям. Синие ночники горели ровно. Простыни лежали ровно. Всё лежало слишком ровно, и от этой почти гробовой ровности у Веллера, тридцать лет ходившего между этих коек, сосуще тянуло под ложечкой.
Беспокойный зал он умел успокаивать. Он знал, что делать с криками, с судорогами, с приступами паники, когда вводный рвёт ремни. Что делать со слишком спокойным, леденяще тихим залом, не знал никто, включая устав.
У спящего сновидца зрачки всегда ходят под веками – туда-сюда, быстрыми рывками. Это азбука: тело лежит здесь, привязанное к койке, а взгляд мечется там, в областях. По ходу глаз смотритель видит, что вводный жив не только лёгкими.
Веллер наклонился над ближней койкой. Мальчик, на вид лет двенадцать, заводской по списку. Веки бледные, полупрозрачные, совершенно неподвижные. Совсем. Спящий ребёнок всё равно мелко живёт лицом: дрогнет ресница, уйдёт угол рта, пальцы под ремнём попросят свободы. Здесь не дрогнуло ничего – посмертная восковая маска. Лишь грудная клетка медленно, раз в десять секунд, поднималась и опадала.
– Записывайте, – хрипло скомандовал Веллер, выпрямляясь. – В графу примечаний: «Ход глаз отсутствует. У вводных текущего дня – поголовно».
– Господин старший смотритель… – Ланге понизил голос, оглядываясь на вахту у стены. – Такое вообще бывало в вашей практике?
– Нет. За тридцать лет – ни единого раза.
Они прошли пятый ряд, сопровождаемые мерным, пугающе редким, синхронным дыханием десятков детских грудей. Этот звук больше напоминал дыхание огромного, затаившегося зверя, чем сон четырёхсот отдельных людей. У койки со слепой девочкой – лоденская партия, особая красная отметка в списке – Веллер задержался дольше обычного. С незрячими всегда труднее: ход глаз у них и до сна другой, хаотичный, не привязанный к визуальным образам, по нему не прочтёшь того, что происходит внутри. Но дыхание – те же шесть вдохов. У всех одно и то же жуткое, выверенное число. Девочка лежала прямая, руки вытянуты поверх суконного одеяла, лицо спокойное до отрешённой строгости. Дежурная поза, только без дежурства.
– Эта из слепых, номер сорок два, – тихо сказал Ланге, водя пальцем по записям. – Я сам капал ей. Она не дёргалась. И перед самой каплей сказала мне «спасибо». Мне за всю смену двое «спасибо» сказали, и оба из общих вагонов.
– В журнал это не пишут, Ланге. Уставу нет дела до вежливости, – отрезал Веллер. И добавил, не сразу, глядя на лицо слепой девочки: – Но вы… запомните так. В уме.
Он заложил руки за спину и пошёл дальше вдоль длинного ряда. Ланге засеменил следом, нервно скрипя пером на ходу, стараясь не отставать. По уставной арифметике Дома к утру второй ночи внутри у вводных шли четвёртые-пятые сутки сна: неделя-две там против трёх коротких ночей здесь. Размен известный, давно выверенный поколениями. Если этот размен поплыл, если равновесие нарушилось… Веллер запретил себе додумывать эту мысль до конца. Устав не велит додумывать; устав велит записывать факты.
У узкой койки в четвёртом ряду он внезапно остановился, словно наткнувшись на невидимую стену.
Лоденский, без фамилии, номер по партии восемьдесят шесть. Худой, бледный, ссадина на костяшке, бинт на левой руке – лекарская пометила в карте: «повязка не вскрывалась, жалоб нет». Дыхание – шесть. Пульс редкий, нитевидный. Глаза под веками неподвижны.
Губы еле заметно шевелились.
Веллер наклонился ниже, почти касаясь ухом его лица. Мальчик не стонал и не звал – он повторял. Беззвучно, одними пересохшими губами, с долгими паузами, раз в полсотни вдохов: во-семь-де-сят шесть. Во-семь-де-сят шесть. Нижняя губа цеплялась за сухую трещину, чуть кровоточила, но всё равно упрямо доводила число до конца.
Своё число. Он держался за него из последних сил, как утопающий за канат.
– Примечания, – сказал Веллер, не разгибаясь и глядя на эти упрямые губы. – Пишите: «Повторяет номер партии. Беззвучно. Ровно».
Ланге суетливо сверился с длинным списком, перевернув страницу, и понизил голос до самого заговорщицкого, полного паники шёпота:
– Лоденский приют. Тот самый, который «умывался»… с бинтом который. Это тревожный признак, господин старший смотритель?
Веллер долго смотрел на бледное лицо лоденского. За тридцать лет через его зал прошли тысячи спящих детей: они плакали во сне, смеялись, гребли руками под ремнями, звали матерей. Этот лежал тихо, вцепившись зубами в свой казённый номер, и не отдавал его даже сну.
– Нет. Это признак, что человек не сдаётся, – твёрдо сказал Веллер, выпрямляясь. – Пишите и идите дальше по ряду. И, Ланге… про бинт в рапорте можно без подробностей. Напишите «состояние стабильное».
Сам он дошёл до конца зала, отпер служебную дверь и вышел наружу, на колючий ночной холод – вдохнуть морозного воздуха, выветрить из лёгких больничный запах синего света и покоя.
У высоких кованых ворот Дома Сна, за строгой линией молчаливого военного оцепления, горел родительский табор. Это было привычное зрелище в дни массовых вводов: дымные костры, закопченные солдатские котелки, тёмные сгорбленные фигуры в старых одеялах, ждущие хоть каких-то новостей. Ближе всех к воротам, на пустой каменной тумбе, где днём обычно стоял вооружённый караульный, сидел грузный человек в потрёпанной, видавшей виды приютской шинели – воспитатель лоденской партии, Брам. Веллер видел его здесь и вчера, и позавчера. Тот не спал. Он вообще, казалось, не моргал. Смотрел немигающим, тяжёлым взглядом сквозь чугунные прутья на освещённые окна зала.
Женщина в красном платке подошла к нему от костра, протянула кружку – пар поднимался в свете фонарей. Воспитатель мотнул головой. Она настояла, сунула кружку в его мозолистые руки. Он подержал её на коленях, не отпив, и когда женщина вернулась к костру – поставил у тумбы, полную до краёв.
– Не положено тут сидеть гражданским в ночное время, – сухо и официально сказал Веллер через чугунную решётку ворот, зная, что его слова ничего не изменят.
– Я не сижу, начальник, – ответил воспитатель низким, рокочущим, глухим голосом, даже не оборачиваясь в его сторону. – Я стою. Просто стоянка у меня сидячая.
Веллер не стал спорить. Он постоял рядом с воротами, кутаясь в воротник шинели. Устав не запрещал стоять у ограды.
– Вторая ночь, – сказал воспитатель в темноту, словно обращаясь не к Веллеру, а к самому монументальному зданию Дома Сна. Пальцы Брама машинально поглаживали потертую ткань на коленях. – Экватор. Ну? Они там у вас как? Не молчи, начальник. Скажи как есть.
Веллер подумал про эти шесть редких вдохов в минуту. Про неподвижные зрачки сотен детей. Про упрямого мальчика из четвёртого ряда, номер восемьдесят шесть, с его беззвучным, непрекращающимся счётом.
– Дышат, – просто сказал Веллер. И это было правдой.
– Ну и всё. Раз дышат – значит живы, – тяжело сказал воспитатель Брам, и в его голосе проскользнула стальная нотка. – И нечего тут. Девятерых я из Лодена привёз – девятерых обратно и заберу. Пусть только попробуют не проснуться.
Веллер отвернулся и пошёл обратно. Лязгнул замок. Вернувшись в зал, у дверей он задержался и оглядел своё странное хозяйство: шесть рядов, четыреста дыханий реже уставного вшестеро. Где-то эти дети сейчас шли по чёрному песку, бежали, прятались, дрались за глоток воды. Их место было далеко за стеной сна, за пределом его допуска и синих ламп.
Журнал знал про них шесть сухих строк. Седьмой строки – той единственной, в которой было бы главное: страх, боль, победа или смерть, – в казённом журнале не водилось с самого основания этого Дома.
Он велел вахте жечь лампы до самого утра – все, сколько есть, включая запасные прожекторы под потолком. Старший вахты переглянулся с подчинёнными: жечь запасные полагалось при тревоге, а тревоги официально не объявлялось. Тревоги не было ни по одной графе.
– Выполнять. Это приказ, – отрезал Веллер, не терпящим возражений тоном, и вахта поспешно разбежалась по рубильникам. Зал озарился ярким, безжалостным светом.
Потом Веллер взял табурет из сестринской и сел у четвёртого ряда, напротив койки номер восемьдесят шесть – там, где устав не предписывал ему сидеть, но и не запрещал. Он положил тяжёлые руки на колени и стал смотреть на шевелящиеся губы мальчика.
Графы не сходились. Устав трещал по швам и оказывался бесполезен перед лицом того, чего они не понимали. А значит, кто-то живой и взрослый должен был сидеть здесь и сторожить эту образовавшуюся зияющую дыру в правилах, пока они там, на той стороне, делают свою работу.
Глава 10. Гнездо
Подол простоял у нашего пролома ровно сто сорок вдохов Сандры. Она потом сказала мне это точно, до единого размеренного вдоха. Сто сорок раз её грудная клетка едва заметно приподнималась и опадала, пока эта безмолвная тварь топталась за тонкой каменной стеной. Мы так и не заснули на весь остаток этой вымороженной, бесконечной ночи. Лежали на твёрдом, как чугунная плита, полу и вслушивались в то, как незваный гость принципиально не уходит.
Холод в этих проклятых местах – не тот безобидный сквозняк, от которого можно отмахнуться полами куртки или просто энергично потереть плечи. Он лез под самую кожу, жадно въедался в суставы, сводил челюсти до мерзкого, неконтролируемого зубного скрипа. Я лежал на спине, уставившись в чёрный, постоянно осыпающийся мелкой колючей пылью свод нашего никчёмного укрытия, и чувствовал, как медленно, мучительно затекает правое плечо. Пошевелиться было нельзя. Ни на дюйм. Ни на волос. Любой случайный шорох, звон пустой фляги об камни, даже слишком громкий глоток вязкой слюны мог стать прямым приглашением для того, что тяжело и влажно дышало снаружи. Я попытался отвлечься, пересчитывая трещины на потолке, но в непроглядной темноте они сливались в одну сплошную нависающую угрозу. Подол – так мы прозвали эту дрянь за шелестящий звук – не издавал обычных звуков шагов. Он просто переносил свой вес с лапы на лапу, и от этого чёрный песок снаружи шуршал с омерзительной, вкрадчивой мягкостью.
Сандра дышала так тихо, что временами я вообще переставал её слышать. В такие долгие, тягучие моменты липкий, ледяной пот прошибал меня от затылка до самой поясницы: жива ли? Жива. Снова слабый, выверенный до миллиметра вдох. Сто сорок раз, пока за стеной переминается нечто, способное выпотрошить нас обоих одним небрежным движением. Великолепно. Просто эталонное гостеприимство. Отличный курорт, надо будет обязательно порекомендовать друзьям, если когда-нибудь выберусь из этих проклятых областей живым и заведу себе друзей.
– Он знает, где мы спим, – голос Сандры прозвучал неожиданно громко и сухо, когда серое, похожее на грязный, свалявшийся войлок небо над головой чуть отпустило ночную черноту. – Уборщица запомнила жильцов. Уходим сегодня же.
Спорить я не стал. Да и с чем тут было спорить? Когда то, что не охотится на тебя явно, а просто стоит и дышит тебе в затылок во сне, начинает методично ходить за тобой по пятам, самое подходящее время выяснить, насколько ты ему вообще интересен, – желательно издалека. С другого, самого дальнего конца этой вымершей пустыни. Я сел, с протяжным скрипом распрямляя одеревеневшую спину. Суставы хрустнули так громко, что в пустом каменном мешке это отдалось, как ружейный выстрел на площади. Напарница даже ухом не повела, её тонкие грязные пальцы уже деловито и быстро ощупывали наши нищие пожитки, методично проверяя каждый узел.
План на грядущее местное «утро» был до смешного, до обидного короткий. Выжить, напиться вдоволь, убраться подальше. Если чуть подробнее: поскорее дойти до колодезного двора, долить нашу скудную тару до самых краёв, поискать в крайних брошенных домах квартала какой-нибудь целый горшок. Что угодно ёмкое, хоть старый кувшин, хоть медный таз, хоть выдолбленную тыкву, лишь бы не текло. А потом – немедленно выйти к высоким скалистым грядам на горизонте до того, как этот мёртвый город придумает нам новые, ещё более изощрённые приключения. С больной фантазией у этого места всё было в полном порядке, я уже успел оценить широту его размаха.
Город, впрочем, придумал быстрее, чем мы успели собраться.
* * *
Всё началось со звона.
Мы только-только связывали в узлы наш пыльный, убогий лагерь, когда ухо уловило знакомую, мерзко режущую нервы ноту. Тонкую, пронзительно-металлическую, зудящую у самой земли, словно кто-то быстро и без остановки водил ржавым гвоздём по стеклу.
Слепень. Второй. Третий. Десятый.
Я резко обернулся, едва не выронив копьё из онемевших пальцев. Над крохотным глиняным кувшинчиком Сандры, над мокрой, набухшей деревянной пробкой нашей единственной фляги, над тёмным, почти чёрным пятном на песке, где мы вчера по дурости пролили пару глотков, толклось уже целое облачко. Оно висело в неподвижном, затхлом мертвом воздухе, переливаясь грязным, тусклым серебром в сером свете, и росло с каждым ударом перепуганного сердца. Звон становился плотнее, назойливее, он ввинчивался прямо в мозг, обещая скорую и очень неприятную развязку.
– Вода, – сказал я с глухой досадой, физически чувствуя, как противно стынет взмокшая шея. – Они чуют нашу воду. Третье правило выживальщиков работает в обе стороны, Сандра: теперь мы для них – мокрое. Мы пахнем жизнью, а жизнь здесь жрут с особым аппетитом.
– Заматывай. – Сандра уже резким движением стягивала с пояса запасную тряпку, её руки двигались быстро, экономно и невероятно зло. – Пробку, горло, всё мокрое – немедленно прячь в сухое. Быстро, Марк. Каждую грёбаную щель закрывай.
Мы бросились паковать наше главное, наше единственное сокровище. Замотали баклажку и хрупкий кувшинчик в три толстых слоя грязной ткани, перетянули узлами так туго, что мои пальцы побелели от натуги, а ногти впились в ладони. Запихнули всё это в самую тёмную глубину заплечного мешка. Я с размаху упал на колени, обдирая кожу об острые осколки камней, и стал лихорадочно засыпать вчерашнее влажное пятно сухим, как мелкая печная зола, песком. Сгребал его широкими горстями, швырял, безжалостно трамбовал кулаками, пока от влажного следа не осталось ровным счётом ничего, кроме ровной, безликой серой пыли. Стайка серебряных слепней покрутилась над взрытым местом, обиженно, с надрывом позвенела, потеряла былой интерес и начала медленно, неохотно редеть, растворяясь в воздухе. Я шумно, с протяжным свистом выдохнул, утирая грязный пот со лба изорванным рукавом куртки. Пронесло. Очередная мелкая пакость Песков отменяется за явным недостатком улик.
И тут Сандра замерла.
Она всё ещё сидела на корточках, крепко прижимая к груди замотанную флягу, но её лицо вдруг резко поднялось. Слепые глаза уставились куда-то поверх моей головы, точно в сторону пролома в стене, а всё её тело напряглось, как натянутая до предела стальная струна перед прыжком. Я слишком хорошо знал эту позу. Ничего хорошего она не предвещала нам обоим.
– Поздно, – ровным, совершенно безжизненным голосом сказала она. – Идёт.
Я похолодел. Мои уши не слышали ровным счётом ничего, кроме заполошного, барабанного стука собственной крови в висках, но я давно и очень крепко усвоил одно золотое правило: если слепая напарница говорит «идёт», значит, надо не прислушиваться, а срочно искать, чем бить или куда падать. А желательно – и то, и другое сразу, без лишних вопросов.
– Подол? – одними побелевшими губами спросил я. В горле пересохло настолько, что язык казался суконной тряпкой, забытой на солнце.
– Нет. На ногах. Тяжёлая. Очень тяжёлая, Марк, – я таких массивных тут ещё ни разу не слышала. – Она медленно, словно боясь спугнуть нарастающий звук или лишним шорохом выдать нас, повернула лицо к городу. К той широкой пустой улице, что прямо вела от колодезного квартала. – Из-под земли вышла. Из глубокого города. Идёт на наш звон – прямо, не сворачивая, как по натянутой нитке.
– Большой скорпион? Как тот, у колодца, которого мы вчера с таким трудом прикончили?
– Больше твоего большого. Вдвое больше. И гораздо злее: слышишь?
Теперь услышал и я. И, честное слово, лучше бы я оставался глухим на оба уха.
Это был далёкий, но отчётливый, частый, совершенно сухой костяной перестук. Будто по растрескавшейся старой каменной мостовой гнали огромную, тяжело гружёную ржавым железом телегу без колёс. Цок-цок-цок-цок. В этом механическом, противоестественно-неживом ритме была ужасающая, пугающая торопливость, которой я у здешних тварей ещё не встречал. Здешние хозяева обычно не торопились. Им незачем было за кем-то бегать – они и так прекрасно знали, что ты никуда не денешься с их территории, умрёшь сам. А этой твари явно было куда спешить.
До меня вдруг дошло. Мелкие волоски на затылке мгновенно встали дыбом, а желудок камнем ухнул куда-то вниз, в район колен.
– Гнездо, – с ужасом понял я вслух, и собственный голос показался мне жалким, скрипучим, чужим. – Это гнездовая матка. Я убил её сторожа там, на дворе, вспорол ему брюхо. Мы растревожили её выводок, а теперь наша вода звенит слепнями на весь квартал, как грёбаный храмовый колокол в большой праздник. Она идёт закрывать счёт за своих.
– Бежим? – коротко спросила Сандра. Без истерики и паники. Просто деловой, сухой запрос доступных вариантов. Бежать или драться.
Я лихорадочно прикинул. Быстро, по-приютски, как нас учили в подворотнях, когда полицейская облава уже топает коваными сапогами по лестнице, а окно на улицу только одно. Бежать? Куда? В открытую, простреливаемую взглядом пустыню, с тяжёлой флягой за спиной, которая будет собирать рои серебряных слепней на каждом нашем привале, выдавая нас с головой любому, у кого есть уши? С разъярённой, мстительной маткой по кровавому следу, которая не знает ни усталости, ни боли? Она тяжёлая, да. Но у неё восемь костяных ног против наших четырёх мясных, и, бьюсь об заклад на свою пустую голову, её ноги понятия не имеют, что такое сбитые в кровь мозоли, порванные связки и одышка.
Бросить воду здесь и бежать налегке? Это означало гарантированно умереть без воды. С пересохшим до кровавых трещин горлом, отплёвываясь чёрной пылью, просто на пару мучительных дней позже.
Цена за жизнь опять сходилась крона в крону, будь она трижды неладна. Очаровательный выбор между мыльной петлёй и плахой мясника, к которому я уже поневоле начал привыкать.
– Нет, – сказал я, физически чувствуя, как внутри груди туго натягивается холодная, безжалостно-злая пружина. Животный страх неохотно отступил, спрятался куда-то глубоко в кишки, оставив место пустой, звенящей готовности убивать. – Принимаем бой здесь. Точнее – вон там. – Я мотнул головой в сторону колодезного двора, хотя Сандра этого видеть никак не могла. – На каменных плитах она глухая, как пробка. Она не прочитает нас через землю своими лапами. И у нас там есть небольшая артиллерия.
– Что у нас там? – она легко, без малейшей заминки поднялась на ноги, уверенно подхватывая свой потрёпанный мешок.
– Плита. Длинный крепкий рычаг. И один знакомый покойник, который, я абсолютно уверен, будет болеть за нас всей своей мёртвой душой.
* * *
Готовились мы бегом. Мы буквально летали по двору, сдирая ладони о шершавый камень в кровь, не обращая внимания на боль, и именно тогда я впервые в своей никчёмной, одинокой жизни увидел, что такое нормальная, настоящая работа слаженной пары. Настоящая, а не то лицемерное дерьмо про братство, что нам впаривали в приюте. Это когда один делает дело, ни разу не оглядываясь, а второй держит для него весь остальной мир, надёжно страхуя спину.
Сандра напряжённо стояла у стены, слушала широкую улицу и ровным, как безжалостный отсчёт метронома, голосом докладывала дистанцию: «прошла длинный квартал… встала, слушает… снова идёт, ускоряется», – а я в это время делал четыре неподъёмных дела разом и ни одно не уронил. Я таскал тяжёлые обломки камней, я выбивал гнилые подпорки, я искал подходящий кусок твёрдого дерева, чтобы сделать надёжный клин. Удивительное это ощущение, скажу я вам. Работать в полную, звериную силу, когда твою уязвимую, постоянно ждущую подлого удара спину надёжно держат чужие чуткие уши.
Всю свою жизнь – в драной казёнке, на грязных улицах, в вонючем эшелоне – я делал любое дело вполсилы, потому что вторая половина сил всегда уходила на параноидальную оглядку. Не ударят ли сзади дубиной? Не крадётся ли кто с заточкой к твоему скудному пайку, пока ты завязываешь развязавшиеся шнурки? Теперь моя персональная оглядка стояла у пересохшей каменной поилки и совершенно спокойным голосом говорила мне, сколько у меня ещё осталось времени жить. Времени было катастрофически, убийственно мало, оно утекало сквозь пальцы, как мелкий песок, зато оно было полностью, безраздельно нашим. Никто не мог его украсть.
План был такой, что любой нормальный человек просто рассмеялся бы мне в лицо. Тяжёлую гранитную плиту колодца – ту самую, толщиной с мужскую ладонь, которую мы вчера вдвоём еле-еле сдвинули с места, – мы с помощью деревянного рычага вывели на самый край каменного венца. Она нависала над пустотой, балансируя на грани падения. Я подпёр её снизу единственным выструганным клином: легонько тронь – упадёт и раздавит в лепёшку всё, что под ней окажется.
Под венцом, прямо на мягком песчаном наносе, куда эта многопудовая плита должна была рухнуть, я выставил нашу импровизированную приманку: глиняный кувшинчик с драгоценной водой, открытый настежь, и рядом – расстеленную мокрую тряпку для пущего, манящего запаха. Кувшинчик я поставил так, чтобы до него оставалось ровно три моих широких шага от края висящей плиты. Если разгневанная матка захочет добраться до источника звона и запаха, ей придётся наполовину вползти под нависший камень, сунув под него свои задние лапы. Если бы она была предсказуемой, ведомой инстинктами тупой тварью, разумеется.
Слепни прибыли через двадцать вдохов. Стая мух спустилась с невыразимо серого, больного неба и устроила над нашей приманкой настоящий базарный день. Звон стоял такой густой и плотный, что хоть уши рукавами заматывай – он резал по обнажённым нервам не хуже зазубренной пилы.
Матка шла на этот звон. Звон сидел под самым колодезным венцом. Над звоном хищно висела гранитная плита. Идеальная засада. Слишком идеальная, чтобы сработать как надо.
– Я не услышу её на плитах, если она обойдёт двор по камню, – сказала Сандра, резко прерывая мои мысли. Она неподвижно стояла у длинной каменной поилки, спрятавшись в нашей вчерашней щели, с целой горстью острых черепков на подоле куртки. Готовая отбиваться ими до последнего вздоха. – Но по камню она не пойдёт. Тяжёлым, массивным тварям каменное эхо не нравится: лапам больно от собственной отдачи, грохот глушит их самих. Она пойдёт по мягкому песочному наносу, вдоль стены. Как все они здесь ходят.
– А если она окажется не как все? – я нервно вытер мокрые от холодного пота ладони о жёсткие штаны, перехватывая древко копья поудобнее.
– Тогда импровизируем.
– Ненавижу это слово. В моём скудном словаре оно всегда значит, что мы по уши в дерьме и сейчас нас будут медленно убивать.
– Ты его сам выдумал вчера, – сухо и безжалостно отозвалась она, ни на йоту не меняясь в лице. – Тихо. Она здесь.
Перестук влился в узкую улицу и разом заполнил её до краёв, вытесняя собой весь остальной мир. Давило на барабанные перепонки, земля под ногами мелко, противно вибрировала. Я вжался в холодный камень, спрятавшись за колодезный венец по другую сторону от приманки. Моя рука намертво, до побелевших костяшек вцепилась в толстый брус, которым я должен был в нужный момент выбить клин. Один сильный толчок – и каменная плита уходит с венца вниз, на нанос, на всё, что под ней окажется. Я не дышал. Ждал, чувствуя, как колотится сердце о рёбра.
Матка вошла во двор. Я видел больших тварей в своей жизни. Тот большой скорпион, бывший сторож этого двора, до сих пор регулярно снился мне в коротких кошмарах. Но эта дрянь была совершенно другой, хтонической породы страшного. Ниже, шире, невероятно длиннее – с хорошую товарную телегу, если эту телегу с огромной силой сплющить гидравлическим прессом. Её панцирь был отвратительно бледный, почти слепой-белый, цвета глубокого, больного подземелья, куда никогда в жизни не заглядывал свет. Весь покрытый бугристыми, уродливыми наростами и толстыми рубцами от сотен старых драк. Массивные клешни она несла перед собой, чуть на весу, плотоядно и нервно подёргивая ими в такт своим шагам. И от каждого её грузного, костяного шага в каменных плитах у меня под коленями отдавалась тошнотворная дрожь.
Она не пошла вдоль стены по мягкому. Она остановилась прямо на пороге двора – вся целиком, разом, тяжело и невероятно грозно, – и повела своими монструозными клешнями. Влево. Вправо. Звон приманки заливался под венцом, сладкий, манящий бесплатной, лёгкой влагой, – а она просто стояла и не шла. И от её нечеловеческой, жуткой расчётливой неподвижности у меня тоскливо заныли коренные зубы. Сторож был просто тупым, голодным зверем. Эта – думала. Оценивала.




























