444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 48)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 68 страниц)

Глава 38. Учётчик

– Имя, – повторил учётчик. Его голос был сухой, безжизненный, скрипучий, как камень трётся о камень в глубокой пещере. – Одно мёртвое имя за три живых тела. Такова плата за проход.

Стилос упёрся мне в грудь. Твёрдый, холодный, нацеленный прямо между рёбер.

Я стоял перед ним, сжимая рукоять кхопеша онемевшими, перепачканными в чёрной вонючей дряни пальцами. По колено в липком чёрном песке, по локоть в чужой крови и слизи. Воздух вокруг нас был густым, спёртым, насквозь пропитанным вековой пылью, от которой першило в горле. Я дышал жадно, со свистом втягивая этот мёртвый воздух, грудная клетка ходила ходуном, натыкаясь на острие костяного стилоса, и в первый момент я просто не понял.

То есть слова-то в уши влезли. Острые, отчётливые, понятные слова. А вот смысл где-то застрял, запутался в уставших, отупевших от драки мозгах.

Какое, к бесам, имя?

У меня и своего-то отродясь не водилось. Я всю жизнь прожил без него. Восемьдесят шесть – цифра в приютском гроссбухе, намалёванная едкой хлоркой на спине грубой робы. Плюс кличка, доставшаяся в наследство от надсмотрщика. Марк. Вот и всё моё имя. Большого богатства сирота за свою недолгую жизнь не нажил, а тем, что было, делиться не собирался.

А потом дошло. Словно ледяной водой окатили.

Учётчик смотрел не мне в глаза. У него и глаз-то не было на этой птичьей, уродливой башке, туго обтянутой сухой серой кожей. Он смотрел мне на грудь. Точнее, его слепое, равнодушное, тысячелетнее внимание было приковано к грязному сальному шнурку, спрятанному под пропотевшей, залитой кровью рубахой.

Туда, где висели пять жестяных номерков.

И я понял, чьё именно имя ему нужно.

Не моё. Своё имя приютский сирота бережёт пуще глаза потому, что оно у него одно, и то казённое. Забрать его – всё равно что кожу заживо снять. Нет, тварь с каменной табличкой хотела чужое. Одно из четырёх, которые я своими руками снял с чужих мертвецов. Те самые гнутые жестянки, что я волок на своей шее через всю пройденную изнанку, таскал на себе эту тяжесть, потому что больше нести её было некому. Как нормальные люди таскают на себе память о родне, обереги или кресты – так я таскал память о мертвецах.

* * *

Сперва я попробовал по-простому. По-тупому, если честно. Как всегда пробует человек, выросший в приюте, когда у него хотят забрать последнее, что у него осталось. Когда тебя прижимают к облезлой стене и говорят «отдай» – ты бьёшь первым, а думаешь уже потом, вытирая разбитые костяшки.

Я ударил его.

Тяжёлый кхопеш сам пошёл вверх. Я ещё только замахивался, ещё только переносил вес на здоровую ногу, и уже понимал, что это дурная, пустая затея. Но тело привыкло. За последний час оно намертво привыкло решать все возникающие вопросы бронзой поперёк глотки. Мышцы скрутились в тугую пружину, рука выбросила тяжёлый изогнутый клинок по широкой дуге. Бронза со свистом рассекла сгустившийся воздух, метя прямо туда, где у этой твари должна была быть тонкая сухая шея под клювом.

И прошла насквозь.

Не было влажного, сытого хруста разрубленной кости. Не было плотного, отдающего в плечо сопротивления разрубленного мяса. Не брызнула густая чёрная дрянь. Кхопеш просто провалился в пустоту. Будто я рубанул столб густого дыма или утренний туман. Меня от собственного размаха и дикого рывка швырнуло вперёд, прямо на стилос. Я едва устоял, глубоко вспахав пятками чёрный песок, и тут же раненое бедро отозвалось такой острой, злой болью, что у меня потемнело в глазах. Словно внутрь рваной раны засунули раскалённый железный гвоздь и с хрустом провернули.

Учётчик даже не моргнул. Не отшатнулся. Не качнулся назад.

Стилос в его костлявой руке не сдвинулся ни на миллиметр. Он просто стоял и смотрел на меня сверху вниз, чуть склонив свою гротескную птичью голову, и терпеливо ждал, пока я закончу махать железом, как малолетний идиот с деревянной палкой.

