444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 23)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 68 страниц)

Я впервые за много долгих дней видел нашу партию при нормальном освещении. Зрелище было не из тех, что хочется повесить в рамку. Сандра жалась у дальней стены – лицо густо покрыто серой пылью, грязная повязка сползла на лоб, под ней крепко закрытые глаза всё равно упрямо «смотрели» в сторону входа, слушая пространство телом. Ариана выглядела страшнее всех: серая, высохшая, катастрофически осунувшаяся, резкие чёрные тени легли на ввалившиеся скулы, превратив лицо в маску черепа. Губы потрескались до запекшейся крови. Она держала непослушные ладони перед собой и на свой собственный спасший нас свет даже не глядела – экономила крохи сил.

Себя я, по понятным причинам, в зеркале не видел, и был этому обстоятельству искренне, глубоко и всецело рад.

Я тяжело опёрся на копьё, превозмогая пульсирующую боль в ушибленных рёбрах, и обернулся осмотреть зал.

И на мгновение забыл про тварей снаружи.

* * *

Это был не дом. И не убежище.

Дом в моём сугубо приютском, сиротском понимании всегда представлялся местом с очагом, пусть давно остывшим, с какой-никакой жалкой лежанкой, с остатками битой утвари или хотя бы мусором от прежних жильцов. Здесь не было ровным счётом ничего из этого. Только один колоссальный зал – неестественно высокий, гулко-пустой, с идеально гладкими, циклопическими стенами и абсолютно плоским потолком. Потолок лежал на честном камне без единой видимой подпорки или колонны, бросая вызов законам тяготения. Храм, тайная молельня, забытый склеп? Местного правильного слова для таких глухих строений я не знал, да и знать, по правде говоря, не хотел. На полу толстым слоем лежала тончайшая, сухая каменная пыль, похожая на выцветший, старый пепел. На этом девственном покрывале уже тянулись наши грязные, судорожные следы вторжения: мои широкие размазанные борозды от коленей, длинные росчерки ладоней Сандры, аккуратные, почти детские отпечатки обуви Арианы у самого входа.

В дальнем, самом тёмном углу, куда едва-едва добивали рассеянные блики Арианиного света, чернел провал – узкий ход куда-то глубоко вниз, под каменное основание этой коробки.

– Лаз тут, в самом углу, – подала голос Сандра от той стены. Оказывается, она успела доползти туда на руках, быстро и бесшумно, пока я возился со светом и считал секунды. – Очень узкий, круто уходит вниз, почти отвесно. Оттуда тянет могильным холодом и старой пылью. Это второй выход, как ты и просил.

Туда тусклый свет не дотягивался совершенно. Провал выглядел как абсолютная дыра в ничто. Я решил отложить этот лаз на потом: спускаться в чёрную, ледяную дыру под чужим непонятным зданием в гибельных областях хотелось в самую последнюю очередь. Но выход в случае прорыва тварей у нас всё же был, и этот голый, прагматичный факт я аккуратно записал в короткую колонку «хорошее».

А потом я посмотрел налево.

Стена слева от входа была сплошь, от уровня глаз и почти до самого пола, покрыта зарубками.

Я медленно, стараясь не тревожить отбитый бок, подошёл вплотную. Узкие, глубокие насечки, примерно в палец длиной. Выбитые чем-то неровным и острым – тупым резцом, осколком кости, острым кремнем, не знаю чем. Они шли идеально ровными строками, слева направо, как текст в древней, безумной книге. В каждой строке я, скользнув взглядом, насчитывал ровно по тридцать штук, прежде чем строка обрывалась, и под ней, с новой линии, начиналась другая.

Тридцать насечек. Перенос. Тридцать. Перенос. Сверху вниз, ряд за монотонным рядом, почти до самого каменного плинтуса.

Верхние строки были очень старые. Края у этих насечек сгладились, зализались и расплылись; их, очевидно, год за годом затирала человеческая ладонь – проходя мимо или просто опираясь на стену в приступе тупого, воющего отчаяния. Чем ниже спускался мой взгляд, тем свежее и злее становились раны на камне: к полу насечки делались острыми, глубокими, с чистым белым сколом от недавнего, яростного удара. В самых свежих зарубках внизу ещё держалась не осыпавшаяся светлая пыль. Стена физически старела сверху вниз.

