Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"
Автор книги: Алекс Эвейкин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 68 страниц)
– Дом Сольвей нынче не в чести, – процедил он, чуть скривив тонкие губы в подобии усмешки. – А наследница всё ползает по пескам. Надо же. Какая ирония.
Ариана не дрогнула. Её грязный подбородок вздёрнулся чуть выше. В ней, израненной и истощённой, сейчас было во сто крат больше истинной осанки и достоинства, чем в Эрике в его целехонькой куртке и с сытым желудком.
– Псарню моего деда казна продала с молотка, – сказала Ариана ровно, словно вколачивая ржавые гвозди, чеканя каждое слово. – После опалы. Я была мала, но я прекрасно помню выжлятников. Помню тот свист. Кто купил псарню, Норд?
– Отец, – сказал Эрик просто, безразлично пожав плечами. Он не чувствовал ни грамма вины, ни малейшей неловкости. Это был просто сухой факт из прошлой сытой жизни, выгодная сделка его отца, не более того. – Выжлятники те же, школа та же. Хорошая школа, грех бросать такое наследство.
Он выдержал её тяжёлый, полный презрения взгляд, а затем отвернулся. Медленно, равнодушно.
Он отвернулся от неё ко мне, будто навсегда закрыл старую, неинтересную книгу. – Так вот про дело, Марк.
* * *
Я понял две вещи разом. Не по очереди, разжевывая мысль, а так, словно в затылок с размаху ударили тяжёлым, тупым камнем, и обе истины впечатались в мозг намертво, до звона в ушах.
Первое. Свист. Тот самый короткий, резкий, восходящий свист с лёгким, почти незаметным хрипом на самом конце, которым секунду назад прямо из непроглядной темноты сняли с нас наседавших тварей. Словно какой-то незримый, гигантский пастух щёлкнул невидимым кнутом над самым ухом, и чёрные ублюдки, секунду назад рвавшие когтями наш охранный камень, с визгом и скулежом растворились во мраке степи. Я знал этот звук. Я не мог его забыть, даже если бы захотел. Я слышал его однажды. Там, на узловой станции, в прошлой, смытой жизнями реальности, где пронизывающий морозный ветер насквозь вонял ржавчиной, стылым железом и горелым углём. Мы, серая, безымянная масса «простых», жались тогда к обледенелым путям, переминаясь с ноги на ногу, чтобы не отморозить пальцы, и смотрели на тускло освещённые окна классного вагона. Смотрели снизу вверх, как и положено смотреть на чужую, недоступную жизнь. И тогда в морозном воздухе прозвучал этот самый свист. Деловитый. Сухой. Безошибочно точный, как команда вышколенным гончим. И по этому свисту Ариану – наследницу старого, но внезапно ставшего опальным дома, девочку в чистом платье, не знавшую запаха немытого тела, – согнали вниз. Вышвырнули сапогом в грязный снег, прямо к нам, в общее стадо. Тот же самый звук. Та же самая тональность. Одни и те же губы. Один и тот же человек, раздававший команды в мире, который стремительно рушился на куски.
Эрик.
И второе, что ударило меня не слабее первого. Эрику до всего этого не было никакого, абсолютно никакого дела.
Я таращился на него сейчас во все глаза. Он стоял там, за невидимой, но осязаемой чертой, которая отделяла наш спасительный, залитый кровью красный полумрак охранного камня от абсолютной, жадной черноты степи. Эрик не выглядел злодеем из тех дешёвых сказок, что травили в приюте перед отбоем. Он не скалился, предвкушая чужую кровь, не поигрывал ножом, не источал ненависть, от которой сводит скулы. Он был спокоен. Пугающе, до тошноты спокоен, как хороший плотник перед куском сырого дерева, из которого нужно выстругать нужную деталь. Для него всё это было просто работой. Работой, которую он знал, умел и любил делать хорошо, без брака. Что свору степных кошмаров гонять по пескам, направляя их клыки в нужную сторону, что девчонку голубых кровей ломать через колено на обледенелом перроне – разницы не было. Никакой личной неприязни. Никакой садистской радости. Просто был инструмент, и был материал. Хлыст для зубастых тварей, свисток для людей.
Если бы он ненавидел меня или Ариану, с этим можно было бы жить. С этим можно было бы драться. Чужую ярость всегда можно использовать, обратить в ошибку, заставить врага споткнуться о собственную злобу. Но в Эрике не было ярости. В нём был только голый, холодный, безошибочный расчёт счетовода, сводящего приход с расходом. И от этого понимания по моей спине, под грязной, пропотевшей курткой, пополз липкий, неприятный холодок, заставляя на мгновение забыть о том, что у меня порваны в мясо обе руки, а липкая сукровица медленно, но неумолимо пропитывает жёсткие бинты, капая на каменный пол.
* * *
– Общее дело, – сказал он.
И голос у него разом переменился. Только что, когда он отзывал гончих, это был голос бойца, властно кричащего в толпе, а теперь слова пошли ровно, монотонно, гладко обкатанные многократным повторением. По крепко выученному. Так читают затёртый до дыр свод караульной службы перед строем новобранцев. Так зачитывают смертный приговор: без лишних эмоций, потому что бумаге с печатью эмоции не положены по чину.
– Вода и дар – в долю, доля по работе. Сводимся, идём к молниям вместе.
Я слушал этот ритм, и у меня от напряжения сводило челюсти. Он стоял во мраке и предлагал коммерческую сделку ровно там, где я ждал удара копьём в грудь.
– Твоя вода, её свет, моя наука с тварями – всё в один общий котёл, – продолжал Эрик, и я почти видел, как он загибает в темноте невидимые пальцы, перечисляя активы. – А у молний будет делёж. Строго по тому, кто сколько внёс. Со мной пятнадцать душ дошли туда, где поодиночке умники ложатся в песок лицом вниз и больше никогда не встают. Дойдёшь и ты.
Звучало так гладко, так складно, что хотелось сплюнуть на камни красной слюной. Идеальная, безупречная схема коллективного выживания в мире, где всё живое давно сдохло или пытается сожрать тебя на ужин. Я стоял в двух неверных шагах от спасительного порога, чувствуя, как мелко, противно дрожат колени от истощения и тупой кровопотери. Мои онемевшие пальцы стискивали отполированное древко копья с такой животной силой, что, казалось, старое дерево вот-вот с треском лопнет. Но я не опустил острия ни на дюйм. И не сделал к порогу ни единого шага, не поддался на убаюкивающий тон.
Красноватый свет нашего охранного оберега выхватывал из густого мрака лица людей Эрика за его широкой спиной. Грязные, напряжённые, измождённые песками и постоянной тревогой лица. Но живые. Пятнадцать ублюдков с копьями и шестами, которые вытянули свой счастливый билет, встав под руку вожака с правильным уставом.
– Складно, – сказал я.
Слово с трудом процарапало пересохшую, воспалённую гортань. Во рту было наждачно сухо, язык казался куском чужой, дублёной резины, не желающим ворочаться. Я попытался сглотнуть, чтобы смочить связки, но сглатывать было абсолютно нечего. Мой ответ был пропитан ядом, но Эрик даже не моргнул. Моя злая ирония отскочила от его уверенности, как тупая стрела от каменной стены.
– Это не складно. Это свод.
Он сказал слово «свод» так, словно сообщал мне, что камень всегда падает вниз, а огонь жжёт кожу. Неоспоримый закон местной физики, не подлежащий никакому обсуждению и сомнению.
– Старшие дома водят караваны триста лет по одной присказке: вода и дар в долю, доля по работе. Кто тянет – тот ест. Кто не тянет…
Он сделал паузу. Мастерскую, сука, паузу опытного палача перед ударом топора. Оставил гулкую пустоту в самом конце фразы, чтобы я сам заполнил её своим собственным страхом. Чтобы я сам, своими губами озвучил приговор.
– Кто не тянет? – спросил я. Мой голос прозвучал глуше и слабее, чем мне хотелось бы. Потому что я прекрасно знал ответ. Мы все здесь, в этой вонючей каменной кишке, знали ответ, просто в приличном обществе, которого больше не существовало, его не принято было озвучивать вслух с такой мясницкой прямотой.
– Тот не в доле.
Эрик ответил мгновенно, словно только и ждал этой реплики, чтобы с лязгом захлопнуть ловушку. И, произнося эти четыре слова, он даже не таращился в мою сторону. Он коротко повёл тяжёлым подбородком в густую темноту, далеко за моё левое плечо. Туда, в самый глухой, непроницаемый для красного света мрак каменного мешка, где на холодном полу сидела Сандра. Туда, откуда она всего пару минут назад подала голос, предупреждая меня о подкравшихся людях.
– Вот эту, слепую, я не беру.
Он сказал это с той же равнодушной, будничной интонацией, с какой бродячий торговец отказывается покупать дырявое ведро или больную клячу. Никакого злорадства в голосе. Никакой нарочитой жестокости, чтобы унизить. Просто сухая констатация факта убыточности конкретного актива. Слепая девка – это минус, с которым не спорят.
– Сразу говорю, на берегу, чтоб ты не торговался зря и не тратил моё время, – добавил Эрик, одним махом отрезая мне все пути к дипломатии и жалости. – Мне бы дешевле было взять её задаром, лишь бы ты пошёл. Я и это посчитал. Не выйдет. У меня одиннадцать душ стерегут яму в две смены, с копьями, и каждый тащит свою долю по писаному. Прогнусь один раз, при Пите, – и завтра эти одиннадцать спросят, с чего они рвут пупок, а слепая ест даром. Порядок держится, пока он один на всех. Треснет – пустят на мясо меня. Глаза, которые не смотрят, я кормить не стану. Воды ей не дам ни капли, и зерна не дам ни крошки. Хочешь – оставь её здесь, пусть кормит степь. Хочешь – тащи на своей доле, отрывай от своего куска, твоё право. Упирайся, рви пупок, неси на горбу, дело хозяйское. Но в общий котёл она не идёт.
В нашем тесном каменном доме стало очень тихо. Не той благостной тишиной, когда вокруг просто нет лишних звуков. А той страшной, звенящей тишиной, когда воздух внезапно сгущается до состояния киселя и начинает давить на барабанные перепонки, мешая дышать.
Снаружи, за невидимой стеной, очерченной охранным камнем, тяжело, хрипло дышали невидимые гончие. Они тёрлись жёсткими боками о каменную кладку входа, поскуливали от голодного разочарования, скребли когтями пыль, но внутри нашего каменного гроба время словно замерло, остановив свой ход.
Я слышал, я физически ощущал кожей спины, как Ариана, стоявшая позади меня, перестала дышать. Просто оборвала короткий вдох на самой середине и замерла, словно до смерти испугавшись, что любой звук выходящего из её лёгких воздуха может спровоцировать Эрика на действие. Для неё, выросшей в высоких залах, где живыми людьми торговали изящно, под звон хрусталя бокалов и с вежливыми улыбками, такая мясницкая грубость была сродни удару грязным сапогом в лицо.
А Сандра… Сандра там, у самого лаза, ожидаемо вжалась в темноту. Я не видел её во мраке, но я знал её привычки лучше своих собственных. Выучил её реакции наизусть. Она умела делаться абсолютно неслышной. Умела сжиматься в комок, физически исчезать, вычёркивать своё существование из пространства, как только речь заходила о ней самой. Ни ногтем по шероховатому камню, ни шорохом ветхой ткани, ни случайным, прерывистым вздохом она не выдала своего присутствия. Это была глубоко въевшаяся в подкорку реакция сироты, которую всю её недолгую жизнь били и пинали просто за то, что она занимает чужое место и дышит чужим воздухом. Она становилась ничем, превращалась в пыль, чтобы пережить бурю, надеясь, что беда пройдёт мимо.
Я ждал, что она так и останется бесплотной тенью. Что позволит мне самому вести этот грязный, унизительный торг за её жизнь, выкраивая ублюдочные компромиссы. Но буря не проходила. Она стояла на пороге, подпирая косяк, и предлагала мне билет в сытую жизнь, цена которому была ровно одна слепая девочка.
И тогда тишина лопнула.
– Иди с ними, Марк.
Слова донеслись от самого лаза, из той чёрной, пропахшей плесенью ямы, ведущей вглубь развалин. И голос у неё был совершенно, невыносимо спокойный. Ровный, как гладь мёртвого озера. Без малейшей дрожи, без истеричного надрыва, без влажной слякоти слёз обречённого на смерть бойца. Будто речь шла не о том, что её сейчас оставят подыхать в темноте, а о том, каким путём лучше и быстрее обойти глубокий овраг. Рассудительный, холодный тон. Тот самый, сухой и точный голос, каким она каждый день мерила шаги во мраке, вычисляя безопасную тропу среди спящих тварей и капканов. Тот самый голос, который заменил мне глаза и был моим единственным надёжным радаром в этом проклятом мире, где никто никому не верил.
– У них вода и зерно, – сказала Сандра, педантично раскладывая факты, как тяжёлые свинцовые монеты на деревянном столе. – У тебя две рваные руки и три глотка. Иди и Ариану веди. Я тут пережду.
Она сделала короткую паузу. Глотнула сухого воздуха.
– Я привыкла одна, степь меня и не заметит.
От этих слов меня передёрнуло, как от хлёсткой пощёчины. Прямой, безжалостный удар под дых. Сухой и жестокий. Она ведь говорила это всерьёз. Без дешёвой театральщины, без тайной попытки вызвать во мне жалость или проверить мою лояльность. Она просто, как Эрик, посчитала баланс. Всю свою жизнь она была лишним ртом. Обузой. Бесполезной слепой девчонкой, которую в казённом приюте держали из брезгливой жалости, а в степи терпели только до первой серьёзной голодухи. И вот теперь, когда Эрик громко озвучил безжалостную математику выживания, она сама, добровольно, подсказывала мне, как правильно и безболезненно вычеркнуть её из уравнения. Чтобы я не пошёл ко дну вместе с ней, как привязанный к шее камень.
По её железной логике всё выходило исключительно складно. Идеально сходилось. Себя она давным-давно записала в глубокий, невозвратный минус. Ещё до того, как встретила меня у колодца, до этих бесконечных песков, до всей этой крови. И теперь просто подтверждала свой статус должника, не имеющего права на жизнь.
Кровь ударила мне в виски с такой яростной силой, что в глазах на секунду потемнело, смазав красные блики огня. Одуряющая, пульсирующая боль в разорванных мышцах предплечий внезапно испарилась, начисто смытая жгучей, кислотной злостью. Я злился не на Эрика – от него я другого и не ждал. Я злился на неё. За то, что она так легко, без единого возражения согласилась стать расходным материалом, куском мусора на обочине. За то, что она поверила в их поганую математику.
– Замолчи, – бросил я ей, не оборачиваясь. Голос лязгнул, как ржавый затвор винтовки.
Я знал: если сейчас обернусь, если хоть краем глаза посмотрю туда, в спасительную черноту, где она сидит, прижав колени к подбородку, я не выдержу. Я просто сломаюсь пополам. Поэтому я стоял прямо, чувствуя, как по спине течёт холодный пот, и таращился прямо на Эрика. В голос, громко и чётко, я бросил ему в лицо:
– Нет.
Брови Эрика едва заметно дрогнули. Крошечное микродвижение, которое выдало его искреннее удивление. Он ведь был уверен, что сделка уже у него в кармане. Вся логика, вся выгода была на его стороне, а я был не похож на идейного самоубийцу.
– Подумай. Я не тороплю, – он чуть смягчил тон, добавив в него профессиональной снисходительности переговорщика. – У меня вода и зерно, у тебя…
– Нет, – повторил я. Твёрже. Громче, чтобы отдалось от каменных стен. Отрезая ему путь к дальнейшему перечислению моих бесчисленных бед. – Тут думать не над чем.
Я сказал это вслух и сам вдруг до странности удивился, до чего легко и естественно выкатились эти слова изо рта. Как долгий выдох после изматывающего бега. Как щелчок сустава, наконец-то вставшего на своё место. Всю эту долгую, проклятую дорогу от самого начала я только и делал, что торговался. С самим собой, заставляя измождённое тело сделать ещё один, последний шаг, когда мышцы уже сводило каменной судорогой. С сыпучим песком, выпрашивая у него хоть дюйм твёрдой опоры для ноги. С ночными тварями, разменивая капли собственной крови на секунды отсрочки. За каждый глоток грязной воды, за каждую ночь у крошечного костра я платил непомерную цену. Всё в этом выжженном мире имело свою цену, и я привык её взвешивать на внутренних весах.
А тут… тут торговать внезапно стало нечем. Весы просто со звоном сломались. Я не мог положить Сандру на чашу и посмотреть, перевесит ли её жизнь мешок с сухим зерном и глоток воды из лужи. Её нельзя было вычеркнуть из описи имущества по одной простой причине – она не была имуществом. Она не была товаром, на который можно повесить бирку с ценой, не была пустой строкой в бухгалтерской книге выживания.
Она была своя.
А своих не делят на долю. Своих не сбрасывают с телеги в грязь, чтобы загнанным лошадям было легче бежать. Это нерациональное правило не было записано ни в одном караванном уставе, оно никак не помогало выжить, скорее наоборот – оно было тяжёлым якорем, неумолимо тянущим на дно. Но без этого правила я перестал бы быть собой. Я превратился бы в Эрика. А становиться Эриком я не хотел даже под страхом смерти.
* * *
Эрик замолчал, медленно переваривая мой отказ. Он смотрел на меня тяжёлым, немигающим взглядом, словно я внезапно заговорил с ним на мёртвом языке, которого он не знал. Видно было, что отказывали ему в этой степи крайне редко, а добровольно выбирали смерть вместо сытости – и того реже. Ему нужно было время, чтобы переварить эту аномалию.
– Зря.
Он качнул тяжёлой головой, и в этом жесте не было ни капли наигранной злости. Была только глубокая, искренняя досада взрослого человека на глупого ребёнка. Будто я только что на его глазах разбил ценную бутылку с чистой водой или сломал хороший рабочий инструмент по собственной дурости.
– Ты не понял, от чего отворачиваешься, – сказал он тихо, но так веско, чтобы каждое слово впечаталось мне прямо в мозг. – Гляди.
Он не стал делать резких движений руками. Просто коротко, едва заметно кивнул влево.
Пит. Огромный, сутулый Пит с мельницы, чьи широкие плечи едва пролезали в дверной проём, а руки напоминали древесные стволы. Повинуясь кивку вожака, он грузно шагнул вперёд, оказавшись у самой границы, где спасительный красный свет встречался с абсолютной темнотой. Его широкая, покрытая мозолями ладонь привычным движением нырнула в кожаный мешочек, висевший на поясе, зачерпнула содержимое и с размаху сыпанула это прямо на стёртый камень перед порогом. В самый центр красного круга.
Горсть зерна.
Мелкие, сухие, невероятно твёрдые катышки брызнули во все стороны. Жёлтые зёрнышки с тёмными подпалинами. Жареные. Они с тихим, сухим, шуршащим стуком раскатились по неровному каменному полу, застревая в глубоких трещинах, подпрыгивая и останавливаясь прямо у заляпанных грязью носков моих сапог. Этот негромкий звук в мёртвой тишине комнаты показался мне оглушительным, как камнепад в горах.
– Шестьдесят зёрен, – Эрик сказал это мягко, почти нежно. Счетовод вернулся на своё рабочее место. – Задаток. Так, чисто попробовать на зуб. У нас этого добра полные мешки.
Запах ударил по ноздрям через секунду после того, как смолк стук катящегося зерна. Запах настоящего, жареного на огне зерна. Не вековой гнили, не палёной звериной плоти, не пыли, а еды. Хлеба. Жизни.
Мой давно пустой живот скрутило судорогой такой невероятной, дикой силы, что я едва не согнулся пополам, выронив копьё. Внутренности мгновенно превратились в тугой, пульсирующий ком обжигающей боли. Во рту, который секунду назад был суше песчаной дюны, внезапно скопилась вязкая, горячая слюна, и я сглотнул её всухую, с громким, жалким, почти звериным звуком. Мясо у нас кончилось два долгих, изматывающих привала назад. Последние сутки мы на ходу жевали сушёных слепней – отвратительную горькую дрянь, похожую на хрустящий картон с привкусом золы. На них далеко не уедешь, они лишь обманывают желудок, заставляя его работать вхолостую, но не дают телу ни капли настоящей энергии.
Я сглотнул ещё раз, физически борясь с накатывающим животным желанием упасть на колени и начать жадно, ломая ногти в кровь, слизывать это жёлтое зерно с пыльного камня. Эрик внимательно глядел на меня. Он знал, он точно, в мельчайших деталях знал, что именно сейчас происходит с моим измождённым телом, как оно предаёт меня ради горсти еды.
– Гимназист наш, Коул, – неспешно, растягивая слова, продолжал Эрик, наслаждаясь произведённым эффектом. Его голос был гладким и разумным. – Вычитал старые письмена на стенах в домах мёртвых. Там, где у них тут держали хлеб для покойников, чтобы в загробном мире не голодали. Мы вскрыли пару глубоких закромов в нижних ярусах. Зерно сухое. Лежит там, в темноте, три сотни лет, и ни черта ему не сделалось. Жарим на костре и едим. Отличная штука.
Он выдержал паузу, давая запаху поработать за него, проникая в каждую пору моего тела.
– Вода, – он бросил это драгоценное слово, как тяжёлый слиток золота на стол. – Яма в дне хода отсюда, совсем недалеко. Мелкая, да, грязноватая, но своя. Сочится постоянно. Стережём в две смены, с копьями, чужих не пускаем на пушечный выстрел.
Эрик подался немного вперёд, опираясь рукой на косяк, словно пытаясь заглянуть мне в самую душу.
– Пятнадцать человек, Марк. Было девятнадцать. Четверых степь взяла, тут ничего не попишешь. Но пятнадцать живых идут к молниям, сытые и пьющие. И дойдут. А ты сидишь тут, в каменном гробу. О трёх глотках тёплой, вонючей слюны во фляге. С двумя девками, одна из которых слепая и бесполезная, а вторая пустая. И обе руки у тебя порваны тварями так, что ты древко еле держишь, пальцы дрожат. Я ведь не слепой, Марк. Я всё прекрасно вижу.
Это был словесный нокаут. Он не врал ни единым словом. Он не стращал меня выдуманными чудовищами или байками. Он просто взял реальность – жестокую, невыносимую, холодную реальность – и разложил её передо мной на каменном полу вместе с этими жареными зёрнами. Правда была целиком на его стороне. И эта правда была до одури сытная.
И в этой отвратительной, идеальной правде Эрика, в блеске брошенного зерна, я вдруг отчётливо увидел самого себя.
Не того вымотанного в край идиота с порванными связками, который стоял сейчас перед ним, готовый умереть из принципа. Нет. Я увидел прежнего Марка. Того злого, загнанного в угол одинокого волчонка, что вышел в чёрные пески совершенно один. Того, кто в первые ночи жил строго по жёсткой приютской науке, вбитой в спину сапогами старшаков. Не верь никому, потому что ударят в спину. Не делись пайком, потому что сдохнешь от голода сам. Не беги на чужой крик в темноте, потому что это стопроцентная засада, и следующим кричать будешь уже ты. Я ведь тогда думал точно теми же самыми словами, что и Эрик сейчас. Мой внутренний голос был точной калькой с его караванного свода. Кто не тянет ношу – тот обуза. Балласт, который тянет на дно. Если слепая девчонка плетётся следом за тобой по пеплу, спотыкаясь на каждом шагу, – это лишний рот. Сбрось её. Оставь сидеть на камне. Не оглядывайся. Сэкономь воду на обратный путь. Я помнил, как хладнокровно подбирал жестяные номерки с шей мёртвых детей, чужих мне детей, не чувствуя ничего, кроме холодного удовлетворения от пополнения запасов.
Я вспомнил тот венец сухого колодца.
Песок хрустел на зубах. Небо, выцветшее до состояния грязного холста, давило раскалённым прессом. Солнце жгло так, что плавился камень, а сухой воздух обжигал лёгкие. Я был измотан до предела. И Сандра, грязная, перепуганная до смерти, вся в синяках, чудом вылезла на край кладки. Слепая девчонка выбралась прямо на гнездо песчаных скорпионов, на верную, мучительную смерть от десятка ядовитых жал. И она повернула ко мне грязное лицо и ровным голосом попросилась ко мне в напарницы. А у меня самого воды оставалось на самом донышке – ровно на то, чтобы дотянуть до следующей тени, не сойдя с ума. Всякий разумный человек на моём месте, всякий Эрик, прогнал бы её одним небрежным щелчком пальцев. Или просто спихнул бы обратно в яму.
И я ведь почти прогнал. Я уже набрал в грудь раскалённого воздуха, чтобы послать её подальше.
А потом я просто взял и отдал ей эти последние глотки. Я помню, как дрогнула моя рука, когда я протянул ей эту чёртову помятую армейскую флягу. Четыре больших глотка мутной воды, от которых зависела моя собственная гребаная жизнь. Я оставил ей флягу. И тем самым, этой несусветной дуростью, я купил себе будущее. Я купил себе уши, которые слышали шорох тварей за милю до того, как они почуют нас. Я купил себе поводыря, который выводил меня за руку из абсолютного мрака, когда зрячие глаза были бесполезны. И, самое главное, я купил себе единственного на всём этом мёртвом свете человека, которому моя жизнь не была безразлична. Человека, который сейчас сидел в темноте и предлагал себя в жертву ради меня. Это была самая идиотская, самая невыгодная сделка из всех возможных. И самая удачная, какую я вообще когда-либо проворачивал.
Эрик – это был я. Я, доведённый до абсолюта. Он довёл мою детскую приютскую науку до совершенного логического конца, отлил её в бронзе свода. И этот свод работал безотказно, как часы: пятнадцать живых рыл, зерно в мешках, вода в яме. Всё совершенно верно. Всё идеально сходится по балансу в конце месяца.
И только одно, крошечное, но фатальное обстоятельство никак не помещалось в его безупречной правде. То самое обстоятельство, ради которого я, дурак, до сих пор вдыхал этот пыльный воздух. То, что иной раз выгоднее всего – сделать самое невыгодное. Наплевать на математику. Взять на спину неподъёмную обузу. Свернуть с безопасной тропы на крик о помощи в непроглядной тьме. Отдать последние четыре глотка воды слепой девчонке, у которой за душой нет ничего, кроме острого слуха. И однажды, благодаря именно этому слуху, остаться в живых, когда все зрячие и сытые будут лежать в песке.
Я с трудом оторвал взгляд от рассыпанного по камню зерна и посмотрел прямо в немигающие глаза Эрика. Наваждение спало. Голод никуда не делся, он всё так же болезненно грыз кишки, но соблазн исчез, растворился без следа.
– Красивый у тебя свод, – сказал я. Голос звучал хрипло, но уже не дрожал. Я чувствовал, как странная, тяжёлая уверенность наполняет мышцы, вытесняя липкий страх. – Сытный. Я по нему пожил. Знаю, как он работает. Не понравилось.
Эрик хищно прищурился. Его мощные челюстные мышцы вздулись под кожей.
– Гордость, – выплюнул он это слово так, словно оно было ругательством, плевком в лицо. – Гордость в этих песках не пьют и не едят. От неё только дохнут.
– Это не гордость.
Я поудобнее перехватил копьё, чувствуя, как липкая кровь окончательно склеивает пальцы с деревом. Объяснять такие вещи трудно. Объяснять их Эрику – всё равно что пытаться научить камень плавать или просить огонь не жечь.
– Это просто другая арифметика. Твоей не чета. У тебя слепая девка – это чистый минус. Статья расходов. А она нас обоих, – я резко, не отрывая взгляда от противника, мотнул головой назад, в сторону невидимых во мраке Сандры и Арианы, – провела через всю эту чёртову степь за руку. Дважды вывела живыми прямо оттуда, где по твоему вылизанному уставу нам всем полагалось лечь и кормить червей. Вот и стой тут, и считай заново, кто кому в этой комнате настоящая обуза.
* * *
Эрик глядел на меня через невидимую границу порога. Красный свет охранного камня ложился на его лицо, и я видел, как быстро меняется его выражение. Сначала ушло непонимание, затем бесследно испарилась отеческая, покровительственная снисходительность. И на их место пришла скука. Густая, серая, непробиваемая скука человека, который тратит время зря. Я ему смертельно надоел. Я был для него просто упрямым кретином, который по собственной, необъяснимой доброй воле отвернулся от выгодного контракта. Спорить со мной дальше стало незачем. Логические аргументы кончились, а тратить драгоценные калории на убеждение идиота он не собирался.
И тогда он просто перестал предлагать.
– Ладно, – сказал Эрик. Одно короткое слово, но устав в его голосе исчез, начисто сметённый чем-то гораздо более древним, простым и тяжёлым. Как удар кувалды по черепу. Сделка была официально отменена. Начался грабёж. – По-хорошему не вышло. Жаль. Мне казалось, ты умнее. Тогда будет так.
Он слегка сместил центр тяжести, расставив ноги шире. Его правая рука, до этого свободно висевшая вдоль тела, небрежно, но очень точно скользнула к широкому поясу, туда, где висел тяжёлый, зазубренный тесак.
– Свет мне нужен.
Он сказал это так же обыденно, как раньше предлагал долю. При этом он даже не удостоил меня взглядом. Он глядел сквозь меня. Коротко, оценивающе глянул поверх моего плеча, вглубь комнаты, точно туда, где стояла Ариана.
– Вам на койках что обещали? Дойдёшь до столба света – проснёшься. Мне обещали то же самое, только в классном вагоне и повежливее. Столба тут нет. Ни столба, ни солнца, ни утра. Одна долгая ночь да молнии на самом краю – вот и весь наш столб, другого выхода нам не выдали. А через такую ночь караван ходит только со своим огнём. Этому в доме учат раньше грамоты.
– Светоносец у молний – это жизнь всему каравану. Вы без неё сгниёте, а мы с ней – пройдём. Одна Сольвей стоит десяти таких упёртых баранов, как ты. Я её здесь с пустыми руками не оставлю. Воду заодно возьму, раз уж она у вас тут болтается. Добром не дали – возьмём так. Через вас.
За моей спиной раздался шелест тяжёлой ткани. Ариана не стала прятаться в темноте. Она сделала полшага вперёд, выйдя из самого густого мрака в кровавую полутень. Я не оборачивался, но спиной чувствовал, как натянулась её струна.
– Светоносец у молний – это жизнь, – повторила Ариана негромко. Голос у неё был хриплый, простуженный степными сквозняками, но в нём вдруг прорезался тот самый стальной, надменный тон прирождённой аристократки, та самая выученная вежливость старого дома, покрытая трещинами смертельной усталости и злости. – А у тебя, Норд, своего нет. Выжгли или потерял по дороге? Вот ты и пришёл в темноте за чужим. Купил с потрохами псарню моего деда, а теперь хочешь заодно забрать и внучку. Загнать в одну ватагу со своими гончими.
Эрик ничем не показал, что уязвлён. Он проглотил эту изящную шпильку, даже не поморщившись. Аристократический гонор в песках стоил ещё меньше, чем моя приютская гордость.
– Я для тебя не подниму ни единой искры, – добавила Ариана, и теперь её голос окончательно затвердел, превратившись в монолит. – Можешь тащить меня волоком. Можешь бить. Огонь палкой из меня не выколотишь.
Она не блефовала. Она была выжата досуха, пуста, но чистой, концентрированной злости в ней хватило бы на то, чтобы перегрызть ему горло в темноте или просто сдохнуть под ударами, но не дать ему ни крупицы света.
– А мне и колотить незачем.
Эрик смотрел на неё ровно, спокойно, с сугубо деловым интересом. Как опытный коннозаводчик оценивает строптивую, но крайне ценную лошадь.
– У молний ты сама зажжёшься. Как миленькая. Инстинкт сработает быстрее твоей спеси. Там без света – верная, долгая смерть, а помирать ты не захочешь, кровь не та, жить любите. Мне надо от тебя только одно – довести тебя туда живой и на ногах. Дальше ты сама себе светоч, никуда не денешься. Вспыхнешь, чтобы спасти свою шкуру, а мы пойдём следом.




























