444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 14)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 68 страниц)

Глава 12. Сто сорок вдохов

То, что держало Сандру выпрямленной в тугую струну, лопнуло и отпустило её разом. Без плавного перехода. Только что под моими грязными ладонями стояла каменная, прямая, как штык, девчонка – и вот её не стало. А вместо неё мне на руки осело что-то ломкое, бескостно-мягкое и страшно, до одури лёгкое. Будто из неё одним ловким рывком вытряхнули всю арматуру, оставив мне только запылённую куртку да чужой хитиновый лоток на худой спине.

Я подхватил её под локти, не дав с размаху сложиться лицом в каменную крошку двора, – и тут же, в ту же долю мгновения, горько пожалел, что у меня вообще есть рёбра. Старая трещина в правой стороне груди – щедрый подарок матки с прошлого гнезда – отозвалась так, словно под кожу мне плеснули крутого кипятка пополам с толчёным стеклом. Боль швырнула в глаза снопы жёлтых искр. Выскобленный мёртвыми ветрами древний двор о семи входах качнулся, гадко поплыл перед глазами и едва не перевернулся вверх дном. Я удержал и её, и себя, и наш драгоценный скарб на ногах только на одном тупом упрямстве и стиснутых до мерзкого скрипа зубах.

– Сандра. Сандра, ну!

Шептать на этом проклятом дворе было всё равно что добровольно расписываться в чужой долговой книге собственной кровью. Каждое слово, каждый выдох здесь подбирали, пробовали на вкус и бережно уносили в коллекцию. Тени по углам только этого и ждали. Но выбора мне, как водится, не оставили. Я мелко, через раз, втягивал спёртый, пахнущий древней пылью воздух, чтобы с перепугу не завыть в голос от стреляющего бока. Тряс её за худые плечи – несильно, чтобы не расшибить вконец о невидимую беду, которая грызла её изнутри.

Она моргнула. Раз, другой, судорожно дёрнув белёсыми, запорошенными ресницами. Её всегда спокойные, по-птичьи неподвижные слепые глаза вынырнули из того страшного далека, куда уставились всю последнюю вечность, и снова стали обычными мутными стёклами. Только за этими стёклами теперь металось что-то насмерть загнанное. Бескровные губы, до этого беззвучно жевавшие пустоту, перестали шевелиться.

– Арка, – вытолкнула она. Голос был сорванный, стёсанный до сухого, пыльного хрипа, хотя за всё время своего ступора она не издала ни единого настоящего звука. Будто кричала там, внутри своей головы, срывая связки в кровь целую долгую ночь. – Третий вход. Марк. Под ним пусто. Я видела…

На слове «видела» она запнулась. Подавилась им, как застрявшим в сухом горле сухарём. Для слепой с рождения Сандры это слово было жёсткой одеждой с чужого плеча: вроде налезло через голову, а ходить в нём нельзя – сразу путаешься в чужих полах и падаешь носом в грязь.

– Не ходи под третьим. – Она вцепилась мне в рукав с такой силой, что побелели острые костяшки, а старая ткань затрещала по шву. – Ты шёл, песок открылся, ты ушёл вниз. А я стояла рядом и не могла… Марк. Не ходи под третьим.

– Хорошо, – сказал я, проглатывая тяжёлый, пахнущий древним камнем и застарелым тленом воздух. – Не пойду. Тихо. Дыши ровнее. Не пойду.

Она дёрнула меня за рукав ещё раз, словно всерьёз собиралась оторвать руку целиком и забрать с собой как надёжный залог.

– Поклянись.

– Клянусь. Слышишь меня? Землёй и небом клянусь, хотя неба тут кот наплакал. Обойдём твой третий вход по самой стене. Хочешь – на карачках поползём, носами вжимаясь в кладку, лишь бы подальше.

Сандра коротко, со всхлипом, выдохнула. Обмякла. Лицо её бессильно ткнулось мне в плечо, мазнув по куртке. А потом она сказала то, от чего мне разом стало холоднее, чем от сквозняков всех семи чёрных зевов этого двора, вместе взятых:

– Марк, я тебя не слышу.

– Я здесь. Прямо над твоим ухом ору.

– Я знаю, что ты здесь. Я чувствую руку. – Она говорила слишком ровно. Тем особым, вымороженным, плоским тоном, под которым ходит глухая, первобытная паника, как голодный хищник под тонким слоем песка. – Я тебя не слышу. И себя не слышу. И этот проклятый двор. Ничего. У меня забрали уши.

* * *

Теперь, пока вы не решили, что всё это мелкие неудобства, объясню, что в этот момент творилось с моей стороны баррикады. А творилось, если очень коротко, следующее: наступил конец света в рабочем, повседневном размере. Не тот красивый, с небесными трубами, осыпающимися звёздами и хорами праведников, про который так сладко воют слепые калеки на базарных папертях. А тихий, грязный и насквозь личный – когда у тебя в кромешной темноте просто буднично выбивают из-под ног последнюю колченогую табуретку, и ты летишь, и нет дна.

Сандра была нашими ушами. Целиком и полностью. Вся наша убогая, на коленке слепленная впопыхах наука работы в паре – мои щелчки перемазанными пальцами над её плечом, короткие шипящие «замри» сквозь зубы, вся эта хитрая система, на которой мы выжили последние дни, – всё стояло на одном простом, незыблемом факте. Она слышит этот мир раньше, глубже и точнее, чем я успеваю его разглядеть. Без её феноменального слуха мои два глаза стоили в этой каменной области один ломаный медный грош. Да и то в базарный день.

И вот сейчас, в самом сердце липкого, жадного шёпота, который любовно собирает обрывки чужих неосторожных слов и возвращает их тебе же большой бедой, моя напарница оглохла. Начисто. Как гранитный валун на дне пересохшей реки. А я остался с парой уставших глаз на нас двоих и с клятвой не ходить под третьей аркой – той самой, под которой ровнёхонько лежали два размеренных шага нашей единственной, заранее разведанной дороги к выходу.

Паника тут же, без стука, сунула острую морду в дверь и любезно предложила свои услуги. Заходи, хозяин, располагайся, будь как дома. Давай-ка побежим наугад через двор, ломая ноги на плитах. Или просто заорём в полный голос – авось кто услышит и пожалеет. На выбор. Выживем вряд ли, зато умрём громко, бодро и от души.

Я вежливо отказался. В приюте крепко, кулаками, карцером и голодом, вбивают в башку одну полезную науку: когда всё катится в тартарары и грязное небо садится тебе прямо на затылок – не пялься в бездну. Бездна и без тебя прекрасно справится, у неё опыт большой. Смотри на свои руки и делай следующее маленькое дело. Самое мелкое, какое найдёшь. Иначе сожрут.

Маленьким делом сейчас была связь. Если мы с ней не сговоримся прямо здесь, на этих выщербленных плитах, как двигаться в этой глухой, свалившейся на нас тишине, – мы так на них и останемся. В виде доброго мясного удобрения для подземных корней.

Я жёстко, без церемоний перехватил её худенькое запястье. Кожа под пальцами была ледяная, покрытая крупными мурашками, а пульс колотился где-то у самого горла мелкой, частой, птичьей дрожью. Я прижал два грязных пальца к тонкой жилке и принялся медленно, с нажимом вколачивать ей в кожу её же собственную походную грамоту. Ту самую, что мы выстукивали друг другу в кромешной тьме разорённого гнезда.

Один короткий сильный удар – «иду». Два подряд – «замри».

На третьем стуке её омертвевшие пальцы вдруг дрогнули, потеплели, ожили и стиснули мою кисть мёртвой хваткой утопающего. Поняла. Хвала всем безымянным богам этой ямы, до которых мне нет дела, она поняла.

Потом она сама перехватила мою широкую мозолистую ладонь своими тонкими, цепкими пальцами и торопливо, сбиваясь с ровного ритма, простучала в ответ что-то своё.

Три коротких царапающих удара. Длинная тягучая пауза. Снова три коротких.

Я не знал этого знака. У нас просто не дошли руки сочинить такой длинный словарь на случай, если мир вдруг разом отнимет у нас все звуки.

Она почувствовала мою заминку. Рука её крупно дрогнула в моей хватке. И тогда она двумя руками подняла мою ладонь, плотно прижала её к своей щеке и коротко, твёрдо кивнула на неё подбородком.

Щека была мокрая. Одна горячая, быстрая дорожка наискось.