У самого пола, прямо под последними незаконченными зарубками, камень был вытерт до неестественного, жирного блеска. Тёмное пятно в рост сидящего человека, отполированное спиной того, кто сидел тут, тяжело прислонившись к стене, долго, невыносимо долго. И сидел он, судя по всему, лицом к выходу. Точно так же, как сидел у входа я всего десять минут назад.

Я смотрел на это блестящее пятно, и по спине между лопаток пополз ледяной, колючий пот.

Кто-то считал. В этой мёртвой каменной коробке, наглухо отрезанной от мира, он сидел изо дня в день и резал по одной насечке – за прожитый день? За тревожный сон? За пережитую атаку тварей? – и педантично, с маниакальным упорством переносил строку на каждом тридцатом ударе.

Я слишком хорошо знал эту упрямую, отчаянную работу. Я сам её вёл с первого дня, только моя жалкая книга учёта болталась на шнурке на шее и весила всего четыре деревянных номерка. У этого безымянного человека книгой была непробиваемая каменная стена.

Я шагнул вплотную к камню и стал считать. Молча, шевеля пересохшими губами без единого звука: свой рот я держал на строгом замке со вчерашней ночи, и кормить эту прожорливую, слушающую степь своим собственным счётом вслух не собирался ни при каких обстоятельствах. Я считал глазами, прыгая по ровным строкам.

Десять строк – триста. Двадцать строк – шестьсот.

Двадцать шесть полных, выверенных строк. И начатая двадцать седьмая, навсегда оборванная на четвёртой глубокой насечке.

Семьсот восемьдесят четыре.

Я стоял, опершись здоровой рукой о стену, и тупо смотрел на это колоссальное, немыслимое число. Если каждая зарубка значила ночь, наш короткий, изматывающий привал во тьме, то здесь, на этом самом отполированном пятачке, кто-то прожил семьсот восемьдесят четыре ночи. У нас, со всеми нашими бедами, потерями, кровью и марш-бросками, за всю дорогу набралось едва ли двенадцать. Двенадцать жалких привалов, вымотавших нас до состояния полутрупов. А тут – столько. Одной усталой рукой, ночь за ночью, в одну строку по тридцать, месяц за месяцем, год за годом.

Михель когда-то, в прошлой, беззаботной жизни, рассказывал Сандре у вечернего костра жутковатую сказку, и я всегда держал её за пустую пугалку для желторотых новичков. Он говорил, что партию может утянуть на самое дно областей, в такие глубокие, искаженные слои, где время идёт вглубь, сворачивается тугими кольцами, и одна короткая ночь снаружи оборачивается тут бесконечными, тягучими месяцами. Я не верил. Я был слишком прагматичен для дешёвых философских сказок о времени.

Но вот передо мной стояла неопровержимая стена. И резали её так мучительно долго, что верхний край загладился под человеческой кожей, а нижний стоял острый и свежий. На ней были нарезаны годы. Настоящие человеческие годы.

Этот упрямый, безымянный счетовод был не из нашей партии – наша крошечная, суетливая история уместилась бы в неполную половину одной строки на самом верху. Он был здесь задолго до нас. Его точно так же занесло на это проклятое дно, и уже не вынесло обратно к спасительному свету ламп. Он сидел спиной к этой холодной стене, лицом к распахнутому выходу в темноту, и резал камень ночь за ночью, просто чтобы не потеряться самому. Чтобы доказать себе, что он ещё существует, что у него есть воля, что он не стал песком. Я бы делал на его месте абсолютно так же. Я бы тоже резал этот чёртов камень до кровавых мозолей, ломал бы ногти – чтоб точно знать, сколько меня ещё осталось в этом враждебном мире.

– Что там? – очень тихо, почти одними пересохшими губами спросила Сандра. Она своим невероятным, звериным чутьём слышала, что я застыл у стены, словно громом поражённый, и перестал дышать.

– Зарубки, – сказал я совсем тихо, сглотнув жёсткий, царапающий ком в горле. – Кто-то до нас считал тут дни. Или ночи. Их семьсот восемьдесят четыре штуки.

Сандра замолчала. В звенящей каменной тишине этого проклятого храма я явственно слышал, как она дышит – ровно, размеренно, а потом вдруг резко сбилась на вдохе, словно поперхнулась воздухом.

– Это очень много, – сказала она наконец, и её сухой голос ощутимо дрогнул.

– Это годы, Сандра. Целые годы.

– Сколько мы уже здесь? – вдруг спросила Ариана от входа. Она спросила это, даже не оборачиваясь, всё тем же ровным, ледяным голосом, каким из последних сил держала полосу спасительного света над порогом. – А дома, снаружи? В нашей реальности? Сколько там прошло?

Я не ответил. Я просто не знал. Никто из нас, застрявших в этой проклятой песочнице, не знал, по какому безжалостному курсу меняется здешняя ночь на время в нашем реальном, покинутом мире. Там, где наши настоящие, уязвимые, дышащие тела сейчас беспомощно лежат на жёстких койках под гудящими синими лампами медицинских боксов. Если Михель тогда у костра не врал – а он редко тратил слова на пустое враньё, – то наши жалкие двенадцать привалов вполне могли обернуться там, на поверхности, долгой, мучительной неделей комы. Или даже месяцем. А такой чудовищный срок, как здесь на стене – семьсот восемьдесят четыре зарубки, – это целая полновесная жизнь. Жизнь, целиком и без остатка сожранная этой пустой каменной коробкой, пока снаружи, у наших неподвижных коек, сменилось всего несколько коротких, равнодушных дежурств.

– Не знаю, – сказал я, с огромным усилием отрывая взгляд от стены. – И пытаться угадать сейчас – пустая, безнадёжная трата времени. Мы считаем наше время привалами. Идём от света к свету, держим курс на молнии. И главное – стену резать не садимся. Кто первый потянется за резцом – лично переломаю руки. Своим копьём.

Шутка получилась откровенно скверной, плоской и злой, как собачий лай. Ариана в темноте даже не хмыкнула, но я почти физически понял: мёртвое напряжение в её ссутуленной спине чуть-чуть отпустило. Моя злость оказалась привычнее этого экзистенциального ужаса.

Я снова, уже вслепую, тронул загрубевшим пальцем самую последнюю, нижнюю насечку. Неполную. Четвёртую в едва начатой строке. Тот, кто её с таким упорством резал, споткнулся именно на ней. Не дотянул свою привычную, спасительную строку до заветных тридцати. Он просто перестал резать. Оборвал счёт на полуслове. А думать о том, почему именно он это сделал, куда он делся и кто ему помешал, я себе строжайше, под страхом паники, запретил.

* * *

Свет начал садиться.

Это произошло не разом, не резким пугающим щелчком. Огонь просто стал ощутимо реже, глуше, словно из него по капле вытягивали саму жизнь. Узкая, вибрирующая полоса на пороге болезненно дрогнула, припала к песку, затем снова слабо поднялась, но уже без прежней слепящей, жгучей злости. Ариана у входа сидела неестественно прямая, натянутая как тетива боевого лука. Эта безупречно ровная спина стоила ей сейчас абсолютно всего: каждый её судорожный вдох был выверенным, мучительно отмеренным, потому что спасительный свет теперь держался исключительно на её сбитом дыхании, а само дыхание – на последних, вычерпанных до звонкого дна резервах.

– Садится, – сказала она тихо, бесцветно, словно констатируя факт о чужой жизни. – Это всё, Марк. Мой последний. Я же говорила – хватит на один раз, может, на два. Оказалось – на один.

Далеко внизу, у самой невидимой черты, плотная дуга жёлтых точек синхронно качнулась вперёд. Все десять разом, как по одной беззвучной команде единого организма. Эти твари обладали феноменальной, звериной памятью – они намертво запомнили смертельную дальность её огня, и теперь безошибочно мерили его стремительную убыль ничуть не хуже самой Арианы.

И одна из них пошла.

Я увидел её в тот момент, когда свет судорожно дрогнул: пара холодных, равнодушных огней плавно отделилась от сплошной дуги и хищно, не скрываясь, потекла вверх, прямо на голый камень, по крутому склону к нам. Она шла внаглую, даже не прикрывая глаз от спасительных, но слабеющих лучей. Десятая. Та самая, что упрямо, шаг за шагом пришла к наступлению ночи прямо по нашему кровавому следу. И эта тварь была в разы хуже, злее и умнее предыдущей, девятой. Если та лишь робко пробовала черту и трусливо отступала во мрак при первой же угрозе, то эта – черту перешла сходу. И шла. Гладкий камень склона её больше не пугал и не держал. Древний страж на пороге держать её тоже не мог – у него безвозвратно отняли лицо, стёрли память, превратили в пустышку. И теперь между этой безмолвной, надвигающейся смертью и нами оставался только узкий дверной проём, стремительно гаснущий свет в руках истощённой девчонки и я со своей ушибленной грудной клеткой.

– Тварь на склоне, – бросил я коротко, рывком вставая к проёму и перехватывая тяжёлое древко копья в здоровую левую руку. Сломанный бок мгновенно рвануло огнём так, что перед глазами поплыли цветные круги, но я привычно, зло задавил эту боль, до скрипа стиснув челюсти. – Лезет сюда. Пока одна. Ариана – держи свет, сколько вытянешь, не смей падать. Сандра – живо к лазу, прикрой спиной, стереги низ.

Когда ставки взлетают в пике, любые шутки заканчиваются. В такие моменты я вообще перестаю думать сложными человеческими словами. Только голые, первобытные рефлексы. Бей, коли, дыши, не умирай.

Десятая возникла в узком проёме абсолютно беззвучно. Ни единого шороха потревоженного песка, ни скрежета когтей по камню, ни хриплого дыхания – просто две жёлтые, парализующие волю точки вдруг стремительно выросли в человеческий рост. Под ними в тусклом, умирающем свете угадалась вытянутая, уродливая, лишенная шерсти морда.

Я ударил копьём прямо в эти мерзкие, немигающие огоньки. Низко, коротко, без широкого замаха, вложив в этот выпад весь свой оставшийся вес и всю накопившуюся злость.

Тяжёлое, грубое остриё с глухим, влажным хрустом вошло во что-то плотное, податливое, но тут же предательски съехало вбок. Удар вышел вскользь, не насмерть, я не пробил проклятый череп. Тварь даже не вскрикнула – ей попросту нечем было кричать от боли в этом пустом, высосанном мире. Она молниеносно, немыслимым змеиным движением крутнулась на месте, и по тыльной стороне моей левой кисти словно полоснули раскалённой проволокой. Рвануло так, что на секунду я ослеп. Четыре глубокие, ровные параллельные борозды с омерзительным хрустом продрали кожу и мясо до самой кости. Кровь брызнула сразу – густая, неестественно горячая, она мгновенно залила пальцы, сделала древко скользким и обильно потекла в грязный рукав куртки.

– Ариана! – рявкнул я, не смея даже на долю секунды обернуться к ней, чувствуя, как тварь готовится ко второму броску.

Свет за моей напряжённой, взмокшей спиной вдруг яростно, слепяще вспух – это был последний, отчаянный, предсмертный всплеск её магического резерва. Короткий, злой, сконцентрированный в точку луч ударил в проём, прямо в оскаленную морду твари. Камень под её когтями на пороге тревожно зашипел, песок потёк плавящимся стеклом, источая смрад гари. Десятая судорожно отпрянула – не от моего жалкого, тупого копья, а от этого обжигающего, нестерпимого огня. Она смазанной, бесформенной тенью скользнула вниз, за безопасный порог, за спасительную черту, обратно в свою непроницаемую, холодную темноту.

И свет сел. Окончательно. До самого дна.

Абсолютная, удушливая тьма торжествующе вернулась в каменный дом и плотно, без единого зазора закрыла за собой невидимую дверь.

* * *

Я тяжело, как прохудившийся куль с песком, сполз по неровному каменному косяку на холодный пол. Судорожно зажал изодранную левую кисть правой рукой, пытаясь остановить кровотечение. Кровь пульсирующими толчками шла между стиснутых пальцев – липкая, горячая, неопровержимо напоминающая о том, что я всё ещё жив. Сломанные рёбра выли так, что хотелось запрокинуть голову и выть им в ответ во всё горло. Но десятая тварь позорно ушла за порог, а мы, истекающие кровью и полностью лишённые света, остались внутри.

– Цел? – Голос Арианы донёсся из кромешной, непроницаемой темноты. Он был совершенно чужой, пустой, выжатый до последней капли. Голос призрака.

– Поцарапали, – хрипло отозвался я. Я на ощупь, дрожащими, непослушными пальцами, оторвал лоскут от куртки, перетянул кровоточащую кисть этой грязной тряпицей и зубами туго затянул узел. Жгло так дико, что в голове мутилось, а к горлу подкатывала тошнота. Во рту появился отчётливый медный привкус. – Жить буду, до свадьбы заживет. Ты как?

– Пусто. – Одно короткое, безжалостное слово, падающее как камень в колодец. – Больше не подниму. Ни искры. Ничего.

Вот так, на собственной располосованной шкуре, мы и узнали главный здешний закон. Что именно они делают с теми, кто окончательно сел. Пока ты сидишь при свете – они терпеливо ждут. У них в запасе вечность. Но как только гаснет спасительный огонь и слепнет древний сторож на входе – они идут. И идут они не на того, кто упрямо шагает вперёд, размахивая копьём, а на того, кто сдался, выгорел и сел в темноте. Я выучил это жестокое правило глубокими бороздами на левой кисти и аккуратно записал его в своей голове рядом с раздробленной правой ладонью, треснувшими рёбрами и разбитым в кровь коленом. Моё тело вело свою безжалостную, дотошную книгу учёта в этих проклятых областях, и страниц в ней прибавлялось с пугающей скоростью. Скоро свободного места на мне не останется.

– Марк. – Голос Сандры прорезался от дальнего лаза. Он неуловимо переменился, стал резким, хищным, струной. – Тихо.

Я мгновенно замер, стараясь даже не дышать. Забыл про больную руку и рёбра.

– Слушаю, – едва слышно выдохнула она в глухую темноту. – У самого входа. Близко.

Степь под этим глухим камнем она не слышала – оглохла, как в сундуке. Но это стояло не в степи. Это стояло у нашего порога, в нескольких шагах, по ту сторону чёрного проёма – так близко, что доставало даже до её заваленных ватой ушей.

Я перестал дышать и стал слушать сам. Сердце колотилось в ушах, мешая разобрать звуки.

Голос. Ровный, спокойный, дьявольски терпеливый. Он не звал на помощь, как тот, давешний мертвец в целине. Не плакал, не умолял, не срывался на визг. Он считал.

– Семьсот восемьдесят пять, – сказал голос за порогом.

Чужой. Не мой и не Сандрин. Бесконечно усталый, плоский, без единой живой нотки. Звук, в котором не было человека.

– Семьсот восемьдесят шесть. Семьсот восемьдесят семь.

Я медленно, словно во сне, повернул голову в темноте к стене. Туда, где были зарубки. К последней строке, навсегда оборванной на четвёртой насечке. Семьсот восемьдесят четыре – и брошенный на полу, бесполезный резец.

Кто-то снаружи прямо сейчас доканчивал его счёт.

– Семьсот восемьдесят восемь, – сказал голос. Помолчал. Выждал паузу. – Семьсот восемьдесят девять.

И смолк. Там же, где когда-то смолк человек у этой стены.

Спрашивать, кто там, я не стал. И кричать в темноту новое слово, чтобы проверить, живой это или нет, не стал тоже. Я уже знал ответ. Вывел его сам, прошлой ночью, заплатив за эту науку: мёртвое носит только старое. А счёт за порогом был очень, очень старый.

– Он не дышит, – прошептала Сандра, и её сухие, ледяные пальцы намертво впились мне в локоть. Она подползла ко мне совершенно бесшумно. – Перед словами нет вдоха. Тот, кто резал эту стену, давно не считает. Считают за него.

Глава 20. Жилец

Левая кисть к «утру» задеревенела так, что я перестал её чувствовать. Вообще-то, полная потеря чувствительности в конечностях – это скверный знак. В приюте за такое списывали с пайка и отправляли в подвалы к костоправам, откуда возвращались далеко не все и не всегда целиком. Но прямо сейчас, в этой сырой каменной кишке, это онемение было, пожалуй, единственным милосердием, которое мне выдали авансом. Грязная тряпица, кусок чьей-то рубахи, который я намотал в горячке боя, присохла к четырём глубоким бороздам мёртвой, цементной хваткой. Кровь намертво спеклась с грубым ворсом, превратив повязку в подобие жёсткого, негнущегося и отвратительно зудящего панциря. Пальцы под ней напоминали раздувшиеся лиловые сосиски, и отдирать эту броню я не собирался. Во-первых, под ней наверняка снова хлынет юшка, а лишней крови у меня не водилось. Во-вторых, хватит с меня пока свежих дыр и открытого мяса. Мне бы со старыми увечьями как-то договориться.

Рёбра, напротив, чувствовались слишком хорошо. Они вообще жили теперь какой-то своей, отдельной, крайне насыщенной и злобной жизнью. Отзывались на каждый, даже самый осторожный и неглубокий вдох так, словно внутри моей грудной клетки кто-то старательно, с садистским упоением затягивал ржавый железный обруч. С каждым выдохом этот обруч проворачивался, ломая кость за костью, пуская по натянутым нервам горячие разряды. Я пробовал дышать животом, пробовал дышать мелко, как перепуганная мышь – ничего не помогало. Грудная клетка стала тесной, словно я надел чужой, на два размера меньший доспех. Отлично. Просто великолепно. Настоящий праздник плоти.

Колено, которое я знатно и с размаху приложил о камень ещё на изматывающем подъёме к этому проклятому дому, безостановочно пульсировало. Тупой, распирающей изнутри горячей болью. Казалось, под коленной чашечкой завёлся раскалённый свинцовый шар, который с каждым ударом сердца становился всё больше, грозя разорвать сустав на куски.

И теперь, сидя в абсолютной темноте, я отстранённо, как посторонний наблюдатель, гадал, какая из этих трёх болей первой вырвет меня из спасительного забытья, если я всё-таки умудрюсь хотя бы на минуту уснуть. Ставки принимались. Лидировали рёбра, но колено уверенно дышало им в затылок.

Но я не уснул. Не смог. Я сидел на холодном каменном полу, намертво вжавшись затылком и лопатками в неровную, шершавую стену. Ноги вытянул вперёд, чтобы хоть немного унять пульсацию в суставе. Повернулся лицом к зияющему чёрному проёму, заменявшему здесь дверь. Я сидел и слушал, как пустое, мёртвое место за порогом дочитывает чью-то чужую жизнь.

Голос снаружи отсчитывал число за числом. Ровно. Бесстрастно. Монотонно, как капли воды из пробитой трубы в подвале казёнки. Тварь считала за того, кто уже явно не мог вести этот счёт сам. Удары его сердца, судорожные вдохи или капли вытекающей на камень крови – хрен его знает, что именно мерила эта мразь. Но делала она это с пугающей обязательностью, которой позавидовал бы любой писарь.

Голос смолк где-то на восьми сотнях с небольшим. Я сбился со счёта, когда очередная вспышка острой боли в груди заставила судорожно перехватить дыхание. Он не дошёл до красивого, ровного круглого числа. Не вывел никакого логичного итога. Не произнёс прощальной речи. Он просто кончился. Оборвался на полуслове, канул в пустоту, как кончился когда-то и тот несчастный, чьи вздохи он отсчитывал в этой непроглядной тьме.

Я ждал, замерев, боясь громко выдохнуть. Мозг рисовал жуткие картины: вот тварь наклоняет уродливую голову, вот принюхивается, вот медленно поворачивается к нашему укрытию, и её жёлтые глаза вспыхивают ярче. Ждал, что после тягучей паузы голос хрипло начнёт всё сначала, пойдёт на новый бессмысленный круг. Иногда их так замыкает.

Но он не начал. Тишина стремительно вернулась в дом. Она не просто вошла – она втекла через порог тяжёлой, вязкой волной. Затопила невидимые углы, поднялась к потолку и легла в пористый камень. Давящая, глухая, как тяжёлая надгробная плита, которую только что аккуратно и плотно задвинули на место. И впервые за всю эту бесконечную, изматывающую дорогу это была нормальная, обычная тишина. В ней не было шелестящего, сводящего с ума шёпота на самом краю слуха. Не было чужого, сбитого, влажного вдоха прямо за спиной, от которого волосы на затылке встают дыбом. Не было того липкого жёлтого оттенка безумия, от которого нестерпимо хочется содрать с себя кожу грязными ногтями. Просто тишина пустого, давно покинутого камня.

Снаружи, где-то невыносимо далеко, через чёрный проём вдруг ударила зарница. Тонкая, нервная белая жилка, пробившаяся из мёртвой земли в такое же мёртвое, затянутое пеленой небо. Это не был спасительный свет солнца. Это был мертвенный, фосфоресцирующий всполох, обнажающий кости этого мира. На один короткий, рваный счёт дом вынырнул из абсолютной черноты.

Мозг, привыкший цепляться за любые детали, чтобы выжить, успел зафиксировать картинку. Грубые, тёсаные стены. Пол, густо устланный слоем пыли, похожей на серый вулканический пепел. В этом пепле отчётливо виднелись наши собственные кривые, шаркающие следы от порога. И дальний слепой угол, где мрак сгустился так плотно, что казался осязаемым. А потом тьма захлопнулась снова, став, казалось, ещё плотнее и тяжелее.

Зарница – это фонарь, который кто-то огромный зажигает явно не для тебя и уж точно не ради твоего спасения. Но смотреть на этот свет никто не запрещал. И я стал жадно ждать новых вспышек. Глаза уже настолько привыкли к плотному мраку, что каждый такой бледный сполох болезненно резал по расширенным зрачкам, заставляя жмуриться до слёз, но я терпел. Я собирал этот дом по кускам. Впечатывал в память каждую неровность пола, каждую глубокую трещину в стене. В нашем положении слепота означала смерть, а я помирать в этой коробке пока не планировал. По крайней мере, не сегодня.

– Не спишь, – сухой голос Сандры донёсся со стороны лаза. Это не было вопросом. Она просто констатировала факт своим обычным, лишённым любых эмоций тоном. Она сидела в точности там, где я её оставил, – спиной к чёрной дыре, которую мы окрестили спасительной, лицом в пустой, гулкий зал. Не смыкая глаз, как цепная собака, стерегла низ.

– Думаю, – отозвался я, стараясь говорить так, чтобы не тревожить проклятые рёбра. Получилось сипловато, но зато не пришлось корчиться.

– Слышно, как ты думаешь, – ответила она ровно, без обычной поддёвки, просто как неоспоримый медицинский факт. – Слишком громко.

– Это рёбра скрипят, не обращай внимания. Решил вот прикинуть, на каком боку удобнее подыхать, если те твари снаружи решат зайти в гости.

Воду я решил разделить первой. Прямо сейчас это было важнее любых самых глубоких мыслей, важнее ноющих костей и далеко идущих планов спасения. Жажда не просто давала о себе знать – она выкручивала суставы, сушила кровь и скреблась в пересохшем горле когтями.

Я нащупал металлическую флягу на поясе. Отцепил её непослушными, негнущимися пальцами правой руки – левая висела бесполезным грузом – и осторожно, чтобы не издать лишнего шума, встряхнул у самого уха. Внутри лениво, словно издеваясь, плеснуло. Жалкий, короткий звук на самом донышке. Скупо. До одури скупо. Шесть крошечных глотков, если очень сильно не жадничать. На троих взрослых, измождённых людей, которые потеряли жидкости больше, чем следовало.

Я отвинтил крышку. В нос сразу ударил запах. Запах тёплой, застоявшейся, отдающей старым металлом и чужими губами влаги. Сейчас, в этой пыльной каменной утробе, это был лучший запах во всей проклятой реальности. Он бил по рецепторам так сильно, что во рту моментально собралась густая, липкая слюна.

Я отлил по одному глотку каждому. Делал это на ощупь, в кромешной слепоте, не пролив ни единой капли, полагаясь только на вес металла в руке и звериное чутье. Считал движениями собственного горла, когда пил сам, отмеряя каждую драгоценную каплю. Хотелось запрокинуть голову и выхлебать всё досуха, до звона в ушах, чтобы вода потекла по подбородку, унося мерзкую пыль. Но я остановил себя. Силой заставил оторвать металл от губ.

Когда я закончил эту священную процедуру, фляга стала почти ничем. Просто холодным куском лёгкого металла, внутри которого теперь гулко билась абсолютная пустота.

– Ровно по глотку, – сказал я, передавая крышку в протянутую из темноты руку. – Больше не дам, даже не просите. В долг не запишу. Тут больше нет воды.

Ариана молча взяла свою долю. Она так и лежала у самого входа, на том же самом месте, куда безвольно осела вчера, когда тот странный обжигающий свет внутри неё выгорел дотла, оставив лишь пустую оболочку. В темноте я уловил только её медленный, судорожный, жадный глоток. Она тянула эту жалкую влагу сквозь стиснутые зубы с лёгким шипением, чтобы хоть немного подольше обманывать измученное, пересохшее горло.

Сандра взяла свою порцию иначе. Я слышал, как она набрала воду в рот и замерла, словно окаменев. Она не глотала. Она держала её во рту, медленно катая по распухшему языку, который, наверное, ощущался сейчас как кусок сухой коры. Она втирая драгоценную жидкость в воспалённые дёсны, позволяя ей впитаться в слизистую напрямую, прежде чем пустить внутрь. Это была старая, жестокая пустынная выучка, въевшаяся в подкорку, рефлекс человека, который слишком хорошо знает цену обезвоживанию. Я сам делал точно так же, когда эти бескрайние пески наглядно и очень больно учили меня терпеть. Когда каждый пройденный шаг измерялся каплями пота.

Три жалких глотка на троих. В запертой каменной коробке, где не было ни единой капли влаги, кроме той, что мы принесли в себе. Это был никакой не запас. Это была изощрённая, садистская насмешка над самим понятием запаса. Вода, которой хватит ровно на то, чтобы твой измученный организм с новой, свежей силой понял, как отчаянно и больно он хочет пить.

Пока плотная темнота держала нас в заложниках, я машинально перебрал на ощупь весь наш ничтожный арсенал. Наше великое богатство, с которым не стыдно и в высший свет сунуться.

Копьё. Тяжёлый обломок бруса с кое-как примотанным к нему костяным жалом твари. Остриё этого импровизированного оружия вчера неудачно съехало по прочному панцирю жёлтоглазого ублюдка вскользь, с мерзким скрежетом, и безнадёжно затупилось. Я, как мог, подточил его ночью. Действовал вслепую, долго и нудно елозя краем кости по шершавому камню пола, стирая пальцы в кровь. Получилось криво, топорно, но тугую плоть при должном усилии пропорет. Главное – бить наверняка, второго шанса деревяшка не даст. Фляга. Теперь почти невесомая, бесполезная жестянка. Разве что по голове кого-нибудь стукнуть, да и то смешно получится. Тряпица на распухшей левой кисти. Жёсткий, как высушенное дерево, щиток из собственной запёкшейся крови. Защита так себе, но лучше, чем голые костяшки. Четыре гладких номерка на засаленном, протёртом шнурке. Мой собственный и три чужих, неприятно холодящих разгорячённую кожу на груди. Те самые жестянки, что я равнодушно подобрал по дороге с безымянных мертвецов. Зачем таскаю – сам не знаю. Наверное, чтобы не забывать, чем тут всё обычно заканчивается для слишком самоуверенных.

И само костяное жало, выдранное с гнезда. Тридцать полновесных крон, если верить словам того же Михеля. Огромные, бешеные деньги. Настоящее состояние для такого приютского оборванца, как я. Можно месяц жрать от пуза мясо с подливкой и спать на чистых простынях. Только вот здесь, на этом холодном куске проклятого камня, за это роскошное жало не дадут и глотка тухлой, болотной воды. До живого скупщика в Лодене, который, цокая языком и картинно вздыхая, отвалит за него эти тридцать крон, ещё нужно умудриться дожить. А с этим у нас намечались явные, я бы даже сказал, фундаментальные проблемы. Вот и вся наша казна. Солидные, богатые люди. Хоть сейчас гулять на ярмарку. Прямо в оборванных штанах и с дыркой в боку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю