Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"
Автор книги: Алекс Эвейкин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 68 страниц)
За чёрной щелью плескалась воля. Один ответ – и мы пройдём. Один быстрый, лёгкий ответ. Сунь ему в морду свою храбрость, скажи, что несёшь спасение, что ты герой – и кончено.
Всю жизнь я не умел ждать. Всю жизнь был тем, кто плетётся в самом хвосте, не поспевает за удачей, приходит, когда всё уже давно кончено и поделено. «Медленный ты, Марк», – говорили в приюте надзиратели, отвешивая тяжёлый подзатыльник. «Пока ты чухаешься, другие уже жрут». На крик сорок первого я и то свернул не сразу – на тот самый отчаянный крик в ночи, что стоил мальчишке жизни. Опоздать, не успеть, отстать, прийти к шапочному разбору – это было моё личное проклятие, моя вечная, несмываемая вина.
А тут, посреди стеклянного пекла, под незрячим взглядом каменной вечности, впервые за всю мою рваную жизнь это обернулось не проклятием. Оборачивать суету в смерть равнина умела мастерски – она только этого и ждала, скалясь белыми лицами из-под ног. А вот тот, кто привык плестись в хвосте, кто вырос на казённом «потерпи, не сейчас, обойдёшься», – тот здесь был у себя дома.
Я умел терпеть. Меня всю жизнь этому учили – не по доброте душевной, а чтоб не путался под ногами у тех, кто важнее. Что ж. Спасибо, надзиратели, вашу науку я вызубрил на отлично.
– Он не всякого спрашивает, – сказала Сандра в густой темноте. Она сидела рядом, мы прижимались спина к спине, чтобы не замёрзнуть окончательно. Сандра слушала равнину, её чуткие уши заменяли ей глаза. – Я слушала весь день. Ватага галдит, стонет, Эрик зубами скрипит от злости, стекло поёт снизу на разные голоса. А от него – тихо. Ни звука. Он ждёт тебя одного. Мы для него – так, ветер. Мусор под лапами.
– Знаю, – сказал я, глядя в чёрное беззвёздное небо. – Он меня выбрал. Повезло-то как, хоть в лотерею иди играй.
Она тихо, коротко усмехнулась – на большее у неё просто не было сил.
– Ты ответишь, – сказала она. Это был не вопрос, а констатация факта. – Только не сейчас. Сейчас у тебя в глотке пусто, в ногах дрожь, и в голове звон. Дождись, пока отляжет. Спешащих он ест, вон, полный пол ими вымощен. А ты не спеши. Ты у нас это умеешь.
Я привалился затылком к холодной каменной ноге секирщика и стал ждать, пока отляжет. Ночь. Ещё одна долгая ночь на этом проклятом стекле, четвёртая по счёту. Тьма внутри ныла и просила корма, грызла мои собственные кости, а кормить её было нечем – тварей из разломов не шло, стекло молчало, ватага сидела тихо и не палила огня.
Шаги я услышал под самую полночь. Осторожные, крадущиеся, шаркающие по стеклу – а стекло под живым шагом не смолчит, оно скрипит и стонет, выдавая каждого. Я нащупал рукоять меча, обхватил её онемевшими пальцами и приподнялся на локте. Не тварь. Твари не таятся, они прут напролом. Кто-то шёл от ватажного края, один, неумело петляя между вмороженными в лёд мертвецами.
Гимназист Коул. Сгорбленный, с обмотанной рукой, плотно прижатой к груди. Он вынырнул из темноты, бледный как мел, и присел на корточки в трёх шагах от меня, боясь подойти ближе к моему клинку.
– Не бей, – шепнул он, заметив блеск стали в моих руках. – Я так. Поговорить. Спросить.
– Говори, – сказал я тихо, не опуская меча. – Только тихо. Девчонки спят. Разбудишь – сам убивать не стану, им на растерзание отдам.
Он помолчал, собираясь с духом, судорожно сглатывая и постоянно косясь на чёрную громаду сфинкса, нависающую во тьме, как грозовая туча.
– Правда, что ли, кровь ему по нраву? – выдавил он наконец, и голос его жалко дрогнул. – Эрик говорит, каменный на кровь отворит. Раз хитин не взял, барахлом побрезговал – возьмёт кровушкой. Живой. У нас там Тимка второй день кончается, живот вспорот, кишки наружу… Эрик прикидывает…
Коул сглотнул, лицо его жалко дернулось, и он не договорил.
Но я и так понял, что именно прикидывает Эрик. У него счёт всегда сходился просто: кто не жилец – тот идёт в уплату.
Тимка. Вот, значит, как звали пацана с цыплячьей шеей. Того самого тощего паренька, что таскал со мной грязные тяжёлые камни на могилу безномерной девчонки во дворе приюта. У него, оказывается, было имя. А я и не знал.
– Нет, – сказал я твёрдо, отпуская рукоять меча. Металл холодил ладонь. – Не берёт он кровь, Коул. Я к нему подходил, я его чувствовал. Он не мясник. Он весовщик. Ему глубоко плевать, чем ты платишь и сколько выпустишь красной юшки на это стекло. Он взвешивает, кто ты есть, с чем ты к нему припёрся. Прольёте Тимкину кровь – и ляжете под стекло всей ватагой, до единого человека, рядом с теми, кто тоже думал откупиться подешевле. Скажи это Эрику. Слово в слово скажи. Если он жить хочет.
Коул смотрел на меня, и в глазах его плескалась тухлая, мутная безнадёга человека, который всё уже давно понял, да сделать ничего не может. Слишком слаб, чтобы пойти против стаи.
– Он не послушает, – сказал Коул с тоской. – Он никого не слушает. А теперь, когда ногу ободрал – и подавно осатанел. – Помолчал и добавил совсем тихо, почти умоляюще, не отрывая взгляда от моей фляги: – А воды не дашь? Для Тимки. Хоть один глоток. Жар у него страшный, губы в кровь растрескались.
Я поглядел на свой бурдюк. Восемь глотков. Я помнил наперечёт каждый из них. И горящую в лихорадке Ариану у меня под боком, которой самой уже не встать. И длинную неизвестную дорогу за сфинксом, где воды может и не быть вовсе. Восемь жалких глотков на трёх живых, из которых одна не держится на ногах. Я мог отлить пацану пару глотков. Мог. И тогда Ариана точно не дотянет до спасения.
– Не дам, – сказал я, и слово это встало в сухой глотке колючим колом, царапая изнутри. – У меня своя раненая, Коул. Мне её живой довести надо. Прости. Не всех я на своём горбу вынесу.
Он кивнул. Без злобы, без проклятий – так кивают, когда другого ответа и не ждали, просто совесть заставила спросить. Тяжело поднялся, опираясь на здоровую руку, и побрёл назад, в лагерь стервятников, петляя между мертвецами. И стекло жалобно стонало под его сапогами всю долгую обратную дорогу.
Я лёг на спину, подложил руки под голову и стал слушать бессвязный бред Арианы и мерное, свистящее дыхание Сандры. И складывал в уме то, что завтра понесу на весы. Перебирал свою поклажу, взвешивал камни своей души – те, что не вываливаются из мешка на таможне. Только теперь к этой горе прибавился ещё один острый, режущий камешек: имя Тимки и тот глоток воды, которого я ему только что не дал.
* * *
К утру отлегло. Не сильно – жажда осталась, сухость рвала нёбо, боль в натруженных мышцах никуда не делась, и Ариана всё так же горела печкой. Но гулкий звон в черепе поутих, мысли встали ровнее, перестали метаться загнанными крысами. Пришло холодное, злое спокойствие человека, которому больше нечего терять.
Я поднялся – медленно, со скрипом в суставах, цепляясь за каменные выступы остова, – и пошёл к сфинксу. Один. Сандра меня не окликнула и не стала удерживать. Она знала: мой срок вышел. Пора платить по счетам.
Стекло скрежетало под ботинками. Поле вмороженных тянулось к подножию всё гуще, пласт лежал на пласте – сотни, тысячи запрокинутых лиц белели под гладью. Застывшие гримасы ужаса, боли и жадности. Все они когда-то дошли сюда. Все они думали, что хитрее камня. И все они ответили быстро.
Я шёл медленно, ставя ногу осторожно, как по весеннему льду, и с каждым моим шагом чёрная громада росла, застилала небо, давила на плечи невыносимой, тысячелетней тяжестью. У самых лап я остановился. Задрал голову до хруста в шее. Каменные веки поднялись мне навстречу. Чёрная пустота вгляделась в меня.
– Ну, – сказал я хрипло; голос дребезжал, как треснувшее ведро. – Ты спросил, что я несу. Слушай. Я долго собирался, ты уж не серчай на калеку. С поклажей у меня непросто. Мешок выворачивать не стану, пустой он.
Сфинкс молчал. Ждал. Вечность у него была в запасе, он мог простоять тут ещё тысячу лет, а у меня – только восемь глотков воды да раненая девчонка, которой с каждым часом становилось всё хуже. И всё же говорил я не спеша. Взвешивал каждое слово на языке, прежде чем выплюнуть, как он взвешивал меня самого.
Я залез за ворот засаленной рубахи и стянул через голову грязный кожаный шнурок. Тот самый, что таскал на шее два года, не снимая ни в драке, ни во сне. На нём висели жестяные номерки – казённые жетоны Дома Первого Сна, снятые с тех, кому они больше были без надобности. Я держал их на раскрытой мозолистой ладони, и они тускло блестели в мерцающих фиолетовых сполохах. Металл ещё хранил тепло моего тела.
– Вот это несу, – сказал я, протягивая руку с жетонами к бесстрастной каменной морде. – Четыре штуки. Восемьдесят шестой – мой. Это я. Больше у меня имени нет – сироте фамилия не положена, наследовать мне нечего, кроме дорожной грязи. А остальные – чужие. Сорок первый. Он закричал в темноте, а я побежал не туда, замешкался и не успел, опоздал. Двадцать девятый – просто сухой стук в поле мёртвых домов, мальчишка, которого я даже лица не запомнил толком. Сто двенадцатый – этот рассыпался прахом прямо у меня на руках, я и вынес-то на свет одну бирку. Память о мертвецах, каменный. Вот что я тащу.
Я перевёл дух. Глотка драла наждаком, каждый вдох отдавался болью в груди, но я должен был договорить до конца.
– Был ещё один. Пятый. Я даже не помню, кто он такой. Я отдал память о нём одному из ваших, такому же счетоводу, за то, чтоб пропустил живых. Цифру помню – шестьдесят восемь. А лица нет, стёрли. Так и несу – чёрную дырку вместо живого человека. И тяжелее всех, зараза, эта дырка. Давит так, что дышать тошно.
Морда над лапами не двигалась. Ни один мускул в камне не дрогнул. Но темень под веками сгустилась, налилась густым, липким вниманием, и я кожей почувствовал – он слушает. Взвешивает каждую унцию моей вины.
– И это ещё не всё, – сказал я тише, шагнув вплотную к гигантским когтям. – Под рёбрами у меня тьма. Чужая тварь. Два года ношу, как заразу, за которую жгут на площадях. Прячу, стыжусь, вру каждому встречному, держу на строгой цепи. Она пьёт из меня жилы, жрёт моё зрение, делает меня уродом. Но этой ночью она одна заслонила двух девчонок, когда меня самого, моих жалких сил, не хватило. Так что теперь несу её не как позор. Несу как своё. Кривое, страшное, зубастое – а своё.
Я сжал номерки в кулаке так, что острые края больно впились в ладонь.
– Вот и вся моя поклажа, каменный. Мёртвые, которых, кроме меня, помнить на этом свете некому. Тьма, которой все чистые брезгуют. И две живые души у меня за спиной, ради которых я всё это волоку по битому стеклу. Взвешивай. Другого у меня нет. А врать тебе я не буду – мне умные люди сказали, ты насквозь видишь.
И замолчал.
Сфинкс молчал вместе со мной. Долго. Так долго, что жажда качнула меня, перед глазами поплыли цветные круги, и я едва устоял на ногах, намертво вцепившись свободной рукой в холодный шершавый камень его лапы. Моё сердце стучало о рёбра, отсчитывая последние удары. А потом веки его сомкнулись и разомкнулись – один раз, неторопливо, с тихим каменным скрежетом, от которого посыпалась многовековая пыль. Он взвесил мою ношу и не нашёл в ней обмана. Моя правда оказалась достаточно тяжёлой.
Тьма под мордой на миг колыхнулась – и незрячий взгляд его соскользнул с номерков в моём кулаке куда-то в сторону. К моей груди. Туда, где на том же шнурке болталась костяная фишка. Та самая, что была при мне с пелёнок, с выжженным нечитаемым знаком. Каменные веки чуть дрогнули, будто он на ней запнулся, будто узнал что-то глубоко зарытое. Но задерживаться не стал. Отвёл взгляд. Не моя, мол, загадка. Не в эту смену спрошено.
Проход между гигантских лап мелко дрогнул. Чёрная щель, что вчера была наглухо темна и забита мраком, теперь чуть посветлела в глубине – будто где-то далеко, в самом конце длинного каменного горла, со скрипом приоткрылась тяжёлая ставня.
Я не прошёл его до конца. Я нутром, кожей чуял: это только первый вопрос. Только первая гиря легла на весы, и весов этих впереди ещё много. Но он меня услышал. Впервые с тех пор, как я выполз на это проклятое стекло, каменная тварь не смерила меня презрительно, не отбросила прочь, а – приняла. Взяла мой грязный, кровавый вес и не нашла его лёгким.
Я отлепился от камня и потащился назад, к своим. И колотило меня так, что зуб на зуб не попадал. Не от ночного холода, который уже отступал перед утром. От того, что я впервые вслух, чужой каменной морде, выложил всё, что таскал в себе годами, – и не сгинул под стекло. Земля меня не сожрала.
* * *
Я почти дошёл до нашего каменного остова, когда за спиной, на самом краю поля мертвецов, взвыли.
Не тварь. Твари воют не так. Человек. Тонко, отчаянно, захлёбываясь слезами и болью. Волосы у меня на затылке встали дыбом. Я резко обернулся – и в жидком свете предрассветных зарниц увидел, как у погасших кострищ ватаги плотно сгрудились тёмные фигуры.
Эрик стоял над Тимкой. Над тем пацаном с цыплячьей шеей, что таскал со мной камни на могилу Лиски, а теперь второй день медленно умирал от вспоротого живота на грязном чужом плаще. В здоровой руке у Эрика тускло блестел длинный разделочный нож.
– Не дойдёт он, – долетел до меня ровный, сиплый голос рыжего. Утренний ветер донёс его слова чётко, как приговор. Он говорил кому-то из своих, а может, оправдывался перед самим собой. – Всё одно к утру помрёт. Кишки прогнили. А так – хоть польза будет. Каменный кровь любит. Спешащих жрёт, а на кровушку, глядишь, и отворит. Мы ему щедро нальём.
Он всё понял по-своему, этот выродок. Он видел, как стекло тянуло его под гладь, видел, как сфинкс не взял хитина. Понял, что откупиться железом и барахлом нельзя. И сложил в своей дурной башке простой, паскудный счёт: раз камень не берёт товар – значит, возьмёт кровь. Чужую. Расходную. Ту, что всё равно уже вытекает и ничего не стоит.
Пацан на плаще слабо мотал головой, размазывая по лицу слёзы, и сучил ногами по скользкому стеклу, безуспешно пытаясь отползти. Хромой Пит отвернулся, сплюнув под ноги. Коул смотрел в землю, втянув голову в плечи. Ни один из ватаги не встал у Эрика на пути. Ни один не поднял руку, чтобы остановить эту скотскую бойню.
– Эрик! – заорал я, срывая сожжённый жаждой голос. Выхватив меч, я сделал шаг вперёд. – Не смей! Он не кровь взвешивает, дурак! Он не то берёт! Сдохнете все!
Эрик не вздрогнул. Поднял голову и посмотрел на меня через всё усеянное трупами поле. Спокойно. Устало и тяжело. Как смотрят на назойливую муху, которая болтает под руку, когда ты занят важным, грязным делом.
– А ты не лезь, кошмарник, – сказал он, вытирая пот со лба тыльной стороной руки с зажатым ножом. – Иди своей длинной дорогой. Твоя щель открылась. А я пойду своей. Короткой.
И перехватил нож поудобнее, занося его над кричащим пацаном.
Глава 49. Короткий ход
Я рванул к ним прежде, чем понял, что бегу. Тело давно выучило эту дурную привычку наизусть: сначала срываться с места на чужой вопль, а потом уже спрашивать дурную голову, зачем. Ноги сами понесли меня на этот сдавленный крик – как тогда, в самую первую ночь на изнанке, когда я в панике свернул не в тот коридор и опоздал навсегда. Кости, отбитые в ночной мясорубке, заныли от первого же шага, но рывок уже было не остановить. Тело всегда срывалось раньше.
Стекло под сапогами было гладким, залитым едкой утренней сыростью. Я скользил, оскальзывался на плоской, блестящей, как лед, корке, ловил равновесие нелепо раскинутыми руками, сдирая ладони в кровь о невидимые твердые грани. Каждая кость орала в голос. Мышцы бедер сводило дурной судорогой от напряжения. Моя собственная тьма сидела глубоко под ребрами, выедая остатки тепла, тянула к земле так, будто к обеим щиколоткам намертво привязали по пудовому жернову. Полтораста шагов до стоянки ватаги. Всего полтораста долбаных шагов. Вчера, до всей этой кутерьмы, я бы покрыл их за половину минуты, даже не сбив дыхания. Сейчас я одолевал этот ничтожный кусок равнины, как пьяный калека штурмует обледенелую лестницу в казенке: жалкими, рваными рывками, оступаясь, харкая стылым, царапающим горло воздухом. Меч я выхватил на ходу – сам не помню как, просто пальцы привычно сомкнулись на потертой рукояти, – и черный тяжелый клинок теперь мотался в руке бесполезной палкой, ловя на лезвие тусклые, мертвенные блики дальних фиолетовых зарниц.
– Эрик! – заорал я. Горло саднило от сухости, голос сорвался на сиплый, жалкий лай. – Не смей!
Он даже не обернулся. Только широкие плечи под курткой чуть сдвинулись, лениво подстраиваясь под работу.
На бегу мелькнула шальная, отчаянная мысль – рвануть тьму. Выплеснуть всё, что есть, накрыть их чернотой прямо отсюда, вслепую, сбить с ног, ослепить, заморозить до костей. Я тут же задавил её, с силой скрипнув зубами. Мой внутренний колодец зиял пустотой, вычерпанный до самого сухого дна ночным боем с тварями. Рвани я силу сейчас, на пустой желудок и сбитое дыхание – она бы просто дожевала меня самого за пару секунд и выплюнула сухую шкурку, а девочки остались бы совсем одни на этой бесконечной мертвой глади. Да и что моя тьма против ножа, который уже занесен для удара? Пока я буду городить свой черный балаган, тянуть тени из-под камней, Эрик трижды успеет полоснуть по мягкому. Оставался только бег. Слепой, безнадежный, жалкий бег на чугунных, непослушных ногах.
Я видел всё до последней проклятой мелочи и ничего не мог поделать. Зрение на изнанке всегда обострялось именно тогда, когда лучше было бы ослепнуть. Я видел, как Эрик присел над сжавшимся на земле Тимкой на корточки – буднично, по-хозяйски, без широкого замаха и без всякой злобы. Будто собирался разделать тушу барана на приютской кухне. Видел, как ватага стояла плотным кольцом и тупо пялилась в стекло, себе под сапоги. Все шестеро. Здоровые, живые, целые мужики. Никто не поднял руки, чтобы остановить вожака. Никто не подал голоса, не окликнул, не отвел Эрику руку. Стая всегда безошибочно чует, когда вожак решает покормить равнину чужим мясом ради общего блага, и всегда послушно смотрит в сторону.
Мне оставалось бежать шагов тридцать, когда Эрик пустил нож в дело.
Он крепко знал свое ремесло. Никакой лишней возни, никаких криков и неумелого зверства. Одно короткое, быстрое, выверенное движение лезвием поперек тонкого горла – и всё. Тимка дернулся всем своим тщедушным, костлявым телом, коротко, страшно булькнул, захлебываясь собственным криком. Темная, густая кровь толчками хлынула на бледное стекло, мгновенно растекаясь широкой неровной лужей. Густой пар поднялся от нее в холодном неподвижном воздухе, пахнуло железом, солью и сырым мясом. Пацан резко обмяк на чужом грязном плаще, его тонкая цыплячья шея неестественно свернулась набок, как у битой птицы. Пальцы еще секунду скребли по глади, тщетно пытаясь за что-то уцепиться в этом мире, а потом навсегда замерли.
Я встал. Просто остановился как вкопанный, так и не добежав. Колени подогнулись, ноги отказали сами, наотрез отказавшись делать следующий шаг к трупу.
Тридцать шагов. Всего тридцать жалких шагов я не одолел. Всю мою паскудную жизнь мне фатально не хватало этих треклятых тридцати шагов, этих двух коротких ударов сердца. И там, где мне их не хватало, на земле всегда кто-то оставался лежать.
* * *
А стекло пило свежую кровь.
Темная, дымящаяся лужа не растекалась дальше и не бралась коркой на жестком морозе, как положено нормальной крови остывающего тела. Она уходила вниз. Впитывалась в ледяную, непробиваемую гладь так же легко и жадно, как весенний ливень уходит в сухую, потрескавшуюся землю. И там, куда она просачивалась, мертвая равнина начинала меняться на глазах. Стекло мутнело, теряло свою вечную звенящую твердость, шло крупной, тяжелой рябью. У самых мысков сапог Эрика, где натекло гуще всего и где красное пятно было почти черным, гладь поплыла, размягчилась, будто кто-то огромный и невидимый тяжело подышал на замерзшее зимнее окно.
В этой кровавой мути с тихим, влажным треском проступила щель.
Сначала – просто тонкая черная линия, похожая на волосок. Потом она дрогнула, раздалась в стороны, дыхнула стылым, потусторонним холодом прямо из недр изнанки. Она росла на глазах, с хрустом вытягивалась вбок, мимо каменных обломков, прямо к дальней гряде, где непрерывно били в низкое небо слепящие фиолетовые молнии.
Короткий ход. Воровская тропа. Прямиком к долгожданному выходу, к чистой воде, к спасению. Мимо огромного каменного стража, мимо его невидимых весов, мимо всех проклятых вопросов, которыми он до костей мурыжил должников.
Я медленно поднял глаза на сфинкса. Каменная громада сидела всё так же неподвижно, нависая тяжелой горой над впаянной в стекло братской могилой. Страж не шевельнул ни единым когтем. Он не мешал Эрику творить его грязное дело. Не гнал его под лед за нарушение правил, не карал, не задавал своих невыносимых загадок, от которых лопалась голова. Он просто смотрел своими пустыми, выветренными глазницами, как этот человек платит цену, и молча принимал плату. Чужую, живую, еще дергающуюся в жилах мальчишескую кровь. Кровь пацана, которому сам же Эрик пару часов назад сухо пожалел лишнего глотка тухлой воды.
Вот, значит, как оно устроено на самом деле. Каменный ублюдок всю ночь судил меня терпением. Тянул из меня жилы, взвешивал мою душу до последней ничтожной унции, заставлял выворачивать наизнанку всё дерьмо, что я таскал в себе годами с самого приюта. А этому – вот так, запросто, за дешевую миску чужой крови отворил боковую дверь с черного хода. Плати чужим мясом – и проходи. Быстро, чисто, без лишних слов и проверок на гниль. Никакой тебе правды, никакого веса. Ткни ножом того, кто слабее, кто не может дать сдачи, – и дорога твоя.
От этой ясной, убийственно простой мысли впору было завыть в голос, упав на колени.
А потом, глядя на расширяющуюся черную трещину, я с холодной ясностью понял: нет тут никакой несправедливости. Равнина не знает такого слова. Есть только цена. Просто у каждой двери она своя. За главную, честную, парадную дверь платишь собой – всей тяжестью, что нажил, каждым шрамом, каждой бессонной ночью и каждой ошибкой. За воровскую дверь платишь чужой жизнью. И тот, кому не жалко перерезать чужое горло, всегда найдет себе дорогу покороче и поудобнее. Мир так криво устроен, что для законченного мерзавца спасительная щель всегда открывается чуть ближе. За это и держится всякая сволочь.
* * *
Я стоял в тридцати шагах от свежего, еще парящего трупа, сжимая в опущенной руке бесполезный меч, и во мне поднималась густая, темная муть. Даже не злость. Глухая, выворачивающая нутро тошнота.
Тимка. Я ведь отлично помнил его имя. Со вчерашней ночи помнил, как бледный гимназист Коул, пугливо озираясь, назвал мне его торопливым шепотом. Я знал, что Эрик задумал, – мне ту же ночь всё выложили, слово в слово, как на духу. И всё равно не уберег. Сначала сам отказал пацану в глотке воды, сберегая жалкие остатки для своих девчонок, а под утро не успел добежать каких-то три десятка проклятых шагов. Еще одно мертвое имя мне на невидимый шнурок, в довесок к тем четверым, что я и так таскаю на груди. Только вешать на шею в этот раз было нечего: жестяного приютского жетона у этого забитого мальчишки отродясь не водилось. Так и останется – мертвое имя без медной бирки. Как Лиска. Как всё чаще и чаще выходит в этих гиблых местах, где бродячих людей стало гораздо больше, чем порядковых номеров.
Я скрипнул зубами, сгреб эту тошноту в жесткий кулак и затолкал глубоко под ребра, туда, где сыто ворочалась моя собственная тьма. Всё потом. Сопли, стыд, оправдания – всё потом. Оплакать успею, если сам дойду до воли. Сейчас передо мной стоял живой, полный сил Эрик Норд, вожак ватаги, а далеко за спиной, у холодного каменного остова, тихо умирала Ариана.
* * *
Эрик неспешно поднялся с корточек, деловито отёр окровавленное лезвие ножа о штанину и только теперь соизволил повернуться ко мне. Лицо у него было совершенно спокойное, будничное. Мышцы расслаблены, дыхание ровное, словно он только что дров наколол. Ни единой тени того, что положено испытывать человеку, только что перерезавшему глотку ребенку. Он хозяйским взглядом окинул разверзшуюся в стекле щель, из которой тянуло могильным сквозняком, коротко кивнул своим настороженным людям – уходим, мол, всё чисто, – и лишь тогда снизошел до того, чтобы посмотреть в мою сторону.
– Что, кошмарник, добежал? – Он криво усмехнулся, но глаза остались холодными, цепкими, барышничьими. – Опоздал маленько. Ты вечно везде опаздываешь, я давно приметил. Даже помереть – и то опоздаешь, всё будешь чужие заботы на себя брать.
Крыть было совершенно нечем. Он бил точно в кость, не целясь.
– Ты его зарезал, – сказал я. Голос вышел чужой, сиплый, будто полный сухого песка. – Своего. Пацана, который за тобой два года таскался, в рот тебе смотрел.
– Он к утру и так бы отдал концы, – Эрик равнодушно пожал плечами, убирая очищенный нож за пояс. – Кишки прогнили, лихорадка началась. Не жилец. А так – при деле помер. Дверь нам открыл. Полезная вышла смерть, не всякому сопляку такая честь выпадает.
Он небрежно кивнул на черную трещину, от которой тянуло ледяным холодом.
– Гляди, кошмарник. Вот она, дорога. Прямая, как стрела. Пока этот каменный дурак будет чесать тебе душу своими баснями про совесть, я уже буду у молний брюхо свежей водой заливать. Ну, и кто из нас двоих умнее вышел?
Я молчал, тяжело дыша и чувствуя, как мелко дрожит от напряжения рука с тяжелым мечом. А он вдруг сделал плавный шаг ко мне, и в его голосе прорезалось что-то совершенно новое. Азарт. Почти приязнь. Хищное, липкое искушение.
– Айда со мной, – сказал он тихо, доверительно, словно мы с ним старые кореша, делящие богатую добычу. – Одно слово скажу ребятам – и тебя пустят первым. Я свое слово тут крепко держу, сам знаешь. С твоей-то чертовщиной ты бы у меня первым парнем в ватаге ходил, а не за девчачьими юбками прятался. Место есть. Хорошее место, по правую руку.
Он сделал выверенную паузу, внимательно следя за моим лицом, и добавил, слегка кивнув мне за спину, туда, где у камня лежали мои:
– Только балласт свой брось. Слепую да колченогую. Они тебя вниз тянут, на самое дно, ты и сам это понимаешь получше моего. С ними ты не жилец, Марк. С ними ты тут и ляжешь, рядом с этим пацаном. Один – дойдешь. Со мной – дойдешь сегодня же к вечеру. Воды вволю попьешь. Живой будешь.
И вот тут – стыдно признаться, но врать себе на этой стеклянной равнине я разучился окончательно – тьма во мне жадно откликнулась.
Она зашевелилась под самыми ребрами, теплая, вкрадчивая, ласковая. Моя ручная зараза. Она зашептала без слов, одним только нутряным гудящим теплом, растекающимся по избитым мышцам: он ведь прав. Ты сильный. Ты до смерти устал тащить их на своем горбу. Сколько можно рвать жилы? Слепая девка и девка с пробитым боком – это два неподъемных камня на шее. Ты сам сто раз об этом думал, пока тащил их сквозь ночь, и сто раз до крови кусал губы, стыдясь этих мыслей. Брось. Скинь лямку. Иди налегке, как идут настоящие хозяева этой изнанки. Тебе так легко дается черная сила, так сладко и хищно поет клинок в руке – скинь ты этот груз, и ты стал бы здесь настоящим королем. А сейчас ты просто грязный, жалкий доходяга при двух калеках. Один короткий шаг в черную щель – и всё. Конец мучительной жажде. Конец ноющей боли в суставах. Конец вечному «не успел». Вода, воля, живой мир – только руку протяни.
Я стоял неподвижно и слушал этот сладкий шепот. И, не буду врать, он был сладок до крупной дрожи в коленях. Полтора года назад я бы, может, и пошел. Не задумываясь ни на секунду. Приютская наука сидела во мне ровно та же, что и у Эрика, мы с ним были вылеплены из одной грязи: своя шкура всегда дороже чужой. Спасай себя. Балласт швыряй за борт. Кто не выплыл – сам виноват, нечего было слабаком рождаться.
В глотке у меня было сухо, как в остывшей золе. Язык ворочался тяжелым, чужим войлочным комом, царапая небо. Тело, измученное дикой жаждой, вчерашним боем и бессонной ночью под прицелом каменного взгляда, вопило в голос. Оно кричало, что Эрик дело говорит: хватит геройствовать, дурак, вода вот она, всего в двадцати шагах, за черной дышащей щелью. Тело всегда голосует за короткую дорогу. Тело – оно и есть первый предатель, стоит только дать ему волю.
Я даже увидел это на миг. Ясно, как наяву. Увидел, как оно было бы.
Как я, бросив тяжелый меч, легко шагаю в трещину налегке. Без тянущего груза, без разъедающей вины, без этих двух вечно спасаемых, никчемных душ. Как припадаю к чистой ледяной воде у молний, пью взахлеб, давясь, сколько влезет, пока не заболит живот. Как стою плечом к плечу с Эриком – сильный, свободный, страшный. И как во мне не остается ровным счетом ничего человеческого, кроме звериного голода и темной силы.
Разница между мной и Эриком была всего одна. Один-единственный отчаянный крик много лет назад в темном коридоре казенки, на который я всё-таки свернул. Не смог не свернуть, хоть меня и учили не лезть не в свое дело. С того крика всё и пошло вкось. И с него же, видно, начался весь я – тот оборванец, который стоял сейчас с затупившимся мечом против целой ватаги.
– Нет, – сказал я.
* * *
Эрик медленно смерил меня взглядом, как конченого, убогого идиота.
– Чего – нет?
– Не пойду. – Я одним плавным движением сунул меч обратно в петлю на поясе. Пальцы мелко тряслись от напряжения, но голос выровнялся, встал на место, зазвучал твердо. – Мы с тобой из разного теста, Эрик. Ты глупее, чем кажешься. Вот ты зарезал пацана и говоришь – полезная смерть. Выгода. А по мне – ты просто взял и отрезал от себя кусок. Скармливаешь равнине своих же по частям ради прохода. Сегодня Тимку, вчера Зейделя, завтра еще кого-нибудь, кто не вовремя споткнется. Думаешь, что копишь силу, а сам тихо сходишь на нет. Скоро от тебя вообще ничего не останется. Один голый приютский устав в ворованных сапогах.
– Красиво поешь. – Эрик презрительно сплюнул мне под ноги. – А сдохнешь так же красиво? Тут, на голом стекле, рядом со своими калеками, пока мы будем воду глушить?
– Может, и сдохну, – сказал я спокойно. Оглянулся на каменный остов, где привалилась к глыбе Ариана. Бледная, мокрая от лихорадочного пота, в тяжелом беспамятстве. – Зато сдохну по-своему. Не по чужим костям пройду. Я лучше приду последним, Эрик. Приду весь ободранный, полумертвый, приползу на брюхе через твоего каменного мучителя – зато приду, смело глядя людям в глаза, а не в затылок зарезанному пацану. А ты добежишь первым. Обязательно добежишь. Только притащишь к выходу ровно то, во что сам себя ужал. Пустое место в человечьей шкуре. Вот и весь твой навар.
Что-то неуловимо дрогнуло в его жестком лице. На один короткий, жалкий миг. То ли закипающая злость, то ли – на самом темном донышке – что-то похожее на застарелую, ноющую тоску. Будто и он когда-то давно знал другую правду, да только забыл, с какой стороны за нее браться, чтобы руки не резать. Но миг прошел, лицо затянулось привычной наглой коркой.




