«Прости».

Вот что это было. Три коротких, пауза, три коротких. Прости, что оглохла. Прости, что в одну секунду из главного нашего козыря превратилась в слепоглухую, бесполезную обузу. В месте, где любая обуза живёт ровно до заката, а закат тут наступает, когда местной твари вздумается.

Я сцепил челюсти так, что отозвались ноющей болью корни зубов. Какое к чёрту «прости». Я отнял ладонь от её мокрого лица, снова нашарил тонкое запястье и выстучал – твёрдо, зло, по одному удару, единственное, что имело сейчас хоть какой-то реальный вес.

Один удар. «Иду». И ещё раз, впечатывая в кожу: «иду».

Мы идём. Обе ноги по очереди переставляем, и точка. Прощать тут было решительно нечего, некому и некогда. Мы оба сидели на дне одной и той же выгребной ямы, и выкарабкиваться из неё нам предстояло вместе или никак. Я в третий раз вдавил палец: «иду».

Разговор, прямо скажем, вышел не из самых изящных. Никаких словесных кружев, реверансов и глубоких расшаркиваний. Зато кристально, первобытно ясный. Вся премудрость нашего с ней совместного выживания ужалась до одного тупого удара костяшкой по коже – и, что характерно, ничего важного при этом по дороге не растеряла.

Кажется, до неё дошло. По крайней мере, худые плечи под великоватой курткой перестали быть каменными глыбами, а шея потеряла ту жуткую деревянную прямизну, с какой приговорённые в наших краях встречают топор на княжьей плахе.

А шёпот тем временем не дремал. Ему, в отличие от меня, уши Сандры были без надобности – у него хватало своего, древнего и голодного чутья на любой неосторожный выдох. За время её отключки он успел подобраться вплотную, стянуться к нам со всех углов плотным, многослойным облаком. Звук этот походил на шелест сухой змеиной чешуи по битому стеклу – мерзкий, зудящий прямо в костях. Он висел уже в десятке шагов от наших спин и жадно пробовал на несуществующий язык её сорванный, в беспамятстве брошенный голос:

– …ан-дра… ы-ыш-шу… е-бя…

Двор разучивал наши слова. Складывал из брошенных обрывков, смаковал гласные. Уходить надо было сейчас, сию же секунду, пока эта тварь не вызубрила их твёрдо, пока не начала лепить из украденного осмысленные фразы, чтобы звать нас из темноты. Что здешние стены делают с вызубренным человеческим языком, я выяснять не нанимался. На такие смелые затеи у меня не было ни лишнего здоровья, ни запасной шкуры в мешке.

Я скривился от острого прострела в боку, подцепил наш лоток, закинул его за спину так, чтобы жёсткий край не лупил по ноющему месту. Поставил ледяную, безвольную руку Сандры себе на плечо и крепко накрыл её ладонь своей.

«Держись намертво. Веду».

И мы пошли. Глухая девчонка и, считай, одноглазый проводник – через пыльный древний двор, где каждый твой шаг кладут на невидимые весы. Мимо семи разинутых чёрных ртов, которые слушают и всё запоминают навсегда. Если кому-то там, в недосягаемой выси, и было смешно глядеть на этот жалкий парад двух калек, я очень надеюсь, что он хотя бы досмотрел представление до конца, не отвернулся на середине от скуки.

* * *

Сперва – проверка. Обязательная, неотменимая, как утренняя молитва у заядлых храмовников.

Я не сомневался в её сбивчивых, вырванных из беспамятства словах ни на волос. Но «пусто под аркой» в этой реальности бывает очень, очень разного сорта, и мне до зарезу нужно было знать заранее, какое именно «пусто» приготовили нам любезные хозяева под третьим входом.

Мы медленно, выверяя каждый дюйм, ставя ноги с пятки на носок, подобрались к нему. Встали на те же строгие пять шагов, что и в прошлый раз. Теперь я вёл её за руку коротким, жёстким хватом за запястье, чтобы ловить ладонью каждый спазм её мышц. И каждые три шага сам оборачивался через плечо – делал работу её отключённых ушей своими взмокшими от натуги лопатками. Кожа на спине нестерпимо чесалась от дурного, животного напряжения. Казалось, кто-то водит по хребту гвоздём.

Зверь над третьей аркой не сдвинулся ни на йоту. Всё то же грубо стёсанное неумолимым временем – или чем-то похуже времени – каменное лицо, в котором не за что зацепиться глазу: ни глаз, ни рта, ни малейшего намёка на черту. Тяжёлое тело исполинского льва, налитые, готовые к рывку лапы, покорная караульная поза. Лечь на пост этой химере когда-то дозволили. А вот перестать слушать темноту – нет.

Песчаный язык, выползавший из-под её брюха на чистые плиты двора, был ровный и невинный, как выглаженная горничной простыня в дорогих княжеских номерах. Ни складочки, ни провала, ни подозрительной ряби. По нему до спасительного камня оставалось всего два жалких, коротких шага. Наша старая, сто раз хоженая, проверенная дорожка.

Я нагнулся, давя в себе готовый вырваться стон, свободной рукой нашарил в пыли черепок поувесистее – обломок какой-то толстой древней чаши, размером с мужскую ладонь. Примерился. Размахнулся и бросил его на самую середину этого невинного песчаного языка.

Песок открылся.

Это было страшнее любого кровожадного рыка, страшнее лязга железных челюстей над ухом. Без грохота. Без гулкого провала. Без малейшего облачка пыли. Песок просто разошёлся правильной воронкой – мягко, стремительно и абсолютно беззвучно. Как расступается тёмная, мёртвая стоячая вода над брошенной тяжёлой ложкой.

Я успел увидеть, как глиняный обломок тускло мелькнул на самом краю и без единого звука канул в чёрную бездонную глубину. Из-под арки коротко, мощно выдохнуло мертвенным пещерным холодом и затхлой вонью забытых, никогда не видевших солнца подземелий. Воронка беззвучно покрутилась одно мгновение, аккуратно слизнула собственные осыпающиеся края – и легла обратно.

Всё. Схлопнулась. Песчаный язык снова сделался идеально ровным, гладким, невинным. Добро пожаловать, гости дорогие, проходите, не стесняйтесь, тут совершенно безопасно. Один шаг.

Я стоял над этим местом, напрочь забыв выпустить из груди скопившийся спёртый воздух. Ладонь Сандры в моей мокрой руке была горячая, живая, мелко подрагивающая. Очень хороший, просто железобетонный довод не совать в эту тихую пасть собственную обутую ногу.

Два шага. Мы наметили там ровно два шага, и первым, как всегда, пошёл бы я. Этот гладкий, ласковый песочек разошёлся бы подо мной так же мягко и беззвучно. Я бы ушёл вниз, не успев даже крикнуть. А Сандра осталась бы стоять на самом краю воронки – ослепшая, оглохшая, посреди шуршащего чужими голосами двора – и звала бы меня в чёрную пустоту. А двор бережно собрал бы её отчаянный крик по слогам и вернул бы ей же. Последней колыбельной.

Меня передёрнуло так, что громко клацнули челюсти. Я резко повернулся к ней и чётко выстучал на запястье два сильных, требовательных удара. «Замри».

Отпустил её руку. Сделал несколько осторожных, кошачьих шагов вдоль высокой стены влево, тщательно простукивая возможный обход тяжёлым каблуком сапога и припасёнными мелкими черепками. Камень. Сплошной, монолитный, надёжный камень – иссечённый ветрами, неровный, но твёрдый, как совесть праведника перед казнью. Ни одного предательского песчаного языка под подошвой. Я вернулся, снова взял Сандру за руку и сжал так, что она тихо поморщилась, но промолчала.

Мы обошли третий вход по самой стене. До боли, до синяков вжимаясь в холодную кладку лопатками и затылками. Я почти буквально исполнил своё недавнее обещание про карачки: мы крались так низко, так согнувшись, словно над нашими макушками навис тяжёлый каменный потолок, густо утыканный ржавыми гвоздями остриями вниз. Чуть выпрямишься – сдерёт скальп.

Уже на самом выходе, перед узким спасительным проулком, я не утерпел и оглянулся. Дёрнул же чёрт, дурная привычка проверять спину. Зверь над аркой лежал всё так же, уложив тяжёлую львиную морду на вытянутые лапы. Стёртое безглазое лицо смотрело прямо в нашу сторону. Ни одна каменная линия не дрогнула, караульная поза не сдвинулась ни на волос. Но под моими саднящими рёбрами вдруг заскреблось дурацкое, ничем не подкреплённое, липкое ощущение, будто нас только что проводили долгим, внимательным взглядом. И проводили – одобрительно. Как сытый, скучающий стражник на воротах богатого дома провожает оборванцев, которые прошли мимо строго по уставу, не дав повода спустить с цепи волкодавов.

И ещё одно, совсем уж дикое, я подумал тогда, пока меня не вытолкнуло в прохладу проулка. Что вся эта мелкая каменная сволочь с отнятыми лицами – и зверь у третьей арки, и резные перья на отбитых весах в центре двора, – это всего лишь рабская, мелкая челядь. Дворня. Прислужники. А настоящий хозяин у них сидит где-то там, в глубине, ближе к свету и выходу. Большой. Очень старый. И у него-то лицо пока ещё на месте.

* * *

Остаток мёртвых кварталов мы прошли без особых приключений. Если, конечно, не считать изощрённым приключением сам наш способ передвижения. Я смотрел за двоих до рези, до красных слёз в воспалённых глазах. Слушал за двоих до ломоты в перепонках. Оборачивался на каждый мнимый шорох, на каждое падение песчинки так часто, что к концу улицы шею заклинило намертво, а между лопаток тёк, не пересыхая, холодный вонючий ручеёк пота.

Одно чутьё у нас отняли – и мы тут же, на ходу, стиснув зубы и выругавшись про себя, нашарили взамен другое. Вырастили на месте отрубленного. Те, кто не умеет в этой области быстро искать другую дорогу и менять правила, очень скоро сами становятся дорогой. Утоптанной чужими каблуками.

Раз в полсотни шагов Сандра коротко, но сильно сжимала моё плечо. Это означало: «Жива. Держусь. Считаю». Я в ответ дважды стукал свободной рукой по её ледяным пальцам: «Понял. Идём дальше».

Со стороны мы, надо думать, смотрелись жалкой парой бракованных заводных кукол, у которых заело заржавевшую пружину. Изнутри это была тяжёлая, грязная, без передышки работа на износ.

У последней полуразрушенной стены чёрного города я всё-таки встал и оглянулся. На этот раз – нарочно, назло, в прямое нарушение всех брамовых примет, которые строго-настрого запрещают глядеть на то, что оставил за спиной на плохой тропе. Тёмные ломаные кварталы поднимались за нами уступ за уступом, мёртвыми ярусами карабкаясь к зубчатому венцу на холме. И где-то там, наверху, в самом тёмном сердце, куда живым ходу нет по определению, сидело то, что шептало без дыхания и взвешивало людей без латунных чаш.

Город не сделал нам ничего дурного. Он нас пропустил. Обобрал на один копеечный глиняный черепок да на горсть сорванных в беспамятстве слов, выпотрошил нутро наизнанку, напугал до седого инея на загривке – и пропустил целыми.

И именно это слово, «пропустил», пугало меня сейчас, задним числом, когда можно было выдохнуть, сильнее всего прочего. Пропускают не того, кого не разглядели в пыли под ногами. Пропускают того, кого внимательно взвесили, посмотрели со всех сторон – и почему-то признали покуда негодным для жатвы. Отложили. До другого раза.

* * *

Слух вернулся к ней далеко за городом, на втором долгом привале.

Мы выбрались наконец из каменного крошева мёртвых кварталов, отошли на безопасное расстояние и встали в глубокой прохладной тени от чудом уцелевшего куска последней стены. Отсюда уже хорошо различались дальние каменистые гряды, к которым нам предстояло тащиться дальше. Сандра сидела на песке, привалившись спиной к камню, и вдруг резко вскинула голову. По её застывшему, ничего не выражавшему лицу прошла короткая болезненная судорога.

– Ветра нет, – сказала она. Голос был тихий, ломкий, как сухая ветка под тяжёлым сапогом. – А я слышу, как ты дышишь. Марк. Я тебя слышу. У тебя дыхание сбито с ритма.

Я шумно, с хриплым присвистом, выдохнул и привалился к стене рядом с ней. Спина у меня была мокрая насквозь, хоть выжимай куртку.

– Долго меня не было слышно?

– Сто сорок вдохов. – Она ответила сразу, без малейшей запинки, будто только и ждала этого вопроса, перекатывая ответ на языке. – Я считала. Свои собственные вдохи – единственное, что у меня осталось внутри той душной черноты. Вот их и считала. Одно движение груди. Туда и обратно. Сто сорок ровно.

Она помолчала. Опустила голову, пряча лицо в тени. Добавила ещё тише, едва разжимая побелевшие губы:

– Запомни это число, Марк. Вбей себе в башку намертво. Выбей на прикладе, если надо. Если повторится – будешь точно знать, сколько ждать, прежде чем списывать меня в расход и уходить одному. Сто сорок вдохов я глухая, как кирпичная стена. Потом отпускает. Разом.

– «Повторится»? – Я отлепился от стены и сел на песок напротив неё, скрестив гудящие ноги. – Сандра. Что это вообще было? Там, на дворе. Что ты видела?

Она долго молчала. Тонкие, исцарапанные в кровь руки лежали у неё на коленях, и она их разглядывала. По-своему, как привыкла с рождения: водила чувствительными подушечками одной руки по сбитым костяшкам другой, считывая понятный ей одной текст шрамов.

– Я никогда ничего не видела, Марк, – выговорила она наконец, и голос её против воли дрогнул. – С самого рождения. Ни единого жалкого пятнышка света. Мне зрячие много рассказывали – какие бывают яркие цвета, как меняются человеческие лица, когда они врут, какое высокое небо перед грозой. А я сидела в своей темноте и складывала всё это из звуков, из запахов, из тепла и плотности воздуха на коже. А там, под аркой… это было не из звуков.

Она сжала пальцы в кулаки так, что сухо хрустнули суставы.

– Оно пришло целиком. Разом. Ударило в голову и выжгло всё остальное дотла. Двор. Серая выветренная арка. Огромный каменный зверь с пустым, гладким лицом. Ты. Я сразу поняла, что это ты, хотя понятия не имею, какой ты снаружи. У тебя плечи были опущены и напряжены, и ты шёл неровно, тяжело приволакивая левую ногу. А потом песок. Песок, который открывается беззвучной воронкой, как чёрная глотка. Оно было ярче и резче всего, что я могла себе навоображать за все свои двенадцать лет. Да что я тебе тут разъясняю про яркое и резкое. У тебя глаза есть. У тебя так каждый божий день устроен.

Она подняла на меня лицо со слепыми, ничего не отражавшими стёклами глаз.

– Только этот день ещё не наступил. Я видела то, чего пока нет.

– Будущее, – сказал я, и по шее у меня пополз мерзкий, царапающий холодок.

– Кусок будущего. С мою ладонь размером. – Она усмехнулась – коротко, криво, без единой капли веселья. – Двенадцать лет я больше всего на свете мечтала увидеть хоть что-нибудь. Сбылось, Марк. Видишь, как лихо в этих краях сбываются заветные мечты. Тебе кидают один кусок, показывают на нём самое страшное, что может стрястись, – и тут же берут плату. Вперёд и без сдачи.

– Твой слух.

– Слух. – Она медленно кивнула. – Вот что в этом всём самое смешное, понимаешь? Самая злая, расчётливая шутка. Мне на один миг показывают картинку нашего спасения – и за это вынимают единственное, чем я вообще живу. Единственное, что делает меня не обузой для тебя. Сто сорок вдохов я не человек. Я – сломанная мебель. И если в эти глухие вдохи ко мне в темноте подойдёт что-нибудь голодное…

Она сглотнула пересохшим горлом и не договорила.

– В эти сто сорок долбаных вдохов у тебя есть я, – отрезал я, грубо обрубая её начинающуюся панику на самом корню. – Уши на сто сорок вдохов я тебе как-нибудь обеспечу, не переломлюсь. Считай, что это моё пайковое довольствие. Положено – выдам, распишешься в ведомости.

Что-то едва заметно дрогнуло у неё в лице. Появилась тонкая складка между бровей. Она будто хотела сказать в ответ что-то человеческое, может, даже слабое и тёплое. Но быстро передумала, взяла себя в руки и сказала другое, сухое и деловое:

– Про это нельзя рассказывать. Никому, Марк. Никогда. Ни нашим, если мы их вообще догоним. Ни там, за Вратами. Особенно там, в живых княжествах.

– Кому какое дело до чужих пророческих кошмаров? У всех тут кошмары, хоть лопатой греби.

– Михель рассказывал. Вещунов – так зовут тех, кто видит хоть на один шаг вперёд, – князья забирают себе. Пожизненно, с потрохами. Их не жгут на базарных площадях, как порченых кошмарников. Наоборот – берегут, холят, сытно кормят с серебряной ложечки. Слишком редкая, слишком дорогая добыча. Просто с того самого дня ты больше никогда и никуда не идёшь сам. Ты сидишь в каменной башне за тремя тяжёлыми замками и видишь выгоду для своего князя. Золотая клетка с золотой кормушкой.

Она стиснула руки так, что костяшки побелели, став похожими на мел.

– Скрывать такой дар – вечная каторга и каждодневный липкий страх проколоться на мелочи. А показать – верная клетка до самой смерти. Я выбираю каторгу.

Я смотрел на неё и думал про свои зубы. Про то, как они с недавних пор подло, тонко и нудно ноют каждый раз, когда близко, под толстым слоем песка, прячется открытая вода. Про это мелкое, ящерье, никому не нужное чутьё, за которое меня тоже по головке не погладят добрые дяди. Подумал про невидимую графу в княжеском протоколе, по которой, громко лязгнув на стрелке, поедет под откос моя собственная жизнь, если об этом пронюхают нужные, правильные люди.

Нас таких, выходит, в этой мёртвой яме набралось уже двое. Двое бракованных, с безымянным добром внутри, которое нельзя называть вслух ни при каких обстоятельствах – иначе мигом станешь чьей-то крайне выгодной собственностью.

И ещё одно я тогда подумал, разглядывая её слепое, упрямое до дрожи лицо. Простую, в общем-то, вещь, но она впервые легла у меня в голове просто и понятно.

Здесь за всё платят вперёд. За драгоценную воду – слепнями да чужим недобрым вниманием. За её зрячий, яркий миг – её слухом. Дар тут не дарят от широкой души. Дар тут дают в долг, под жёсткий грабительский процент, и приходят за платой раньше, чем ты успеешь толком распробовать товар на зуб. Кто бы ни держал в этой пустыне долговую книгу, считать он умел отлично, не обвешивал.

– Твоего видения не было, – сказал я, глядя ей прямо в незрячие глаза. Твёрдо сказал, чтобы вбить это как гвоздь. – Ни под какой аркой мы не стояли. Я ничего не знаю и знать не хочу. Оглохла от проклятой пыли, перенервничала – с кем не бывает. Сквозняком надуло из подземелий.

Сандра медленно, с заметным облегчением, выдохнула сквозь зубы.

– Спасибо.

– Сочтёмся. С тебя теперь причитается точно такая же ответная глухота к моим собственным странностям. Засчитываю авансом. Мелким оптом.

– У тебя есть странности? – Она искренне удивилась и подняла правую бровь. Жест вышел на диво точный и насмешливый – видно, подсмотрела когда-то в раннем детстве у зрячих и накрепко затвердила мускулами лица.

– У всех в этой дыре свои странности. Мои пока скромные, не царские. Жить почти не мешают.

На том и порешили. Закрепили негласный устный договор – два нищих оборванных калеки с опасными секретами за пазухой, сидя в пыли. Если подумать трезво и без иллюзий, бывали в истории компании и похуже нашей.

Ужин у нас вышел поистине праздничный. Гуляли, можно сказать, на широкую ногу. По одной тонкой полоске вяленого мяса – такого жёсткого, как голенище старого дедовского сапога. По три сушёных слепня из её заветного неприкосновенного запаса – хрустят на зубах, мерзавцы, словно битое стекло с песком, но силу дают. И ровно по четыре маленьких, жалких глотка из малого кувшинчика.

Большую флягу мы берегли полной – чтобы не плескалась при каждом шаге, не пела на ходу, не выдавала нас чужим ушам. Кувшинчик опустел: было в нём восемь глотков на двоих, не стало ни одного. Сорок восемь в нашей таре безжалостно превратились в сорок. Последний, четвёртый глоток я подержал во рту так долго, как только сумел, катая по языку. Дешёвый, жалкий способ обмануть ссыхающуюся от пыли глотку. Пустой горшок ехал в моей сумке дальше, дожидаясь своей законной очереди у следующей воды.

Далеко впереди, над острыми, как обломки зубов гигантского хищника, грядами, ровно мигала жилка света. Считать дни до неё я зарёкся ещё неделю назад. Эта дорога не мерилась днями. Она мерилась от воды до воды и от беды до беды. По воде у нас пока был запас. По бедам запасов на руки не выдают.

– Расскажи про неё, – попросила вдруг Сандра в наступившей холодной, густой темноте. Не своим ровным деловым тоном – тихо, почти жалобно. – Про жилку. Какая она сегодня?

– Ближе стала, – отозвался я, вглядываясь в далёкий горизонт воспалёнными до красноты глазами. – Я тебе вчера говорил – как светящаяся трещина в раскалённой печной дверце. Так вот забудь это. Подросла. Теперь это уже не трещина. Это щель.

– Щель – это хорошо, – серьёзно, без тени улыбки сказала Сандра, подтягивая колени к груди. – В щель можно попробовать пролезть.

* * *

Каменистые гряды мы взяли долгим, тягучим измором ближе к местному «вечеру», когда тяжёлое небо над головой окончательно загустело и налилось цветом грязного, тусклого свинца. Жилка света мигала впереди, чуть левее, ровно там, где ей и полагалось быть по моему курсу. Икры горели огнём от бесконечных крутых подъёмов по осыпям. Я уже вовсю высматривал плоское место для ночёвки, щурясь от ветра, – и тут заметил неладное.

Внизу, в глубокой естественной ложбине у самого подножия гряды, на ровном, казалось бы, нетронутом песке темнело пятно. Подозрительно круглое. Правильное.

Я насторожился ещё на гребне, не начиная опасного спуска. Правильные геометрические круги в этой дикой, забытой всеми богами пустыне рисуют только два рода вещей: опасные твари в гон и беда. Ни то, ни другое мне сейчас даром было не нужно.

А ведь я, дурак, заранее присмотрел эту ложбину сверху. Единственное укрытое, закрытое со всех сторон место на всю проклятую округу. Прикинул: вот тут и заляжем на ночь, тут и каменную стену есть к чему приткнуться спиной, и сквозным ветром не выдует тепло. Понадеялся.

Мы спустились боком, медленно, ставя ногу с осторожным перекатом, чтобы не стронуть предательскую осыпь и не наделать шума. Я шёл первым, перехватив древко копья так, чтобы в любой миг с силой выбросить руку вперёд.

Это была не тварь. Это было кострище.

Настоящее, чёрт его дери, человеческое кострище. Аккуратный круг, со знанием дела и без спешки выложенный крупными камнями. Внутри – плотная серая зола и обгорелые угли. Рядом валялась толстая, обглоданная добела кость не пойми какого местного зверя. А вокруг темнел вытоптанный множеством ног песок. Много. Топтался тут явно не один человек, и ноги у всех были отнюдь не детские.

Вот, значит, как оно обернулось. Я наметил себе это укрытие, тащился к нему через всю гряду, стирая ноги, понадеялся спокойно отлежаться – а его уже заняли, обжили и бросили. Кто-то прошёл здесь раньше меня. Встал на моё место. Сел к моему огню, которого у меня нет и в помине. Обглодал свою кость и ушёл, оставив мне лишь холодную золу и вытоптанный песок. В груди у меня поднялось что-то мелкое, злое, отчаянно мальчишеское – глупая, ни на чём не основанная обида нищего хозяина, который вернулся в свой угол и нашёл на лежанке чужой грязный след.

Я присел на корточки у самого края круга, стараясь не дышать поднятой пылью, и стал читать стоянку, как открытую книгу.

Камни для очага натасканы с ближней гряды. Не торопились, значит. Не прятались впопыхах, кидая в огонь что попало, – разбивали лагерь основательно, по-хозяйски. Кость у углей не просто обглодана голодными ртами. Она разрублена. Чем-то тяжёлым, невероятно острым и ровным, одним уверенным молодецким ударом – белый костяной срез гладкий, как отполированный спил дерева.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю