444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 17)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 68 страниц)

Тук-тук.

Двойной резкий удар посоха. Не походный, мерный – а короткий, отрывистый. Как удар хлыста. Команда.

Порожний мгновенно крутнулся по-караульному, чётко, на пятках, в четыре длинных мягких шага бесшумно догнал ушедший строй и снова встал в ногу. Колонна потекла дальше, не сбавляя хода. Стук посоха выровнялся, обрёл прежний гипнотический ритм: тук… тук… тук… Песок у входа в нишу дрожал всё мельче, реже – и наконец замер окончательно.

Я медленно, преодолевая дикое сопротивление непослушных мышц, разжал сведённую ладонь. Слепень был мёртв, раздавлен в мокрую кровавую кашу и, наверное, по-своему невероятно доволен: длинное чёрное зазубренное жало целиком осталось во мне. Я стиснул зубы так, что скрипнули челюсти, подцепил его грязными ногтями и выдернул с мясом. Под большим пальцем сразу начало дико печь, кисть наливалась тяжёлой, пульсирующей дурнотой, словно внутрь щедро накачали кипятка.

– Живой? – спросила Сандра одними бескровными сухими губами, всё ещё не отпуская мой многострадальный рукав.

– Наполовину. – Я осторожно тряхнул покалеченной кистью. Зря. Огонь от укуса тут же зло, с размаху плеснул по венам до самого локтя. – Дешевле на этом рынке не отпускали. Акция для постоянных клиентов.

Поле всё это время молчало, и я только теперь сообразил, почему именно. При них. Поле их боялось. Боялось до полной немоты. Когда последний гулкий «тук» окончательно утонул в серой пыли за крайним рядом облупленных коробок, дома забубнили снова. Сперва робко, с оглядкой подали голос дальние, потом осмелели ближние, а потом и весь чёрный пологий склон, дверь за дверью, щель за щелью. Им опять стало можно безнаказанно шептаться. Через десяток судорожных вдохов над мёртвой долиной снова стоял привычный сухой шелест, похожий на пересыпаемый в мешке перец.

– Слышишь? – Голос вышел сиплым, рваным, как у простуженного старика на паперти. Пришлось сглотнуть вязкую, невероятно горькую слюну.

– Слышу. – Сандра медленно поднялась с лотка, распрямила затёкшие ноги, безошибочно нашарила моё плечо. – Поле их боится, Марк. Это проклятое поле, которому тысяча лет и которое сожрало тут целую прорву народу. – Она помолчала, переваривая эту нехитрую мысль. – А мы сидели в десяти шагах от их дороги. Как мыши под веником.

Об этом я твёрдо решил не думать. Получалось пока неважно.

* * *

Колонна упрямо, не снижая темпа, шла по жёлобу к дальнему краю поля – туда же, куда, на нашу беду, лежала и наша дорога. Я смотрел ей вслед в наплывающие холодные серые сумерки, и смотреть надо было именно сейчас, не теряя ни единого вдоха, потому что через сотню-другую шагов она неминуемо ушла бы за крайний ряд строений, и концы в воду. Ищи-свищи по всей пустыне.

– Сиди здесь, – бросил я, перехватывая древко левой, здоровой рукой поудобнее. – Я до угла. Догляжу, куда они свернут, – и сразу назад.

– Десять шагов, Марк. – Голос у Сандры снова стал тем самым пугающе ровным голосом слепой, которая видит глубже и дальше любого зрячего. – Дальше десяти шагов я тебя не услышу. Совсем. Будешь как мёртвый.

– Знаю. – Я вложил ей в руки своё копьё, оставшись с пустыми. – Одна вспышка зарниц. Обернусь раньше.

– А если нет?

– Тогда у тебя целых два копья и лучшие уши в этой пустыне. Разбогатеешь на продаже металлолома. – Шутка вышла откровенно кривой и не к месту, и я добавил честно, без дураков, глядя в её незрячие глаза: – Вернусь, Сандра. Мне надо посмотреть, кого они несут. Вдруг это кто-то… – я запнулся, не находя в пересохшем царапающем горле нужного слова. – Вдруг я его знаю. С нашего двора.

Пальцы её разжались не сразу. Неохотно, медленно, по одному. Но разжались.

Я пошёл параллельно колонне. Короткая, рваная перебежка вдоль щербатой каменной стены, стремительный рывок за угол, замер в густой тени. Слушать здесь было решительно нечем, кроме собственных заложенных от напряжения ушей, а против этой тихой публики они не годились никуда. Глаза отдувались за всё сразу – за слух, за нюх, за здравый смысл, который кричал, что надо сидеть в щели и не высовываться. Подошвы я ставил плоско, аккуратно, всей ступнёй сразу, чтобы не скрипнуть песком; тяжёлого лотка за спиной сейчас не было, и это радовало, зато правая ладонь мучительно пульсировала в такт каждому шагу, поминая слепня. Перебежка, угол, снова тень. В узких просветах между кривыми домами колонна шла размеренно, не быстрее меня. Им спешить было некуда – впереди у них целая вечность, и всё давным-давно размечено в путевых листах.

У последнего полуразрушенного дома, там, где жёлоб делал изгиб, я плашмя лёг за низкий каменный цоколь, вжался животом в колючую пыль и дал им пройти мимо. В двадцати шагах.

Спящего я наконец разглядел так, как хотел. Во всех подробностях. И лучше бы, наверное, не разглядывал.

Мальчишка лет двенадцати, точно наш год призыва, наша вагонная партия. Лицо абсолютно спокойное, гладкое, расслабленное – ни тени мороки, ни следа ужаса, ни тяжести сна. Пустое лицо, как у фарфоровой куклы на витрине богатой лавки. И оно было чистое. Вот что оказалось хуже всего, от чего меня пробрал ледяной мороз по коже: неестественно чистое лицо, светлая, без единого тёмного пятнышка казённая рубаха, ни пылинки, ни песчинки в русых волосах. Нас с Сандрой эта пустыня за пару жалких дней изваляла в грязи так, как сумела, превратив в две серые вонючие ветошки, а этого пацана несли умытым. И кто-то – я очень старался не думать, кто именно и какими мокрыми холодными тряпками, – заботливо и тщательно стирал с него дорожную пыль.

Грудь его, пока я смотрел, поднялась всего дважды. Я нарочно мерил его дыхание своим, сбившимся от короткого бега: четыре моих судорожных, мелких вдоха приходились ровно на один его – долгий, ровный, тягучий. Так не спят смертельно уставшие на переходе люди. Так не спят даже тяжело горячечные больные в изоляторе. Это было что-то иное. Что-то, чему не было человеческого названия.

Номерок на шнурке всё блестел и крутился, ловя тусклый рассеянный свет. Но цифры не давались: слишком далеко, а зрение от дикого напряжения уже плыло и двоилось.

И тут писарь остановился.

Колонна прошла по инерции ровно два шага и встала тоже – как вкопанная, как деревянная игрушка, у которой кончился завод. Без всякой команды, просто по отсутствию привычного стука. Писарь медленно, с жутким достоинством развернулся всем сухим корпусом. Пёсья морда поднялась от накатанной дороги и пошла обшаривать поле – плавно, тяжело, неотвратимо, как орудийный ствол на броневагоне. По проваленным крышам, по чёрным зевам дверей. По мне. Посох неподвижно висел в его когтистой лапе в дюйме над камнем и не падал.

Я лежал за спасительным цоколем, вдавив щёку в колючий песок, закрыв глаза, и не дышал. Совсем. Стоял ли его мёртвый, тяжёлый взгляд прямо на мне в тот миг или скользнул мимо, по древним камням, – сказать не берусь: головы я так и не поднял. Смелости не хватило. Слышал только оглушительный шум собственной крови в ушах да чувствовал печной жар в раздувшейся правой ладони. Сколько тянулась эта пытка, тоже не скажу. Вечность минус одна секунда.

Тук.

Шух-шух – колонна тронулась. Тяжёлый стук уплыл за крайний ряд домов, в бесконечные пески, на долгую дорогу к молниям, и ещё долго жил там, постепенно растворяясь в тишине. Ровный и безжалостный, как старые часы с чугунной гирей в кабинете надзирателя: тук… тук… тук…

Когда я короткими, воровскими перебежками добрался обратно до ниши, Сандра сидела на прежнем месте. Она слепо выставила копьё на едва слышный звук моих шагов, и стальное остриё держала на диво твёрдо, целясь мне аккурат в середину груди. Очень хорошо, что услышала меня раньше, чем ударила на рефлексе.

– Это я. Выдыхай, воин.

– Знаю. – Она опустила копьё, пряча остриё в песок. – Ты сильно бережёшь правую руку. Шаг неровный, хромаешь на один бок. Кого несли?

– Не знаю. Лицо чужое. Точно не из нашего вагона. – Я тяжело сел рядом, привалился ноющим затылком к холодному камню ниши. Под большим пальцем невыносимо пекло и дёргало, вся кисть налилась чужой дубовой тяжестью, пальцы почти не гнулись, превратившись в толстые сосиски. – Получил именно то, что хотел: ничего.

* * *

С этого негостеприимного, болтливого поля мы ушли тем же тусклым «вечером» – двинулись вдоль каменного жёлоба, держась в полусотне шагов, как и собирались с самого начала. Только теперь я каждые полсотни шагов нервно оглядывался, до боли в глазах проверяя дорогу: пустая ли. Она оставалась пустой. Дорога, по которой деловито носят таких спящих, в остальное время была самой безопасной полосой во всей этой чёртовой пустыне: на ней не водилось ничего. Совсем. Видно, ни одна местная голодная тварь не хотела случайно попасться этим девятерым навстречу. Я их, признаться, отлично понимал. Жить хочется всем.

На ночь мы встали в неглубокой ложбине на голой целине, вдали от любых строений. Без огня, в глухой темноте, по-нашему, по-сиротски. Ужин вышел до смешного короткий и грустный: по четыре крошечных глотка затхлой тёплой воды, по половине жёсткой, как подмётка, полоски сушёного мяса на брата. Целых полосок в лотке оставалось по пальцам одной руки, и то если парочку отрубить за воровство. Думать об этой невесёлой арифметике я через силу назначил себе на завтра – завтра, в отличие от меня нынешнего, паниковать ещё не умело и было готово к любым пакостным новостям.

– Расскажи про него, – тихо попросила Сандра в темноте. – Всё, что видел вблизи. Не утаивай. Я же слышу, как ты красноречиво молчишь.

Я рассказал. Сил врать и выкручиваться не было. Серая рубаха, блестящий номерок, руки ровно по швам. Идеально чистое, вымытое лицо там, где чистой воды нет неделями пути. И дыхание – четыре моих загнанных, коротких вдоха на один его спокойный и глубокий.

Сандра долго молчала. Сушёных слепней из своих сокровенных запасов она в этот скверный вечер не ела – просто держала бумажный кулёк на коленях и, кажется, забыла про него вовсе.

– Когда нас укладывали, – голос её прозвучал глухо, издалека, словно из-под земли, – там, в большом зале приёма, на койках. Помнишь? Четыреста одинаковых железных коек. Я лежала и слушала – мне больше нечего было делать, я ведь не вижу, пока вы все таращились по сторонам на белый потолок. Четыреста человек вокруг меня дышали вот так. Медленно. Ровно. Реже, чем дышит живой в полном покое. – Она повернула ко мне незрячее бледное лицо. – Это сонное дыхание, Марк. Он не свалился без сил на переходе и не болен горячкой. Он спит. Как мы спим – там, на железных койках.

Я помолчал. В горле пересохло окончательно, язык прилип к нёбу. Потом сказал то, от чего во рту стало отчётливо горько:

– Только мы с тобой здесь ходим своими ногами и ломаем копья об чужие головы. А он и здесь спит.

– И они послушно несут его прямиком к молниям.

– Через весы, – добавил я, вспоминая жуткую стену-накладную с ровными колонками. – По описи. Как ценный груз с инвентарной биркой.

Куда в итоге несут этого спящего, который ухитрился не проснуться даже внутри чужого кошмарного сна, и что за тварь принимает товар на том конце – зверь со стёсанным лицом, как сулила каменная грамота на торце большого дома, – об этом мы оба предпочли промолчать. Сидя на голой промёрзшей целине, в полусотне шагов от их проклятой дороги, спрашивать такое вслух не хотелось совсем. Слова тут накликали беду быстрее шагов – я это уже крепко выучил, на собственном «прости», сказанном не вовремя.

– Михель про этих носильщиков на лекциях что-нибудь?.. – начал я без особой надежды, просто чтобы нарушить давящее молчание.

– Ничего. – Сандра качнула головой. – Его сторона была совсем другая: там ослепительное солнце, высокий столб света, горячий жёлтый песок до горизонта. Про этих псоглавых если он и слышал когда, то разве что глухими полупьяными байками на перевалочных станциях. Мы зашли дальше всей его науки, Марк. Уже давно зашли. Нас здесь быть не должно.

Вот от этих простых, ровных слов мне и стало холоднее всего. Холоднее, чем от колючего ночного ветра. Пока мы шли по чужой, зазубренной наизусть науке, у меня внутри жило спасительное чувство дороги – гиблой, страшной, но всё-таки хоженной кем-то до нас: раз тут люди падали, поднимались и шли дальше, значит, тут вообще можно идти. Значит, есть шанс. Теперь эта старая затёртая карта кончилась. Край листа. Обрыв. Дальше эту чёрную пустошь для нас не проходил ни один живой человек. Только те, кто носит по ней спящих.

– Мы не могли его забрать с носилок, – сказала Сандра. Не спросила – отрезала, как ножом. Но тонкие нервные пальцы её мяли и рвали бумажный кулёк со слепнями, и я отчётливо услышал в этом тихом шелесте бумаги всё, что не вошло в её ровный голос. Всю её вину за то, что мы сидели в щели.

– Восемь здоровенных носильщиков, и писарь с посохом девятым. У каждого плечи – как у нашего Брама. – Я откинулся затылком на холодный камень, смотрел в низкое глухое небо без единой звезды. – Я посчитал дважды. Туда, когда они шли к нише, и обратно, когда уходили. Арифметика короткая и категорически не в нашу пользу. Убьют и не заметят. Размажут по камням.

– Скажи это вслух. До конца.

– Мы не могли. Никак. – Я выговорил это настолько спокойно, насколько вышло с застрявшим в горле колючим комом. – Сегодня – не могли.

Она коротко кивнула. Слово «сегодня» повисло между нами в стылом ночном воздухе, как мокрое бельё на морозе, – встало колом, твёрдое, звенящее, и убрать его было уже нельзя. Мы оба старательно сделали вид, что так и надо. Что завтра мы станем сильнее. Что завтра будет иначе.

Помолчали, слушая огромную давящую тишину. Потом Сандра сказала совсем тихо, почти неразличимым шёпотом:

– Мы ведь тоже спим. Каждый привал. По очереди закрываем глаза.

– Мы просыпаемся. Пока что.

– Он, наверное, тоже так думал. – Она повела лицом туда, куда пару часов назад мерно ушла колонна. – Лёг на привале, уставший в хлам, как мы. Сторожа рядом не было. Или был, да сам задремал, не услышал мягких шагов. А потом просто не встал – и его заботливо подобрали. Где-то же его на этой бескрайней пустоши подняли, Марк. С земли.

Спорить с этой железной логикой было нечем. Крыть нечем. Я тупо слушал, как дёргает и мучительно ноет раздутая рука, и с тоской думал, что с этого вечера каждый наш будущий привал чудовищно подорожал. И скудная вода в лотке тут ни при чём. Платить теперь придётся другим – животным страхом закрыть глаза.

– Уговор, – сказал я, поворачиваясь к ней всем корпусом. – Будим друг друга предельно жёстко. Если сон пошёл не такой, если дышать начал редко, как тот парень, – трясти за плечи, бить по щекам. Сразу, изо всех сил, не жалея. Хоть ногами пинай.

– Бей, – легко согласилась Сандра. Зашуршала бумагой, нащупывая слепня. – Только номерок мой казённый раньше времени с шеи не снимай. Понял меня, мародёр?

– Дура слепая.

– Сам дурак. – Она сунула в рот сушёного слепня и с хрустом его разгрызла. – Спи первым. Я посижу, послушаю ночь. Руке твоей укушенной всё равно не до сна, вот и…

Она не договорила.

Я ощутил это сразу, через плечо, которым в тесноте ложбины касался её плеча: Сандра выпрямилась, натянулась звенящей, готовой лопнуть струной, подалась вперёд. Я успел развернуться и перехватить её под спину – прошлый раз с её припадком научил реагировать быстро, – и слепые мёртвые глаза распахнулись во всю свою жуткую белую ширь. Она смотрела сквозь меня, сквозь край земляной ложбины, сквозь густую чернильную ночь.

– Огонь, – сказала она чужим, монотонным размеренным голосом, от которого мороз продрал по спине. – Белый огонь. Стоит высоким кругом, как шатёр кочевников. Внутри шатра – девочка. Одна. Снаружи глухая плотная темнота, и в темноте горят глаза. Семь… и ещё семь. Четырнадцать глаз. Сидят кругом. Ждут. Они умеют ждать вечно, а она нет. Огонь уже оседает по краю. Марк. Огонь у неё быстро кончается.

Глаза её резко закрылись. Она безвольно обмякла мне в руки – лёгкая, пустая, выпитая до дна, как тогда, на каменном дворе, – и ровно через три долгих вдоха её тонкие пальцы ожили, зашевелились, как слепые паучьи лапки. Уверенно нашли в темноте моё запястье.

«Не слышу», – выстучала она ногтем по коже. Ровно, чётко, без тени паники. Учёная.

«Знаю. Сто сорок. Считаю пульс», – выстучал я в ответ её тайной грамотой, медленно, стараясь не переврать с непривычки ни единого знака, чтобы она не сошла с ума в своей темноте.

Потом осторожно, чтобы не разбудить лишний шум, переложил её на холодный песок. Поднялся на самый край осыпающейся земляной кромки и посмотрел туда, куда только что неотрывно смотрело её слепое видение, – вперёд, далеко за голую целину, левее тёмной жилки сухого русла.

Сначала там не было ничего, кроме вязкого, непроглядного мрака. Ни единой искры.

Потом – было. Над дальним рваным краем песков, у самой земли, упорно и зло стояло тусклое пятнышко света. Белое, ровное, совсем не похожее на бешеный рваный свет далёких зарниц. Пока я смотрел, щурясь до боли в глазах, оно ощутимо просело вниз, будто придавленное огромной тяжестью, – и с невыносимым трудом поднялось снова, чуть ниже прежнего уровня.

Оно дышало. Из последних сил.

Я бесшумно съехал по склону обратно на дно ложбины, безошибочно нашёл в темноте ладонь Сандры и выстучал один короткий, ясный удар: один. Я один, я здесь, я иду к тебе.

Она не стала переспрашивать. Сильно, до синяков перехватила моё здоровое запястье и выстучала то же самое – один удар, – и сразу ещё раз, твёрже, не оставляя нам обоим никакого выбора: один.

Идём. Мы идём туда.

Глава 15. Голос

К подъёмной вспышке правая ладонь раздулась в уродливую лиловую подушку. Кожа на ней натянулась до такого маслянистого, мёртвого блеска, что не стало видно ни пор, ни глубоких, навсегда въевшихся в сгибы грязных морщин. А внутри рваными, тяжёлыми толчками бился чужой, обжигающе горячий пульс. Будто под кожу мне зашили небольшую, но вконец взбесившуюся жабу, и она теперь яростно рвалась наружу, пинаясь в каждое воспалённое сухожилие. Пальцы распухли так, что напоминали перетянутые грубыми нитками кровяные колбаски. Они гнулись через два на третий, да и то с сухим, отвратительным скрипом в суставах, словно я пытался согнуть промёрзшие насквозь мёртвые ветки, готовые вот-вот с треском переломиться. Боль отдавала от запястья прямо в шею, простреливая локоть и плечо при каждом, даже самом мелком и неловком движении. Ладонь горела, как брошенная в угли, и от неё явственно тянуло дурным, сладковатым запахом гнилушки. Там, в нормальной, оставленной нами реальности, лекарь уже давно отхватил бы мне её по самый локоть, чтобы спасти остальное, но здесь отрезать было некому.

Великолепно. Просто великолепно. Так и воевать. Самое время для подвигов и героических маршей.

Тяжёлое боевое копьё пришлось переложить в левую руку. Левая немедленно и предсказуемо обиделась на такое резкое повышение по службе: массивное дубовое древко ходило в ней, как чужое, привычный баланс потерялся напрочь, а слабая кисть то и дело норовила соскользнуть с потёртой ременной обмотки, давно пропитанной моим же старым потом. Я помахал копьём для пробы, неуклюже разрезая густой, спёртый воздух, попытался сделать короткий выпад вперёд – и чуть не съездил себе же тупым концом древка по левому уху. Зло, тихо выругался сквозь стиснутые до скрипа зубы, проклиная и свою неуклюжесть, и эти бесконечные чёрные пустоши. Решил, что если вдруг придётся отбиваться насмерть, колоть буду с двух рук разом, навалюсь всем весом, а там будь что будет. Обе руки плохие, обе сейчас деревянные и чужие, но в сумме, глядишь, сойдут за одну приличную. Если очень, очень сильно повезёт.

В Песках, впрочем, по-настоящему везло одним мертвецам, да и тем далеко не всем – некоторых тут доедали с таким особым, методичным тщанием, не оставляя даже костей, что и позавидовать им было некому. Эти области никогда не отличались милосердием.

– Далеко до огня? – спросила Сандра.

Она сидела на корточках в трёх шагах от меня и привычно увязывала свой походный лоток. Слепая девчонка делала это с раздражающей, выверенной до мелочей точностью: всё строго по своим местам, каждый сложный узел проверен тонкими пальцами дважды, жёсткие стяжные ремни подогнаны впритык, чтобы ни одна пряжка не болталась и не звенела на ходу. Сборы у неё всегда выходили и лучше, и быстрее моих, даже в те далёкие благословенные времена, когда у меня штатно работали обе руки и свежая голова. А теперь я мог только криво сидеть на быстро остывающем чёрном песке, баюкать свою лиловую пульсирующую клешню на груди и мрачно смотреть, как её быстрые, покрытые мелкими старыми шрамами пальцы летают по застёжкам, словно зрячие деловитые пауки.

– По прямой – два дня тяжёлого хода, – прикинул я, до боли в глазах вглядываясь в серую, давящую хмарь впереди. – Если, конечно, без гостей на дороге.

– У нас бывает без гостей? – ровно отозвалась она, с силой затягивая очередную упрямую пряжку на лотке. Её голос прозвучал так же буднично, как если бы мы торговались на ярмарке за горсть сушёных слепней.

– Бывало. Один привал. – Я встал, мучительно морщась от стрельнувшей под чашечку колена боли, левой рукой криво и косо затянул ремень своего собственного лотка, едва не вывернув при этом здоровое плечо. – До сих пор его вспоминаю с нежностью и слезой умиления. Исключительный был день. Чуть со скуки не помер, так было тихо.

Перед выходом мы выпили по четыре глотка.

Это была наша новая, жестокая дневная норма броска, которую я назначил сам, лично, и сам же теперь собирался ненавидеть до следующей серой «ночи». Вода в старой помятой армейской фляге давно скисла, густо отдавала горькой глиной, ржавчиной и прелой кожей, но пересохший, покрытый жёсткой царапающей коркой язык жадно слизал её с нёба прежде, чем я успел по-настоящему распробовать мерзкий вкус. Четыре крошечных глотка. Курам на смех. Ровно столько, чтобы не сдохнуть от обезвоживания прямо здесь и сейчас, и слишком мало, чтобы почувствовать себя живым человеком, по жилам которого течёт кровь, а не песок. Вода просто упала в сведённый спазмом желудок тяжёлой каплей и мгновенно исчезла, оставив после себя лишь саднящее, ноющее чувство страшной потери в пересохшем горле.

Белый свет за долгую «ночь» не сел.

Я проверил его с песчаного бруствера нашей мелкой лёжки, как обычно проверяют языком больной ноющий зуб: с глубокой опаской, каждую секунду ожидая острой простреливающей боли, но совершенно не в силах удержаться. Пятнышко стояло над дальним неровным краем песков – белое, ровное, неправдоподобно чистое. Совсем чужое здешним мутным, грязным зарницам, от которых на целые мили вокруг несло озоном и гнилым тленом. На моих глазах оно чуть просело, мелко и жалобно дрогнуло, будто споткнувшись о невидимый камень, и снова, с видимой чудовищной натугой, встало в полный рост. Живое. Всё ещё живое. Значит, тот, кто сидит там, в центре этого белого столба, ещё дышит, упирается ногами в песок и из последних силёнок цепляется за жизнь, отказываясь отдавать её темноте.

Дорога к нему лежала прямо через мёртвую целину – наискось от набитого тысячами ног безопасного жёлоба, мимо иссякшей жилки старой тропы, прямо по голому, выморочному месту. Путь был прямой, как бросок копья. Словно дорога на врата, только никаких врат там впереди не предвиделось, лишь чужой затухающий костёр чужой жизни. Ни острых скалистых гряд, за которыми можно спрятать спину и перевести дух. Ни случайного крупного валуна, чтобы привалиться саднящим плечом. Ни щербатых, поросших чёрным мхом руин старого мира, дающих хоть какую-то призрачную тень. Только ровный, мелкий, как труха, чёрный песок во все стороны, до самого горизонта, под низким, давящим серым небом, от тяжести которого хотелось навсегда вжать голову в плечи. И на всём этом гигантском открытом блюдце – только мы. Два медленных, едва ползущих пятнышка с тяжёлым лотком, нелепым дубовым копьём и огромной кучей неоплаченных долгов.

Ещё там, в приюте, я однажды видел, как крупный рыжий таракан в глухой панике несётся через середину огромного стола в столовой, когда над ним уже неожиданно зажгли яркую лампу. Он мчался, отчаянно вжимаясь панцирем в щербатые доски, залитые вчерашним супом, перебирая лапами так, что они сливались в одно размытое пятно. И, кажется, он отлично понимал, что гол, одинок и виден со всех сторон любому, кто захочет его прихлопнуть тяжёлым башмаком. Теперь я на своей собственной шкуре знал, что та усатая тварь тогда чувствовала. Я бы тоже сейчас с превеликим удовольствием побежал под плинтусом, в спасительной пыльной тени, прячась от чужих глаз. Но плинтусов в Песках не водилось отродясь. Здесь всем нам приходилось ходить прямо по столу.

Мы шагали уже долго. Сапоги тяжело, с противным хрупом вязли в рыхлой чёрной крупе по самую щиколотку, выматывая икры и заставляя бёдра гореть огнём, когда Сандра впервые за весь этот долгий переход подала голос.

– Справа чисто, – ровно сказала она.

Шаг её был на удивление гладким, экономным, почти скользящим над песком. Она тратила на движение ровно столько сил, сколько было необходимо, ни каплей больше. Старая слепая привычка беречь себя в мире, который только и ждёт, когда ты оступишься и упадёшь.

– Сзади чисто. Слева ни шороха. Я давно столько не слышала, Марк.

– Чего не слышала? – хрипло спросил я. Горло уже начало мучительно саднить от висящей в неподвижном воздухе мелкой пыли.

– Тишины. Тут пусто. Совсем пусто. Нет даже мелкой ползучей твари в песке, ни шороха чешуи, ни писка, ни трения брюха по камням. Идеально тихо.

– Это хорошо или плохо?

– Это дёшево, – сухо отозвалась слепая девчонка, на ходу привычно поправляя сползшую лямку своего лотка. – Есть тут нечего. Значит, и едоков нет. Кормиться некем.

Логика была до отвращения здравая, холодная и безжалостная, и до самого привала я, упрямо стиснув зубы, уговаривал себя в неё верить. Пустошь без едоков – это именно то, что прописал бы добрый лекарь хромой, побитой команде из полутора калек вроде нас. Иди, дыши пылью, переставляй тяжёлые ноги и радуйся, что никому даром не нужен.

Шли мы быстро. Гораздо, несоизмеримо быстрее нашего обычного, выверенного долгими сутками ритма. Я выбрал темп на самой грани того, что сытый, здоровый взрослый выдержит без передышки, – а худая слепая девчонка за моим левым плечом держала его на одном честном слове, упрямой злости и какой-то непостижимой внутренней тяге. Но Сандра ни разу не пожаловалась. Не сбила дыхание. Не попросила идти хоть чуточку тише. Девочку в кольце чужих глаз мы оба прекрасно слышали – точнее, видела её Сандра в своём слепом, непонятном мне зрении, а я одним только нутром знал, что она там есть. И у девочки стремительно кончался огонь.

Что он может окончательно погаснуть раньше, чем мы дотащим туда свои стёртые в кровь ноги, мы вслух не говорили. Незачем было сотрясать пыльный воздух пустыми страхами. Эта дрянная, липкая мысль и так шла с нами третьей, шаг в шаг, дышала холодом в затылок и подгоняла лучше любого надсмотрщика с тяжёлой ременной плетью.

К вечерней вспышке воспалённые дёсны привычно и нудно заныли.

Знакомая тянущая металлическая музыка заиграла где-то слева, шагах в пятидесяти от нашего курса. Вязкий, железистый привкус старой меди отчётливо осел на корне языка, заставляя непроизвольно сглотнуть.

Я резко свернул, потоптался тяжёлыми сапогами по плешке чуть более тёмного, маслянистого на вид песка. Над самой землёй, гудя, как маленькие тяжёлые бомбардировщики, уже нарезали ленивые круги два слепня. Жирные, с фалангу пальца, с тусклым маслянистым панцирем, в котором тупо отражалось серое небо.

– Копаем здесь, – хрипло скомандовал я, с огромным облегчением сбрасывая натирающий спину лоток на песок.

– Правило третье? – Сандра даже не стала переспрашивать. Она уже на ходу ловко разматывала свою чистую портянку, привычно скручивая её в длинный плотный жгут.

– Оно самое. Слепни знают мокрое. – Я со сдавленным стоном опустился на колени и принялся остервенело отгребать сухой верхний песок левой рукой, по-собачьи, отбрасывая его в сторону. Правая висела вдоль тела мёртвым грузом, отзываясь острой, режущей болью в ключице при каждом резком движении плеча. – Сегодня эти толстые летающие сволочи работают на нас.

Яма вышла глубокой, почти по локоть. На самом дне песок наконец стал тяжёлым, ледяным, противно липнул к пальцам густой, грязной массой. Мы осторожно опустили на влажное дно скрученный жгут. Пока серая «ночь» медленно и неохотно ползла к своей середине, портянка по капле, жадно вытягивала скудную влагу из мёртвой земли. Я сидел над ямой, ссутулившись от наваливающегося холода, и методично выжимал её в подставленный котелок. Жгут отдал по три глотка тёплой, густой от земляной взвеси воды – той самой мутной жижи, на которую в подворотнях Лодена и бродячая паршивая псина не подняла бы ногу. Но здесь, на мёртвой чёрной целине, эта земляная кровь шла куда дороже чистого серебра и полновесных крон.

Остальное, что удалось нацедить, выкручивая влажную портянку почти до сухого треска ткани, я бережно выжал в нашу флягу к самому утру. Вышло четыре глотка с небольшой горкой. Курам на смех добыча. Зато из этой выморочной целины мы выходили не пустее, чем вошли, – а такое чудо в Песках полагается записывать красными чернилами в очень хорошие, исключительно удачные дни.

Ужинали мы тут же, сидя у выкопанной ямы.

Меню было по-королевски изысканным: по полполоски жёсткого, как старая подошва, сушёного мяса да по паре слепней, ловко пойманных Сандрой прямо над влажным песком. Слепни омерзительно хрустели горьким хитином, брызгали на язык чем-то терпким и кислым, но хоть немного глушили режущий желудок голод, а выбирать нам давно не приходилось. Запивали добытой из ямы водой. Тёплой, отдающей гнилой тиной и железом, с мерзко хрустящей на зубах мелкой глиной, зато не из фляги. Флягу мы берегли как зеницу ока.

Белое зарево вдали к глубокой «ночи» заметно подросло. Оно уже не висело крошечным пятном над самым краем песков, а грузно, тяжело лежало за ним, растёкшись шире и ниже. И когда оно в очередной раз проседало под чьим-то невидимым тяжким натиском, сам край чёрной земли на долгий, судорожный вдох пропадал из моих глаз.

Я тупо жевал волокнистое, неподатливое мясо и ровным, лишённым всяких эмоций голосом рассказывал Сандре, как этот далёкий свет дышит. Я видел по её бледному, сосредоточенному лицу: она жадно ловила мои сухие слова из темноты и вязала из них свою собственную картинку – без света и цвета, из одних только тяжёлых «встало» и «село», из затухающего, рваного ритма чужого угасающего сердца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю