Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"
Автор книги: Алекс Эвейкин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 68 страниц)
– Это ваши личные, ничем не подкреплённые домыслы, Веллер. А не графа устава.
– Это мои тридцать лет безупречной службы, господин распорядитель. Партия остаётся лежать на койках. Лампы жечь все, до единой. За все возможные последствия перед ведомством я отвечу лично.
Распорядитель медленно, с демонстративным щелчком закрыл папку. Посмотрел на старого смотрителя долгим, холодным, очень нехорошим взглядом. Что-то коротко чиркнул карандашом на полях бумаги, развернулся на начищенных каблуках и молча ушёл в темноту коридора.
Веллер прекрасно знал, что будет дальше. Бумага с разгромным рапортом теперь пойдёт наверх, в княжескую управу. Весной приедет злая комиссия, будет долгое и нудное разбирательство, и, может статься, его идеальная служба этой же зимой и закончится с позорным волчьим билетом. Тридцать лет ровной службы без единого взыскания – и пожалуйста. Под самую старость пошёл против ведомственной бумажной формы из-за горстки ничьих, безымянных детей из приюта, которых он даже не знал по именам.
Он не жалел ни секунды. Графа «дыхание» чернела чернилами напротив каждого имени в его рабочем журнале, и в ней везде стояла чёткая цифра «шесть». Живые не выносят живых на мороз. Это был закон, который был старше и важнее любого напечатанного устава.
У четвёртого ряда он остановился, как всякую ночь. Крайняя койка у прохода. Лоденский, из приютских, без фамилии – в журнале просто номер по партии, восемьдесят шесть. На левой руке старый бинт, на костяшке ссадина. Его худое упрямое лицо за три ночи стало жёстче, старше – словно мальчишка под веками прожил куда больше отпущенного, долгую тяжёлую дорогу, на которой нет места детству.
В первые две бесконечные ночи пацан всё повторял одними губами одно и то же. Своё собственное число. «Восемьдесят шесть». Беззвучно. Упрямо. Ровно раз в полсотни вдохов, вцепившись в него, держась за этот казённый номер, как утопающий держится за брошенный спасательный канат в бушующий шторм.
Но этой ночью его сухие, потрескавшиеся губы шевелились совсем иначе.
Веллер грузно наклонился, почти касаясь ухом его бледного лица. Мальчик больше не повторял себя. Он перечислял. Длинно. С видимым, чудовищным трудом, поминутно сбиваясь, хмурясь во сне и начиная заново. Как читают длинный, невыносимо важный список, боясь упустить хоть одно слово:
– …сто двенадцать… тридцать один… сорок восемь… – Мальчик сделал долгую, мучительную паузу, его дыхание надломилось. – …сорок восемь… кто там дальше… не помню… сто двенадцать… двадцать три… пятнадцать… семь…
– Что он говорит? – испуганным шёпотом спросил подошедший сзади Ланге.
– Считает, – медленно, как во сне, ответил Веллер, не сводя глаз с лица спящего. – Раньше он считал только себя. Теперь он считает других. – Старик тяжело выпрямился, и в спине хрустнуло. И впервые за все тридцать долгих лет службы в Доме Сна ему стало по-настоящему страшно. До мерзкого, липкого холода вдоль позвоночника. Страшно не за свою оборванную карьеру, не за гнев большого начальства – за этого ломаного приютского мальчишку на железной койке. – Чужие номера. Он запоминает чужих.
– Но зачем ему чужие номера, господин старший смотритель? В этом же нет никакого смысла.
Веллер не ответил – он не знал наверняка. Но тридцать лет читал спящих по мелочам и понимал одно: кто из последних сил, теряя разум в дурмане, заучивает чужие имена, делает это потому, что больше их заучить некому. Там, на той стороне, у этого мальчишки кто-то умирал, один за другим. И он не хотел, чтобы они умерли безымянными, чтобы их стёрло с земли бесследно.
– Примечания, – сказал Веллер глухо, не оборачиваясь. – Пишите в журнал, Ланге: «Номер восемьдесят шесть. Счёт резко изменился. Повторяет чужие номера из своей партии. Беззвучно, с частыми сбоями ритма». И подчеркните дважды жирным: со сбоями. В предыдущие ночи никаких сбоев у него не было. Он теряет контроль над собой.
Он дошёл до конца гулкого зала, провернул тяжёлый ключ в замке, отпер служебную дверь и вышел на каменное крыльцо, под колючий, обжигающий лёгкие холод зимней ночи.
Там, у тяжёлых железных ворот, на обледенелой каменной тумбе караульного всё так же неподвижно сидел грузный, сгорбленный человек в потёртой, не по росту приютской шинели. Третью ночь подряд. Не уходя в тепло ни на минуту. Перед ним на вытоптанном грязном снегу сиротливо стояла нетронутая железная кружка, давно подёрнутая толстой ледяной коркой.
– Третья, – хрипло сказал старый воспитатель Брам в темноту, даже не оборачиваясь на громкий скрип двери. – Последняя. Ну что, начальник. Утром отдашь мне моих?
Веллер помолчал, ёжась от ледяного ветра. Подумал про шесть скупых вдохов в минуту. Про мальчишку, что с упрямством обречённого заучивает мертвецов, лишь бы пронести их память. Про лёгкие гробы в притворе и про бумагу с рапортом, что уже ползла наверх с его упрямой подписью.
– Дышат все девятеро, старик, – сказал смотритель тихо, но твёрдо. – Я их под утро не отдам, Брам. И в гробы не отдам. Подержу на койках, сколько смогу. Сверх срока. Хоть до весны.
Брам впервые за все эти бесконечные три ночи медленно повернул к нему свою тяжёлую, лохматую седую голову. В его глубоко ввалившихся глазах мелькнуло что-то похожее на удивление.
– Это против ваших собачьих ведомственных правил, – сказал он скрипуче.
– Против, – просто согласился Веллер, пряча озябшие руки глубже в карманы форменной куртки. – Дышат – значит, рано хоронить. А остальное – это уже мои заботы.
Старик Брам долго смотрел на него из стылой темноты. Потом нагнулся, поднял заиндевевшую кружку, отколол лёд о колено и сделал большой глоток остывшего горького пойла.
– Стой тогда, начальник, – сказал он, утирая усы жёстким суконным рукавом шинели. – Вдвоём тут постоим.
Веллер кивнул сам себе. Вернулся в зал, велел вахте зажечь все лампы до полного света – и запасные тоже, чтобы выжечь тени из углов, – и сел на табурет в четвёртом ряду, у койки номер восемьдесят шесть. Слушать, как упрямый мальчишка из последних сил шепчет чужие номера, лишь бы не дать забрать их насовсем.
Глава 33. Порог
Я висел на стене лощины, вжавшись изодранной щекой в холодный, сочащийся ледяной сыростью сланцевый камень, и изо всех сил держал Сандру за лодыжку.
Отличное завершение года, ничего не скажешь.
Держал намертво. До белой судороги в сведённых пальцах, до глухой пульсирующей боли в плечевых суставах. Потому что эта слепая дура собиралась шагнуть вниз. Не сорваться от дикой усталости, не оступиться на предательски крошащемся под ногами камне – шагнуть. Сама. Назад в это проклятое золотое поле, в густое, удушливое марево, на голос, что непрерывным, ласковым потоком тёк снизу, из светящихся колосьев. Тёк прямо в наши уши, заливая мозги приторным, отравленным мёдом.
– Сандрочка, – звал голос. Мягкий, густой, мужской, заботливый до такой степени, что у меня сводило скулы, а к горлу подкатывала тошнота. – Ну куда ты полезла, мелкая? Там высоко, там камни острые, ты же руки собьёшь. Слезай, ну. Я тут. Я всё это время был тут, никуда не уходил, ждал тебя. Мне тебе столько рассказать надо, столько всего показать. Тут тепло, Сандра. Тут никто тебя не тронет. Иди ко мне.
Её пальцы, перемазанные в глине и стёртые в кровь о скалы, медленно, по одному разжимались на каменном выступе. Слепое, заострившееся за этот украденный у нас год лицо, потерявшее всю свою колючую приютскую злобу, медленно поворачивалось вниз. К теплу. К этому проклятому зову. На её искусанных, потрескавшихся губах проступала та же безмозглая, блаженная улыбка, какую я уже видел на сухих оскалах мертвецов в самой глубине этого поля. Лицо человека, который нашёл свой покой и теперь готов радостно сдохнуть, лишь бы из него не уходить.
– Это Михель, – выдохнула она одними бескровными губами. Не мне – туда, вниз, в сияющую пропасть, словно боясь спугнуть видение. – Это мой брат. Он живой. Марк, пусти ногу, он живой, я же слышу его, это он…
– Он умер! – рявкнул я ей в спину, срывая голос и стараясь перекричать эту медовую патоку, льющуюся снизу. – Ты сама полчаса назад мне это сказала! Умер. У тебя на руках, истекая кровью!
– Я ошиблась, – отозвалась она счастливо, пьяно, даже не пытаясь меня слушать. – Я всё перепутала, Марк. Мы ошиблись. Вот же он. Слышишь?
Слышал. В том-то и беда, что я отлично его слышал. Чужого мне человека, которого я отродясь в глаза не видел и знать не знал, – а звучал он так чисто, так объёмно, словно стоял прямо за моим плечом. Живее всех живых. Лощина, эта хищная, сытая яма, сменила тактику. Ещё час назад она держала нас мягкой, непроглядной ленью, наваливалась на плечи тёплой тяжестью, тянула в густую траву, уговаривала закрыть глаза и уснуть. Не сработало – я выдрал нас на эту чёртову стену кровью, грязной руганью и тупым упрямством, волоча девчонок за шивороты. Так лощина зашла с другой стороны. С той, по которой у любого нормального человека болит сильнее всего.
Она перестала держать силой. Она начала звать.
Я стиснул зубы так, что они заскрипели, и нащупал в себе темноту.
Она всегда была под рукой, где-то под рёбрами – холодная, послушная, должная мне по праву крови то самое глухое накрытие. Я потянул её вверх, вытаскивая из себя с натугой, как рыбак вытаскивает тяжёлую мокрую сеть, и швырнул к Сандре, чтобы накрыть нас всех непроницаемым куполом. Отрезать от поля, заслонить, заткнуть эту золотую поющую глотку раз и навсегда. Тьма пошла легко, почти радостно, собралась густым чернильным сгустком и легла на крутой склон маслянистым пологом. Свет лощины под ней мгновенно притух, марево померкло, съёжилось, отступив от наших ног. Я выдохнул, глотая спёртый холодный воздух, и приготовился к тишине.
А голос Михеля прошёл сквозь мою тьму, будто её тут отродясь не стояло.
– …помнишь, как я тебя на закорках через брод носил, мелкая? – так же ласково и близко мурлыкал он из-под чёрного купола. – Холодно тебе было, вода ледяная, ты дрожала вся, прижималась ко мне, а я говорил, что мы уже почти пришли. Помнишь?
Ну конечно. Я едва не заржал в голос, давясь собственной бессильной злостью и выплёвывая попавшую на губы каменную крошку. Тьма гасит свет – это я выучил собственной шкурой ещё в доме-храме, под осадой, в самую чёрную ночь. Она прячет от глаз, от шальных зарниц, от чужого тяжёлого взгляда. Но звук ей нипочём. Звук живёт в ней, как хозяйская щука в глубокой мутной воде. Сколько ни кутай этот свихнувшийся мир в темноту, чужой голос пройдёт насквозь. Потому что голосу темнота – не преграда, а дом родной. В темноте слушать только сподручнее.
Я сбросил полог. Смысла жечь долг перед тенями впустую не было. Тут моя темнота – пустая, заржавевшая железка, которой и гвоздя не забьёшь. Тут нужно другое оружие. Такое, которым можно вдребезги разбить чужую надежду, пока она не убила нас всех.
– Сандра. – Я перехватил её лодыжку чуть выше, сминая грубую ткань штанины, и до боли стиснул худую кость. – Не слушай. Лезь вверх. Считай ступени, как ты всегда делаешь! Считай, кому говорю! Ногу переставь!
– Не мешай, – попросила она мягко, тягуче, словно я отбирал у неё любимую игрушку. – Марк, дай я к нему спущусь. Один разочек только. Только посмотрю. Он же ждёт, ему там одному страшно…
И, окончательно отпустив пальцы от камня, она сделала шаг с узкого уступа в пустоту.
Я успел. Рванул её на себя за ногу с такой остервенелой, животной силой, что сам едва не сорвался со стены в пропасть. Вмазался грудью в острый выступ камня, и в треснутые ещё в прошлом году рёбра полыхнуло такой ослепительной, яркой болью, что у меня искры из глаз брызнули, а в ушах зазвенело. Сандра неловко, тяжёлым кулем завалилась обратно на стену, больно ударилась плечом, забилась, заскребла руками по осыпающемуся сланцу. Она рвалась вниз, ко мне спиной, выворачивая суставы, не обращая внимания на содранную в кровь кожу. Тянулась к этому голосу, как тянется на натянутой до звона цепи бешеная собака, заслышав шаги хозяина с полной миской.
Силой её было не удержать. Я мог, скрипя зубами и срывая спину, тащить её волоком вверх хоть до самого утра – безвольное, брыкающееся тело она мне, конечно, оставит, никуда не денется. А вся её суть, все её мысли и желания останутся там, внизу, с этим мёртвым братом.
И тут лощина взялась за Ариану.
* * *
Второй голос поднялся из-под колосьев тише первого, но от этого пробрал меня до самых печёнок. Женский. Усталый, тёплый, с той неуловимой, намертво въевшейся выученной мягкостью, какая бывает только в старых, пропахших богатством и древней пылью домах. Там, где детей с пелёнок растят на меду, тихой музыке и железных приличиях, где даже приказ звучит как вежливая просьба.
– Ариана. Девочка моя. Иди домой.
Ариана висела на стене на пару шагов ниже меня, вжавшись всем своим хрупким телом в скалу. В её пригоршне, прикрытой перемазанными глиной пальцами, теплилась маленькая свечка – тот самый детский, упрямый огонёк сгинувшего дома Сольвей, которым она держала себя и нас в рассудке весь этот проклятый подъём, не давая окончательно свихнуться от темноты. Огонёк дрогнул. Замер, съёжился до крошечной, неуверенной синей точки.
– Хватит, маленькая, – звал голос снизу, и в нём слышалась такая затаённая, сладкая, пронзительная скорбь, что меня самого слегка замутило от этой подделки. – Хватит жечь руки до черноты. Кому нужен этот свет в такой темноте? Ты всех спасаешь, всех тащишь на себе, а кто тебя пожалеет, дочка? Иди ко мне. Дома тепло. Дома никто не умирает, дома нет страха. Помнишь свою комнату? Я заплету тебе косы, как раньше, расчешу твои волосы, спою тебе…
– Мама?
Ариана выдохнула это так тоненько, так жалко и совершенно не по-взрослому, что у меня непроизвольно свело челюсти. Вся её годами обкатанная дворянская выдержка, вся ледяная, безупречная вежливость слетели разом, как сухая шелуха на ветру. Под ними оказалась просто перепуганная, насмерть уставшая, потерянная девчонка, которую где-то в другой жизни, за сотни миль отсюда, когда-то очень сильно любили.
– Мама, ты жива? – Голос Арианы задрожал, сорвался на беспомощный всхлип. – Тебя не забрали? Ты здесь, мама?..
Огонёк в её ладони медленно качнулся. И пополз вниз. Рука со свечой потянулась к золотому полю, словно невидимый магнит тащил стрелку компаса прямо в гибельное болото.
Вот теперь дело запахло дрянью окончательно. Обе. Сразу. Одна с остервенением слепого фанатика рвалась к давно сгнившему брату, другая, роняя слёзы на камни, тянулась к матери, которой бог знает что сталось в разорённом, опальном доме. А я висел ровно между ними на сыплющемся под скользкими пальцами сланце, с двумя руками, из которых правая толком не разгибалась после прошлогоднего укуса той степной твари, и отчётливо понимал, что обеих мне не удержать. Мышцы горели огнём, нога на узком выступе начинала мелко, предательски трястись.
Лощина не торопилась. Она рассчитала всё чисто, как опытный мясник перед разделкой туши. Она не лезла в драку, не рвала когтями. Она просто нашла, по кому у каждой из моих девчонок болит сильнее всего, нащупала открытую, кровоточащую рану – и с наслаждением надавила.
И вот тогда, тяжело дыша и глотая горькую пыль, я вдруг понял одну смешную вещь. Я понял, почему лощина до сих пор не взялась за меня.
Дело было вовсе не в том, что я какой-то особенный, волевой или крепче остальных. Наоборот, за этот лживый сытый год в золоте я оплыл и обмяк хуже обеих, превратившись в кусок неповоротливого, ленивого мяса. И не в моей тьме было дело. Просто этой безмозглой яме нечем было меня зацепить. У неё не было для меня наживки.
Чтобы тебя позвал во тьме родной ласковый голос, надо, чтобы такой голос у тебя в жизни вообще когда-нибудь был.
У Сандры был старший брат, что таскал её на закорках через ледяной брод, когда она в кровь стирала худые ноги. У Арианы была изящная мать, что по вечерам заплетала ей косы в тёплой спальне и называла «девочкой моей». А меня, приютского ублюдка, записанного под номером восемьдесят шесть, без роду, без племени и без фамилии, в этой жизни никто никогда не звал домой. Ни разу. Некому было. И не куда. Моим домом был пропахший кислыми щами и едкой хлоркой барак, моим именем – цифра в засаленной регистрационной книге.
Лощина искала во мне хоть какое-то тёплое место, за которое можно дёрнуть и потянуть, – и не находила ничего. Один казённый номер, пустая холодная койка да голая пыльная дорога.
Но поле всё-таки попробовало. Видимо, у него были свои слепые инстинкты на случай бракованного материала. Под самый конец, когда я уже почти засмеялся от этой спасительной мысли, из шелестящей травы поднялся третий голос. Специально для меня. Чужой. Незнакомый. Наскоро слепленный из пустоты, обрывков чужого отчаяния и того, что поле принимало за человечность.
– Марк, – позвал он. Мужской, с лёгкой хрипотцой, полный какой-то тоскливой отцовской заботы. – Сынок. Иди сюда, мальчик мой. Тебе же больно. Отдохни.
Я едва не расхохотался ему прямо в эту невидимую, сочащуюся мёдом морду. Сквозь злые, едкие слёзы, выступившие от натуги. Сынок. Это ж надо, какое дешёвое, убогое представление. Меня сроду никто не называл сынком, даже в насмешку. Подделка вышла настолько фальшивой, картонной, дребезжащей, как гнутая жестяная крона на базарном лотке. Лощина очень старалась, она выдавила из себя всё, что знала о людях, – а получился пустой звук. Нельзя соскучиться по тому, чего у тебя никогда не было. Нельзя купить сироту на сказки про доброго папу.
Моё сиротство, которое всю короткую жизнь грызло меня изнутри, выедая дыры в кишках, вдруг обернулось вокруг меня глухой, непробиваемой бронёй. Звать меня было нечем. А значит, удержать – тоже.
Значит, держать сегодня должен я.
– А ну слушать сюда! – рявкнул я так, что с верхнего уступа посыпалась сухая каменная крошка. Голос, наконец-то прорезавшийся сквозь одышку, сорвался на свой – настоящий, злой, лающий голос приютского надсмотрщика. – Обе! Пасти закрыли и слушать!
Сандра вздрогнула под моей рукой, словно от удара плетью. Ариана замерла, не опуская, но и не поднимая свечу.
– Михель мёртв, Сандра! Мать твою я в глаза не видел, Ариана, но уверяю, это не она! Это поле! Это проклятая лощина в их шкуре! Оно нацепило ваших мертвецов, как ту вонючую серую курту с покойника, и теперь зовёт вас вашими же голосами, чтобы сожрать! Головами думайте! Помните, что вы сами мне про эту дрянь рассказывали?!
– Это он, – глухо простонала Сандра, упрямо выворачивая ногу из моей хватки. – Я слышу. Он зовёт, Марк…
– Что ты там слышишь?! – Я дёрнул её на себя, с силой впечатывая в мокрый камень, выбивая воздух из лёгких. – Слушай как следует, дура! Ты же у нас лучше всех на свете слышишь! Слушай ушами, а не соплями! Он дышит?!
Она замерла. Тело, только что остервенело рвавшееся в пропасть, вдруг обмякло, напружинилось и превратилось в одну сплошную, гудящую от напряжения струну.
Я вколачивал в неё её же собственную науку. То, что она сама добыла кровью, потом и животным ужасом на мёртвой целине. Правило четвёртое, выученное у голоса-ловушки, что звал нас в темноте, идеально подражая людям, но не делая ни единого вдоха между словами. Живой голос дышит. Ему нужен воздух, он не может звучать бесконечно. Прежде чем шагнуть на зов, прежде чем поверить – поймай тот короткий, влажный, рваный вдох, с которого любой живой человек начинает фразу. Мёртвое носит только старое воспоминание, оно крутит его, как заведённую пластинку, и воздуха ему не нужно.
– Михель! – крикнул я громко, обращаясь вниз, в золотое колышущееся марево. – Эй, Михель! Если ты живой, скажи сестре, как меня зовут! Давай!
Голос снизу запнулся. Поле заколебалось, будто по колосьям прошел холодный сквозняк. А затем голос повторил. С той же самой выверенной интонацией, ласково, тягуче, полностью мимо моего вопроса:
– Слезай, Сандрочка. Ну куда ты полезла, мелкая? Мне тебе столько рассказать надо. Оступишься же.
– Не отвечает на новое, – процедил я, глядя на вздрагивающую спину Сандры. – Только старое крутит, по кругу. Как эхо в овраге. И воздух, зараза, не берёт. Послушай его, Сандра. Послушай между словами. Там есть вдох? Отвечай!
Сандра вжалась слепым, перепачканным землёй лицом в темноту скалы. Вся её щуплая фигура подобралась, она обратилась в слух – в то единственное чувство, которым жила и которым видела этот мир яснее зрячих. Я видел, как лихорадочно ходят желваки на её повзрослевшем, обветренном лице. Как она ловит, цедит сквозь невидимое сито каждую произнесённую гласную, проверяет этот сладкий голос на тот крохотный, естественный человеческий вдох, который ни одна ловушка в этом мире не сможет ни подделать, ни украсть. Одно движение грудной клетки. Один глоток воздуха.
Она слушала. Я терпел разрывающую боль в сведённой руке.
– Нет, – наконец выдохнула она одними губами.
И её лицо начало стремительно, прямо на глазах стекать из безмозглого блаженства в ледяной, пробирающий до костей животный ужас. Губы задрожали, обнажив зубы.
– Нет вдоха, – повторила она громче, сорванным, каркающим голосом. – Он… он говорит длинно и вообще не дышит. Михель так никогда не говорил. Михель задыхался под конец, у него лёгкие были пробиты, он хрипел на каждом слове, он кровью кашлял…
Она вдруг остервенело затрясла головой, с силой колотясь затылком о скалу, будто пыталась физически вытряхнуть этот отравленный мёд из ушей.
– Это не он. Господи, это не он. Не он!
– Не он, – подтвердил я с жестоким облегчением. – Лезь. Вверх. Каждую зацепку щупай.
Она судорожно вцепилась побелевшими пальцами в камень, подтянулась, всхлипывая и бормоча проклятия. Я отпустил её ногу и с трудом перевёл дух. Одна есть.
– Ариана! – крикнул я вниз, не давая им опомниться. – Твоя мать дышит?!
Ариана не отвечала. Её маленький огонёк слабо, неуверенно подрагивал. Золотой женский голос снизу всё продолжал лить свою тоскливую, завораживающую песню про тёплый дом, расчёсанные волосы и горячее молоко. Эта зараза оказалась умнее, она била в самую мякоть, в самое незащищённое место.
Тогда я на свой страх и риск перегнулся вниз, отрывая тело от надёжной скалы и рискуя сорваться вместе с ней. Дотянулся до грубой ткани её куртки и крепко, безжалостно тряхнул за плечо. Ариана вскрикнула.
– Спроси у неё что-нибудь! – приказал я. – Что-нибудь такое, чего никто, ни одна живая или мёртвая душа, кроме твоей настоящей матери, знать не может! Секрет. Детскую тайну. Слово. Что хочешь. Давай!
Ариана тяжело сглотнула. Облизала пересохшие, потрескавшиеся губы. Огонёк в её руке качнулся. И она спросила – вниз, в колышущееся море колосьев, жалким, дрожащим шёпотом:
– Мама… как ты называла меня, когда я болела лихорадкой? Тайное слово. Помнишь? Мы никому не говорили. Скажи его. Пожалуйста.
Поле внизу замолчало. Золотое сияние словно стало гуще, пульсируя, обдумывая ответ.
А затем выдало:
– Иди домой, девочка моя, – сказала «мать» всё с той же нежной, мёртвой, безупречной правильностью. – Хватит жечь руки до черноты. Иди ко мне, маленькая. Дома тепло.
– Она не знает.
Ариана прошептала это так тихо, что я едва разобрал. И в ту же секунду синий огонёк в её ладони вдруг вспыхнул – ровно, зло, в полную силу, обжигая холодный камень и разгоняя мрак вокруг нас.
– Она не знает слова, – повторила Ариана, и голос её внезапно окреп, налился той самой холодной сталью старого рода, которая гнётся, но не ломается. – Моя мать никогда бы его не забыла. Она сама его придумала. Это не моя мать. Это тварь.
– Вот и славненько, – хмыкнул я, чувствуя, как отпускает тугой узел в груди. – Свидание окончено. А теперь слушаем мою команду. Все трое – называем свои имена. Вслух. По кругу. Как себя зовёте. Громко, чтобы эта яма подавилась и запомнила. Кто молчит – того лично стащу за шкирку и скину вниз. Поехали!
– Сандра, – рявкнула она сверху. Хрипло, упрямо, своим прежним суховатым, колючим голосом. Тем самым, которым она монотонно высчитывала шаги и стыки на разбитой дороге. – Сандра. Меня зовут Сандра.
– Ариана Сольвей, – чётко, чеканя слоги, выговорила девчонка снизу. И стиснула зубы так, что скрипнуло.
– Восемьдесят шесть, – сказал я, с кряхтением подтягиваясь на измученных руках. – И вы две – мои. А поле ваше – пустое место. Лезем!
И мы полезли.
* * *
Мы ползли по чёрному, крошащемуся сланцу под монотонную, злую перекличку имён. Своих собственных, единственных вещей в этом сбрендившем мире, которые у нас ещё оставались и которые лощина не смогла сожрать, как ни старалась. Я кряхтел и грубо подсаживал Сандру плечом, она вслепую нащупывала узкие выступы, хрипела «Сандра» и тянулась выше, стирая в кровь колени. Ариана карабкалась за мной, освещая путь своим злобным синим огоньком, и повторяла «Ариана Сольвей» как заведённую молитву от злых духов.
Голоса снизу не сдавались. Они ещё долго тянули нас за подолы, скользили по ногам липкими, навязчивыми щупальцами. То Михель начинал рассказывать про холодный брод, то лживая «мать» причитала о сожжённых руках, то мой выдуманный «сынок» жалобно просил не уходить и остаться. Но теперь всё это было впустую. Дешёвая магия рассеялась. Теперь это был просто фоновый шум. Просто голодная чавкающая яма, воющая от досады нам вслед.
Стена постепенно пошла положе. Пальцы перестали срывать ногти о жестокий камень. Золотое, тошнотворное марево осталось далеко внизу, превратившись в тусклое пятно. Воздух наверху изменился: он сделался сухим, колким, по-настоящему холодным и мёртвым.
Впервые за весь этот потерянный год я от души обрадовался мёртвому воздуху. В нём не было ни капли лжи.
Мы выползли на широкий, засыпанный пылью каменный карниз под самым гребнем стены. Дальше, всего в нескольких шагах от нас, чернела узкая, рваная расщелина – та самая дыра, в которую мы свалились сюда целую жизнь назад. За ней, в холодной непроглядной щели между высоких скал, я разглядел то, от чего на мгновение перехватило дух: колючую россыпь звёздной крошки и далёкий, холодный росчерк настоящей зарницы.
Изнанка. Реальность. Настоящая, не выдуманная ночь.
Выход.
Мы почти дошли. Я уже хотел скомандовать последний рывок, когда Ариана вдруг вскинула руку с огоньком.
* * *
Спящий лежал у самого порога.
Я едва не наступил на него в кромешной темноте, споткнувшись о мягкое. Маленькое человеческое тело привалилось к обветренному камню у самого входа в расщелину. Казалось, оно доползло сюда на животе из последних сил, из самого центра золотой лощины, дотянулось до границы – да так и не смогло перевалить через неё, рухнув без сил.
Огонёк Арианы метнулся вперёд и мазнул по лицу лежащего.
Сто двенадцать.
Та самая девчонка с жидкими мышиными косичками. Румяная, сытая, из того самого первого дня. Та, что лежала у прозрачного озера ещё совсем свежей, ещё розовой, когда мы только-только свалились в эту золотую могилу и ещё не понимали, куда попали. Я тогда, стоя на коленях, переписал её номер куском угля на свой кожаный ремень – давно, целую вечность назад, когда сдуру пообещал себе побыть книгой учёта для тех, кого нам уже никогда не добудиться. Сто двенадцатый номер.
Теперь она лежала тут, у самого края, у двери на волю. Лежала и дышала. Тихо-тихо, размеренно, словно экономя каждый глоток воздуха, и улыбалась во сне всё той же сытой, приторной улыбкой.
– Марк, – сказала Сандра с тревогой. Она не видела, но по моему сбившемуся дыханию уже поняла, что я остановился и стою над чем-то. – Не стой. Что там? Уходим.
– Помогите поднять, – хрипло сказал я и опустился на одно колено рядом со спящей.
– Кого поднять? – Ариана подняла свой свет повыше, разгоняя тени. Увидела девчонку. Лицо её мгновенно перекосилось, в глазах мелькнул первобытный страх. – Марк, нет! Ты с ума сошёл? Их нельзя разбудить, мы же пробовали год назад! Они не просыпаются, они…
– А я будить и не собираюсь. – Я грубо просунул руки под спину и колени лёгкого, дышащего теплом тела. – Понесу так. Спящую.
– Зачем?!
– За тем! – Я зло зыркнул на Ариану. – Хоть одного. Слышите меня? Их там, в этом проклятом поле, лежат сотни. Сотни! И я никого не вынес. Ни единой души. Только эти чёртовы номера углем на ремне. А эта – вот она, лежит у самой двери. В двух шагах от порога. Я не переступлю через живого ребёнка и не уйду один. Не в этот раз.
– Марк, послушай, – тихо, очень ровно сказала Сандра, поворачивая ко мне своё слепое лицо. – Мы себя-то не дотащим. Ты посмотри на нас. Мы ослабли. А ты хочешь ещё и её переть на своём горбу. Ты сдохнешь там, на изнанке.
– Дотащу, – отрезал я, стискивая челюсти.
Спорить они не стали. Сандра поджала губы, превратив рот в тонкую линию, Ариана молча отвернулась к расщелине, пряча глаза. Обе слишком хорошо меня знали. Знали, что если я закусил удила и сел на это своё ослиное упрямство – меня легче убить, чем переубедить.
Я напряг дрожащие ноги и одним резким рывком взвалил сто двенадцатую на плечо. Она оказалась пугающе лёгкой. Как вязанка сухой соломы. Вроде откормленная, пухлая девчонка, а ничего не весит, будто внутри неё зияет абсолютная пустота. Я пошатнулся, поймал равновесие, оперевшись здоровой рукой о скалу, и тяжело шагнул к порогу.
– Сандра, идёшь первая, – скомандовал я, морщась от ломоты в спине. – Руками щупай стены. Ариана за ней, свети ей под ноги. Я иду последний, с мелкой. Пошли. Назад не оглядываться, что бы там ни орало.
Сандра боком втиснулась в узкую, сочащуюся влагой ледяную щель и мгновенно пропала в темноте. Следом юркнула Ариана. Её синий огонёк на миг выхватил мокрые, склизкие стены расщелины, провёл по ним бликом и потух за крутым поворотом. Я подхватил спящую на плече поудобнее, пригнулся под нависшим, похожим на гильотину каменным сводом и полез следом. В узкую, сдавливающую рёбра каменную кишку между двух совершенно разных миров.
Холод ударил сразу. Наотмашь.
Настоящий, кусачий, пробирающий до самых костей, давно забытый нами холод изнанки потёк в расщелину навстречу. Он выстуживал пот на лбу, резал отвыкшие лёгкие. Сладкая, медовая духота лощины окончательно осталась за спиной, отрезаемая сплошными каменными стенами. Под стёртыми подошвами ботинок захрустел жёсткий, как битое стекло, чёрный песок. Впереди, сквозь узкую щель, забрезжило открытое небо.
Порог. Граница.
Я сделал последний шаг. Перехватил сто двенадцатую обеими руками, чтобы не стукнуть её головой о выступающий камень, и вынес её вперёд. Через невидимую, но ощутимую кожей черту. Прямо на ту сторону, под безжалостные, колючие звёзды реальности.
И она рассыпалась у меня в руках.
* * *
Она даже не вскрикнула. Не дёрнулась. Не открыла глаза.
Просто там, на самой границе, ровно в один удар сердца, тёплое девичье тело вдруг осело. Обмякло так, словно из него мгновенно вытащили все кости и мышцы. Потеряло последний, и без того смешной вес окончательно. Я ошарашенно уставился на свои руки, не понимая, что происходит.




