В нём нечего было резать.

Опять. Снова та же дрянь. Как у того проклятого чёрного подола, когда я в отчаянии тыкал в него длинным копьём, а остриё раз за разом уходило в чёртово ничто. Есть на этой изнанке твари, у которых нет тела, чтобы его проткнуть, изрубить или порвать. Они как тени. Как въедливый зимний холод. Как сама бездонная пустота. Я их уже встречал. Мог бы, дурак, и запомнить, прежде чем размахивать клинком.

Ладно. Бронза тут – пустой звук. Железом с ним не договориться.

Я инстинктивно потянулся к темноте в собственной груди. Привычным, въевшимся под кожу усилием, отточенным на чужих смертях, попытался вытащить тьму наружу, накрыть нас троих плотным непроницаемым колпаком, спрятать, раствориться в тенях и проскользнуть мимо него…

И осёкся, не дойдя. Пальцы сами разжались на рукояти, кхопеш опустился, тяжело ткнувшись остриём в песок.

Тоже ведь выучил. Буквально час назад выучил, и тоже заплатив за науку собственной кровью. Тьма прячет то, как ты выглядишь. Она отводит живые глаза. Но этот хмырь в рваном пыльном балахоне не смотрит глазами. Он считает.

Он считает объёмы. Занятые места в пространстве. Накрой я нас всех чёрным куполом хоть в три слоя, хоть в десять – он всё равно безошибочно увидит три лишних, неучтённых единицы в своём вечном гроссбухе. Тьмой от бухгалтерии не спрячешься. Я это уже проверил на трёх слепых слугах, которых не заметил в темноте, и за эту ошибку мы чуть не расплатились разорванными глотками.

Значит, бежать.

Я медленно повёл глазами. Как загнанный в угол дворовый пёс, судорожно ищущий, куда вцепиться клыками или куда прыгнуть.

Прорехи не было. Та самая брешь, в которую мы с таким отчаянным, кровавым трудом прорубились, сомкнулась. Огромные слуги стояли плотным, непроницаемым кольцом. Плечо к плечу, туша к могучей туше. От них несло многовековой пылью, затхлостью, чем-то сухим и давно неживым. На их огромных, бугристых руках, вытянутых вперёд, лежали спящие дети – аккуратно, неподвижно, словно сложенные в поленницу сухие поленья.

Сзади – бесконечная река таких же слепых слуг. Колонна без начала и конца, тяжело шагающая в такт монотонному глухому удару.

По бокам – непробиваемая стена из мёртвой плоти.

А впереди – он. Учётчик.

Бить его некуда. Прятаться не от чего – он нас уже давно посчитал, взвесил и выписал счёт. Бежать незачем – он просто дождётся. Умение ждать было его сутью, его единственным ремеслом. Он стоял тут на переправе тысячу лет, считал и ждал, ждал и считал. У него в запасе была вечность. У нас – только фляга с водой на самом дне.

Бить нечем. Прятаться бессмысленно. Бежать некуда.

Оставалось платить.

– Сандра, – сказал я хрипло, не поворачивая головы, не смея отвести взгляд от птичьего клюва. Голос скрипел, пересохший от бешено колотящегося в груди сердца и скрипящего на зубах песка. – Что он такое? Ты его слышишь?

Она молчала. Молчала так долго, что ожидание стало тягучим, густым, как чёрная смола. Я спиной чувствовал, как она замерла, вцепившись тонкими пальцами в мою изодранную куртку. Как она вытянулась в струну, пытаясь вслушаться в того, у кого нет ни стука сердца, ни дыхания, ни малейшего шороха шагов. В абсолютную, звенящую тишину. В пустое место, которое ровным голосом требует дань.

– Я его не слышу, – наконец прошептала она. Голос у неё дрожал, был тонкий, ломкий, словно натянутая нить. – Совсем. Абсолютно глухо. Как тот чёрный подол. Но… Марк…

Она запнулась, судорожно переводя дыхание.

– Дай мне поглядеть. Я вызову. Я погляжу, что именно он берёт. Взвешу его суть.

– Цена, – отрезал я глухо, словно камнем припечатал.

Я знал её цену. Знал, чем она расплачивается за свой зрячий сон. Глухота. Она потеряет слух на сотню тяжёлых вдохов, а то и на две. Останется беззащитной, отрезанной от мира, замкнутой в немой раковине в месте, где каждый шорох – это граница между жизнью и смертью. В месте, где звук крадущейся твари нужно услышать за десять шагов, иначе лишишься головы.

– Знаю, – ответила она коротко, без малейшей жалобы или дрожи. Словно бросила медную монету на прилавок кабака. – Молчи. И считай за меня.

Её тонкие пальцы до хруста впились мне в левое плечо, чтобы не упасть, и она ушла в свой сон. Прямо там, на ногах, повиснув на мне мёртвым, тяжёлым грузом, отключившись от реальности.

* * *

Раз. Два. Три. Четыре.

Я считал её неровные вдохи про себя и изо всех сил держал её обмякшее тело, перенеся весь свой вес на здоровую ногу. Тяжёлый бронзовый кхопеш всё так же неумолимо тянул правую руку к земле, левой я крепко прижимал Сандру к себе. От неё пахло пылью, кислым потом и глубоко въевшимся в кожу страхом.

А учётчик смотрел на мою грудь.

Терпеливо. Бесстрастно. Ему некуда было спешить. У него не было смен, не было начальства с секундомером, не было расписания, по которому нужно отчитываться. Он стоял тут тысячелетиями, вслушиваясь в стук колотушки, и если нужно, простоит ещё столько же, ожидая, пока я созрею и отдам плату.

Десять. Одиннадцать. Двенадцать.

Сердце Сандры отчаянно колотилось о мои рёбра, пробиваясь сквозь ткань. Оно частило, сбивалось с ритма, билось как птица, запертая в тесной клетке и ломающая крылья о прутья. Я стиснул зубы так, что заскрипела челюсть. Раньше она выныривала из своих видений быстрее. Намного быстрее. Видать, то, что она сейчас пыталась разглядеть в своём вязком, слепом сне, совершенно не желало показываться. Будто она вглядывалась в мелкий, давно стёртый почерк в кромешной, непроглядной темноте, вытягивая крупицы страшной правды из самой пустоты.

Двадцать. Тридцать.

Мышцы спины заныли, натянувшись как тросы, готовые в любой момент свестись судорогой. Раненый бок пульсировал тупой, горячей болью в такт каждому удару колотящегося сердца. Я чувствовал, как свежая кровь снова потекла по штанине, собираясь в липкую лужицу у края ботинка.

Я стоял и считал, считал вдохи как заведённый, чтобы не сорваться самому, не заорать, не ударить снова клинком в пустоту.

Один раз учётчик едва заметно, на какой-то жалкий дюйм, склонил свою костяную, птичью голову набок. Он обвёл нас троих своим невидимым считающим чутьём. Словно прикидывал наперёд: эти тоже когда-нибудь устанут. Когда-нибудь они тоже сдадутся, лягут на чьи-то мохнатые руки, закроют глаза и поплывут мимо него по этой чёрной реке забвения. И тогда он их тоже сосчитает. И аккуратно впишет в каменную книгу. И сотрёт.

Всех вписывают. Рано или поздно, от него не уйдёт никто. И он это знал.

На сорок втором вдохе Сандра дёрнулась всем телом, словно от удара током. Судорожно втянула спёртый воздух с громким, свистящим хрипом и вывалилась в реальность.

Её всегда выбрасывало так – рывком, страшно, словно тонущего человека в последнюю, критическую секунду вытягивали за волосы из глубокой, тёмной ледяной воды. Она навалилась на меня, бледная, серая как зола, насквозь мокрая от ледяного пота. И абсолютно оглохшая.

– Я видела, – выдохнула она громко. Слишком громко, потому что не слышала саму себя и не могла контролировать голос. – Он берёт не кровь. Не воду. Не твои годы. Он берёт имя.

Она сглотнула, вцепившись в грубую ткань моей рубахи побелевшими от напряжения пальцами.

– Берёшь шнурок. Снимаешь жестяной номер. Кладёшь ему туда, на табличку. И человека, чей это номер… его больше нет. Он не убит. Это хуже, Марк. Его никогда не было. Ты сам забудешь, что он жил на свете. И мир забудет. Запись выцветет, сотрётся в пыль. Я видела пустую строку там, где секунду назад было имя.

Она замолчала, тяжело, загнанно дыша.

А я стоял, замерев, и слушал, как глубоко внутри меня, под самыми рёбрами, медленно и неотвратимо расползается могильный холод.

Я уже всё понял. Ещё пока она произносила самые первые слова, я понял до конца, нутром, тем самым животным приютским чутьём, которым сироты безошибочно узнают самую скверную, безвыходную дрянь.

Это была работа подола.

Та самая страшная, вторая, абсолютная смерть. Смерть, от которой я бежал как проклятый, волоча девчонок за собой по чёрному песку, заставляя их идти строго след в след, и ожесточённо затаптывая их следы своими сапогами. Всё ради того, чтобы подол не сожрал их память. Стереть человека так, чтобы от него не осталось ни царапины, ни тени, ни единого вздоха. Вычеркнуть отовсюду – из камня, из ткани мира, из живых голов.

Но подол делал это сам. Он жрал насильно, как голодная, тупая хищная тварь, а я от него прятался, огрызался и убегал.

А тут мне предлагали сделать это своими собственными руками.

Добровольно. С полным, ледяным осознанием. Выбрать мертвеца – и стереть его в ноль.

И вот от этого меня по-настоящему замутило, до едкой, кислой желчи в пересохшем горле.

Потому что я был тем, кто их собирал.

Смешно сказать. Уморительно до колик. Мы с этой клювастой тварью в балахоне оказались коллегами. Одного ремесла мастера, два сапога пара. Он стоял тут тысячелетиями и бесстрастно считал мёртвых – три тысячи, потом ещё три тысячи, поколение за поколением уходило в темноту, а он заносил каждого в свою тяжёлую каменную книгу.

И я считал мёртвых.

Я снимал жестянки с высохших, растерзанных тел. Вёл им счёт на грязном шнурке у самого горла. Держал их в своей башке поимённо, стал для них живой книгой памяти, потому что больше в этом проклятом мире некому было их помнить. Два упёртых писаря встретились над рекой мёртвых – он и я.

Только считали мы для разного.

Он вписывал, чтобы вычеркнуть, забыть и отправить в абсолютную пустоту.

Я вписывал, чтобы не дать ему вычеркнуть. Он стирал, а я, как цепной пёс, хранил эти жалкие крохи чужих жизней, оберегая их от темноты.

А теперь этот счетовод с каменной табличкой предлагал мне разок сыграть по его чёртовым правилам. Перейти на его сторону реки. Стереть одного – и стать чуточку им.

* * *

У меня на шнурке висело пять жестяных номерков. Пять кусков металла. Я снял каждый своими собственными руками, и каждый имел вес. Тяжёлый, свинцовый вес прожитой жизни.

Я запустил пальцы под рубаху.

Восемьдесят шесть – мой. Это даже не обсуждалось. Свой номер отдать – всё равно что перерезать себе глотку; да он его, может, и не взял бы. На эту каменную табличку кладут мёртвых, а я пока стоял на ногах, дышал, злился и хотел выжить. Спорный вопрос, конечно, но проверять его на себе я совершенно не собирался.

Оставались четыре.

Я перебирал их кончиками пальцев, на ощупь, не глядя, узнавая зазубрины, вмятины и царапины.

Сорок первый.

Этот парень кричал. Это был первый человеческий голос, который я услышал, оказавшись в Песках, и первый человек, которого я не сумел спасти. Его живьём перемалывала тварь-борозда. Она не просто убивала – она затягивала его под чёрный песок медленно, смакуя, как мясорубка затягивает кусок мяса. А я стоял рядом, как полный идиот, сжимая в руке бесполезный, острый булыжник, и смотрел, как чужая жизнь обрывается жутким, захлёбывающимся кровью криком. Я помнил, как песок летел из-под его сорванных ногтей, как он хрипел. Я снял его номерок с песка, когда от парня не осталось ровным счётом ничего, кроме влажного, тёмного пятна, которое быстро впитывалось в землю. Я сжал тогда этот кусок жести в кулаке и сказал «прости», хотя он меня уже не слышал. Сорок первого я помнил каждой жилой, каждой косточкой, каждым своим шрамом. Отдать его – значило признать, что он орал в пустоту зря. Что его отчаянная борьба не стоила ломаного гроша, и что даже того перепуганного приютского дурака с камнем, который хоть охнул и дёрнулся помочь, больше не существует в природе. Стереть его – значило стереть кусок меня самого.

Двадцать девятый.

Этот стучался. Я нашёл его иссохшее тело в каменной нише на бесконечном поле мёртвых домов. Там, где серые улицы были ровными, как по линейке, а окна домов слепыми и пустыми. Он колотил кулаками в холодную, глухую дверь, которую ему так никто и не открыл. Городские, добротные когда-то башмаки, стёртые о камень в лохмотья, пальцы, сбитые до белых, торчащих костей. Он искал убежища от чего-то страшного, что гнало его по этим мёртвым улицам, и не нашёл. Я снял его номерок под мерный, сводящий с ума шёпот бестелесной описи, когда сам едва не остался там навсегда, слившись с камнем. Я помнил его отчаяние, въевшееся в каменные стены, помнил позу, в которой он застыл, скорчившись у порога.

Сто двенадцатый.

Этот спал. Спал спокойно, безмятежно. Знакомый парень из медовой лощины, обманчивого зелёного рая посреди песков, где сладко пахло мёдом и теплом. Тот самый, кого я, движимый дурацкой, отчаянной надеждой, решил спасти, вытащить «хоть одного». И он рассыпался серым прахом прямо у меня в руках, едва мы переступили порог лощины, потому что живых через границу изнанки не носят. Только жестянку и удалось выхватить из оседающего, сухого облака пепла, которое ещё секунду назад было человеком. Сто двенадцатого я держал на руках в тот самый миг, когда его тело распадалось на крошечные хлопья, оседая на моих рукавах, забиваясь в нос и рот.

И шестьдесят восьмой.

Шестьдесят восьмого я не знал вовсе. Я нашёл его уже сухим, высохшим до состояния ломкой мумии, у колодца с тяжёлой каменной плитой в самом начале нашего пути. Пустая, высохшая изнутри фляга болталась на истлевшем ремне, ногти были сбиты в кровавое месиво. Глубокие, яростные царапины на тяжёлом камне – он пытался сдвинуть эту чёртову плиту один, в одиночку, вцепившись в неё из последних сил, до последней капли пота, и не смог. Умер от жажды в трёх жалких шагах от воды, которую слышал, но не мог достать. Я даже лица его толком не разглядел – сплошная сухая пергаментная кожа, туго обтянувшая череп. Просто снял номерок, стёр с него пыль, потому что решил снимать их у всех, и пошёл своей дорогой, оставив его лежать там же.

Я ничего о нём не знал. Ни как его звали в настоящей, прошлой жизни, ни откуда он взялся, ни почему полез к этому проклятому колодцу один, без товарищей.

Вот его-то и проще всего было отдать. Самый чужой. Далёкий. Безликая цифра на куске металла, которую я подобрал у мертвеца мимоходом и таскал на шее почти зря. Бесхозный кусок жести, за которым не стояло ничего, кроме моей собственной дурной привычки всё подбирать.

Я взялся за шнурок, сжал его в кулаке и потянул наверх.

* * *

И не смог.

Рука замерла, налившись свинцом.

Потому что вот же в чём крылась самая поганая, подлая суть этого выбора. Я снимал эти номерки не для торга. Я не блестящие монетки собирал в кошель, чтобы потом расплачиваться с привратниками. Я снимал их потому, что больше некому было это сделать.

Я однажды сам себе это твёрдо сказал. Там, в зелёной лощине, стоя над длинными рядами спящих детей, которых уже никогда не добудиться: побуду книгой. Раз никто в этом мире не ведёт им счёт – буду вести я. Раз никто их не помнит – запомню я. Сорок один, шестьдесят восемь, двадцать девять. Я был последним человеком на всём белом свете, кто вообще знал, что эти трое когда-то существовали, дышали, боролись, цеплялись за жизнь.

А теперь мне суют в лицо стилос и говорят: вырви страницу. Стань на минуту тем самым чудовищем, которого ты так боялся. Сделай с шестьдесят восьмым то, что чёрный подол хотел сделать с тобой и твоими девчонками.

Стоять напротив безмолвного учётчика и ясно понимать это было мучительно. Это было в сотню раз хуже любой драки на ножах. В драке ты машешь железом, бьёшь, чувствуешь отдачу, ярость, выплёскиваешь злость. А тут я просто стоял, сжимая в потном кулаке холодную, грязную жестянку, и твёрдо знал: если я разожму пальцы – высохшего человека у колодца не станет. Совсем. Нигде. Не будет ни сбитых в кровь ногтей, ни отчаянных царапин на каменной плите, ни дурака, который хоть подобрал его номер. Останется лишь чистая, девственно пустая строка. Будто он никогда не лез к той воде. Будто и воды той отродясь не было.

– Марк.

Голос Арианы. Тихий, звенящий, дрожащий от ужаса. Она всё поняла, она всегда всё понимала первой, потому что видела людей насквозь.

– Не его. Возьми не его.

– А кого? – спросил я, не оборачиваясь. Слова с невероятным трудом продирались сквозь сжатое спазмом горло. – Сорок первого? Который орал в песке? Двадцать девятого? Который стёр кулаки о каменную дверь? Скажи кого, Ариана. Покажи пальцем, я возьму.

Она не ответила. И больше не произнесла ни звука. Сказать было некого.

В том и крылась ловушка. Любой из них был чей-то. Даже если этого «чьего-то» не осталось во всём огромном мире, кроме меня одного.

Учётчик ждал. Его костяной стилос завис в миллиметре от каменной таблички. Ему спешить некуда.

Я слышал, как за моей спиной судорожно, часто, задыхаясь дышат обе девчонки. Как тяжело, со всхлипом сглатывает Сандра, оглохшая, ничего не слышащая в этой мёртвой тишине, доверившая мне свою жизнь и этот невыносимый выбор. Вода в кожаном бурдюке на моём боку тихо плеснула.

Впереди, за рекой и мёртвым берегом, беззвучно били синие молнии. До них оставалось только пройти эту переправу и каменистую долину. Если мы не заплатим прямо сейчас, мы останемся здесь, вцепившись в этот чёрный песок, и тогда не один номерок – все пять со звоном лягут на эту проклятую каменную табличку. Потому что мёртвых на руках у огромных слуг станет ровно на троих больше. И нести их память будет некому.

Я рванул шнурок вверх и снял с шеи шестьдесят восьмой.

* * *

Развязать сальный, туго затянувшийся узел не вышло – руки тряслись, пальцы совершенно не слушались, онемев от дикого напряжения. Я выхватил из-за пояса резец и одним злым, резким движением чиркнул по верёвке.

Жестянка упала мне на ладонь. Она была лёгкая. Тёплая от моего собственного тела. С полустёртой, выбитой криво цифрой.

– Прости, – сказал я ей.

Тихо сказал. Почти шёпотом. Как тогда, сидя на песке, сорок первому. Как полный дурак, разговаривающий с куском гнутого металла, с мертвецом, который ничего не слышит и никогда не узнает.

– Я не знал, как тебя звали в жизни. Теперь никто уже не узнает.

И аккуратно положил номерок на холодный камень таблички учётчика.

Учётчик шевельнулся мгновенно, молниеносно. Стилос пошёл в ход. Он что-то начертал на камне – один короткий, резкий, сухой знак, я даже не успел толком разглядеть, на что он был похож.

И в тот же самый миг из меня потянуло.

Это было до дрожи похоже на то жуткое ощущение на спуске, когда край чёрного подола лизнул мне пятку и одним глотком выдернул целый клок памяти. Только сейчас всё происходило не рывком. Медленно. Аккуратно. Выверенно, по капле, как кровь цедят из вены.

Я стоял, до хруста вцепившись пальцами в бедро, и физически чувствовал, как из моей головы навсегда уходит высохший человек у колодца.

Вот я ещё чётко помню сбитые в кровь пальцы – и в следующую секунду уже не помню. Как водой смыло, не оставив даже следа.

Вот глубокие царапины на каменной плите – и нет царапин. Гладкий, нетронутый камень.

Вот пустая фляга на ремне – пустота. Кожа, натянутая на череп – пустота. Цифра – пустота.

Я честно пытался удержать. Я оскалился, вцепился в этого безымянного человека изнутри, своими срывающимися, скользящими мыслями, как цеплялся окровавленными ногтями за каменный уступ над бездной. Ну хоть что-нибудь! Хоть как я его нашёл! Хоть в какой стороне был тот проклятый колодец! Хоть какого цвета небо над ним стояло!

Не удержал.

Оно вытекало сквозь мои ментальные пальцы – гладко, без единой задоринки. И без всякой боли.

И вот это отсутствие боли было страшнее всего на свете. Когда тебе клещами вырывают больной зуб, ты орёшь, плюёшься кровью, задыхаешься, но ты точно знаешь – зуб вырвали. А тут не болело ровным счётом ничего. Просто было в голове место, занятое человеком, картинка, история – и стало пусто. Ровно так же пусто, как стало на моём разорванном шнурке.

Колодец остался. Каменная плита, кажется, тоже осталась на месте.

А человека при них – не стало. Был кто-то, кто боролся за жизнь, кто царапал камень в кровь, – и растворился, не оставив ни эха.

Я помнил, что у меня было пять номерков. Я крепко держал в кулаке шнурок с четырьмя жестянками и точно, намертво знал, что один только что отдал. Но кого?

Я уже не помнил.

Шестьдесят восемь. Цифра осталась в голове – только потому, что её я успел произнести вслух, и звук зацепился за язык, оставив горький привкус. А за этой цифрой не стояло больше ничего. Пустая жестянка чьей-то стёртой жизни, которую я больше не мог вспомнить.

Учётчик медленно поднял стилос от каменной таблички. Жестянка исчезла, растворилась, будто её там никогда не было.

– Трое внесены, – произнёс он ровно. Монотонно, как скрипнула старая, несмазанная дверь. – Проход оплачен.

И сделал шаг назад, уступая дорогу.

* * *

Стена из плоти перед нами дрогнула.

Огромные слуги расступились совершенно беззвучно. Как медленно расходится тяжёлый бархатный занавес. Мёртвые туши сдвинулись в стороны, открыв узкий, тёмный проход к дальнему берегу реки, и мерный стук колотушки ударил снова – бум! Колонна потекла дальше, мимо нас, в своём бесконечном марше, будто на миг замершее время снова запустили. Будто мы для неё снова стали пустым местом, невидимой придорожной пылью.

Мы пошли через этот проход.

Я шагнул первым, тяжело опираясь на левую ногу, кхопеш так и не убрал, держа его наготове, ожидая подвоха в любую секунду. Девчонки пошли за мной строго след в след, держась друг за друга и крепко вцепившись мне в куртку. Слуги возвышались по обе стороны живым, смрадным коридором и не шевелились, пропуская оплаченный груз. Спящие дети на их могучих руках плыли по бокам, совсем близко. Если бы я протянул руку, я мог бы коснуться их грубых казённых рубах, звякнуть их жестяными номерками, привязанными к шеям.

Но я больше не смотрел на эти номерки.

Я нарочно отворачивался, упрямо вперив взгляд в чёрный песок под ногами. Хватит с меня на сегодня чужих имён. Хватит. Я и так одно сегодня потерял, предал, стёр навсегда. А каждое имя, что я сейчас прочту на их груди, потом обязательно захочется снять с мёртвой шеи и унести с собой, потому что я снова окажусь единственным человеком в мире, кто их видел. А унести всех нельзя. Это я уже выучил, у порога зелёной лощины, заплатив за жестокий урок серым прахом в собственных ладонях.

Проход вывел нас на тот берег.

Там был только песок и густая, вязкая тишина. Колонна осталась далеко за спиной – течь к своим молниям своей неисповедимой дорогой, бесконечная, мерная, абсолютно равнодушная ко всему на свете. Стук тяжёлой колотушки бил всё глуше, всё дальше, и чем дальше мы отходили от реки мёртвых, тем свободнее раздувались лёгкие, ловя воздух.

Только на душе свободнее не делалось ни на каплю.

Я отвёл девчонок шагов на тридцать в сторону, на чистое место, подальше от этой бесконечной живой реки, и только тогда остановился и позволил всем обессиленно повалиться на песок.

Ноги у меня подгибались, отказываясь держать вес. И дело было не только в раненом бедре, в котором заново, с новой силой открылась рана, толчками выпуская горячую, липкую кровь. Я чувствовал себя так, будто сам только что прошёл сквозь какие-то жуткие, невидимые весы – и чего-то на них недосчитался. От меня словно отрезали кусок. Не крови. Не воды. Не плоти. Чего-то изнутри, чему я и названия пока не подобрал.

Сандра села тяжело, обхватив голову руками. Слух к ней возвращался по краю, рывками – она мелко вздрагивала всем телом на каждый дальний, едва уловимый удар колотушки.

– Сколько у тебя номерков? – спросила она вдруг. Голос был хриплый, надтреснутый.

– Четыре, – сказал я. И сам удивился, как ровно и сухо прозвучали мои слова. – Было пять. Один отдал.

– Который?

Я открыл рот – и закрыл.

Посмотрел на зажатый в кулаке грязный шнурок. Восемьдесят шесть – мой. Сорок один. Двадцать девять. Сто двенадцать. Я помнил каждого. Помнил крик. Помнил отчаянный стук костяшек о камень. Помнил серый, летучий прах.

И я помнил, что был пятый. Шестьдесят восемь.

А кто это был – хоть убей, не мог вспомнить. Пустота. Чёрная, звенящая дыра там, где раньше был человек.

– Не знаю, – сказал я медленно. – Шестьдесят восьмой. А кто… уже не помню. Ещё пять минут назад помнил.

Сандра не ответила, лишь опустила голову ниже. Ариана отвернулась, обняв себя за плечи, и её худая спина мелко, судорожно затряслась в беззвучном плаче.

Я сидел на чёрном песке, тёр огрубевшим большим пальцем пустое место на шнурке, где раньше висела стёртая жестянка, и чётко понимал одну простую, совершенно дрянную вещь.

Я всю дорогу собирал их, чтобы не дать им исчезнуть насовсем. Я был их книгой, их единственной памятью, их верным сторожем. И вот я, своими собственными руками, вычеркнул одного. В ничто. Не подол его сожрал, не голодная тварь в песках, не хищная лощина выпила. Я сам. Чтобы пройти. Чтобы спасти живых, сидящих сейчас рядом со мной на этом песке. Я даже знал, что выбрал правильно, холодно и расчётливо – отдал самого чужого, того, кого почти не помнил.

Но это «почти» теперь стало «совсем». И отменить, переиграть это было нельзя.

– Ты сделал, что должен, – сказала Сандра ровно, глухо, всё ещё плохо слыша саму себя. – Трое живых дороже одного, которого уже нет. Это простая арифметика. Михель бы одобрил.

– Михель, – бросил я, яростно сплёвывая на песок. – Ну да.

Только арифметика – это игрушка Сандры и Михеля, не моя. У меня всю дорогу, через всю эту изнанку, был один-единственный закон против всей их математики. Я помню своих мёртвых. Всех. До единого. Это всё, что есть у приютского сироты вместо родни, – короткий список тех, кого больше никто на белом свете не помянёт добрым словом. И вот в этом списке появилась зияющая дыра, и проделал её не подол, не тварь, не лощина. А я сам.

Я не сберёг даже малого.

А впереди, я уже чуял это всем своим избитым нутром, ждали те, кто возьмёт цену куда дороже.

* * *

Я не дал себе раскиснуть. На изнанке за раскисание берут отдельно, и платить приходится собственной кровью.

Мы попили – строго по два глотка из кожаного бурдюка, скупо, цедя воду сквозь стиснутые зубы. Её ещё надо было растянуть, чёрт знает на сколько. Было двадцать пять глотков, стало меньше; вода тут – те же кроны, считать надо каждую каплю. Я с невероятным трудом поднялся, размял раненую ногу, до слёз морщась от прострелов, и оглядел, куда нас вывел этот проход.

И присвистнул бы, да пересохшее горло свело спазмом.

Впереди, за последней полосой чёрного песка, начиналась широкая долина. И она светилась.

Но это был не тот гнилой зелёный морок, что стоял над медовой лощиной. Это был резкий, холодный, дёргающийся синий свет.

Молнии. Те самые. Они били в непроглядное небо у дальнего края долины, били часто, кучно, совершенно беззвучно, и от них по всей каменистой пустоши лежал мертвенный синий отсвет. Выход. Он был близко. Ближе, чем когда-либо с тех пор, как мы свалились сюда.

Только была одна огромная проблема.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю