444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 45)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 68 страниц)

И тогда я сделал то, чего не делал никогда в жизни. Самое глупое, самое отчаянное и самое верное, что только можно было придумать.

Я крепко зажмурил глаза сам. И спустил тьму с цепи на всё.

* * *

Я разворачивал её не как обычно. Не аккуратным защитным куполом на троих, как привык делать, укрывая Сандру и Ариану. Не тесным, сберегающим коконом, чтобы просто спрятаться и переждать бурю. Нет. Я выплеснул её наотмашь. Широко, яростно, во всю скальную промоину, во всё узкое горло, во все две сотни шагов вокруг – насколько только смог дотянуться измученным рассудком. Залил каменную кишку черным под самую завязку, до краёв. Погасил всё к чёртовой матери. Далёкие сизые зарницы на горизонте. Жуткие жёлтые огни твари. Последний, бледный отсвет мёртвого неба над каменным обрывом. Всё исчезло.

Тьма хлынула из меня радостно. Тяжело. Жадной, первобытной волной. Вчетверо, впятеро мощнее против обычного расхода. Каких-то жалких полсотни шагов накрытия я брал у неё в долг раньше с великой опаской, торгуясь за каждую каплю – а тут отвалил разом, щедрым жестом пьяного мота, две сотни. И она взяла. Счётчик в ледяном колодце защёлкал в её пользу так страшно и быстро, что меня замутило. Зрение оборвалось рывком, с тупой болью, будто внутри черепа лопнула туго натянутая струна. Мир просто выключился. Щёлк – и всё. Я ослеп начисто. До абсолютной, звенящей черноты. До того самого ровного, беспросветного «ничего», в котором день за днём живёт Сандра.

И вот в этом самом «ничего» я, наконец, увидел.

Не глазами, разумеется. Глаза кончились, остались в прошлой жизни, оказались бесполезным куском слизи. Я увидел так, как, наверное, видит саму себя тьма изнутри.

Я всё время, с самого начала, думал как идиот, что тьма – это просто когда погас свет. Что свет – это главное, основа, а темнота – так, бесплатное приложение, его отсутствие, банальная дырка от бублика. Дурак. Какой же я был самонадеянный дурак. Всё было с точностью до наоборот. Свет – это лишь суетливый гость. Он нагло садится на вещи и показывает их края, скользит по неровной поверхности, метит узкую точку: вот тут, смотрите, острый камень, вот тут кривой зуб, вот тут жёлтый глаз. Свет всегда говорит о чём-то конкретном. Он всегда чей-то. А темнота… темнота – никакая не дырка. Темнота сама и есть главное место. Огромное, бесконечное чёрное поле, на котором всё это барахло лежит. Великое вместилище. То, в чём и холодный камень, и кривой зуб, и жёлтый глаз, и я сам, и эта тварь – все мы висим в ней, как беспомощные мухи в густом, застывшем киселе.

Свет говорит, где находится вещь. Тьма – это место, где находится вообще всё.

И раз уж я сам теперь стал этой тьмой, разлитой на двести шагов вокруг, я чуял каждую, даже самую мелкую вмятину в самом себе. Я чувствовал каменные стенки промоины – холодные, плотные, безразличные границы моего нового огромного тела. Чувствовал тупик с гладкой плитой – глухой, тупой угол. И там, в этом углу, ясно ощущал два тёплых, часто бьющихся комочка. Девочки. Сжались в комок, дышат прерывисто, ждут своей участи.

А в трёх шагах от меня, на рассыпчатом песке, отчаянно ёрзала и металась горячая, злая, шипящая дыра. Шакал.

Он ослеп вместе со мной. Точнее, я его ослепил. У него-то были глаза. Ему, как хищнику, нужен был хоть крошечный отблеск, хоть дохлый огонёк, чтобы метить свою цель, чтобы строить траекторию прыжка. А я наглым образом отнял у него и это. Выдернул ковёр из-под лап. Он остался без своего главного ремесла, голый, растерянный, выброшенный в чужое, совершенно непроглядное поле, которое целиком и полностью контролировал я. Шакал заметался. Дико, панически ткнулся плотной мордой в каменную стенку. Шарахнулся в сторону, потеряв ориентацию. Оступился.

А я никуда не метался. Зачем? Я был дома. Я сам был этим полем.

Я не бросился на него, рискуя напороться на слепой удар когтей в пустоте. Я терпеливо подождал, прижавшись спиной к камню, пока он сам, слепой, взбешённый и бестолковый, прокатится мимо меня. Я чуял всем своим расширившимся существом, как эта обжигающе-горячая дыра наплывает слева направо. Как смещается её смертоносная тяжесть, переваливаясь на лапах. Как она вот-вот пройдёт в жалком полушаге от меня, по дурости подставив мне уязвимый загривок. И в этот краткий промежуток, не шире моей ладони, в эту единственную секунду его ошибки – я вошёл резцом.

Костяное острие нашло то, что искало, с первого же раза, без единой заминки. Хрупкие кости разошлись под твёрдой рукой. Основание черепа. Тот самый мягкий, податливый шов между ними. Костяной резец вошёл туда по самую потертую рукоять, гладко и страшно, как раскалённый нож в кусок прогорклого масла. Тварь хрипло взвизгнула, рванулась вперёд, выгнулась немыслимой дугой, забилась подо мной в предсмертной агонии. Я навалился на неё всем телом. Всем своим измученным весом, придавив здоровьем коленом и кровящей ногой. И держал. Держал намертво и с хрустом проворачивал резец в ране, пока горячая, пульсирующая жизнью дыра под моими руками не остыла. Она не просто обмякла. Она именно остыла. Перестала быть занятым местом в мире. Стала просто… местом. Кучкой праха.

И только убедившись в этом, я, пошатнувшись, отпустил тьму.

* * *

Она схлынула не постепенно, а вся разом, как обрушившаяся стена плотины. И счёт, чудовищный, неподъёмный счёт, пришёл за ней следом, выбивая дух.

Сначала, спотыкаясь, вернулось зрение. Мутью. Серой, тошнотворной кашей. Безумным размывом, в котором медленно плавали бледные, лишенные смысла пятна. По краям обзора, очень неохотно. После большого, тяжёлого накрытия так всегда: измученные глаза отдают свой долг последними и отдают с великой неохотой, словно скряга – золотые монеты.

А потом, без всякого предупреждения, ударила боль.

Весь этот чёртов год, всю проклятую лощину, все эти три дня бесконечного драпа тьма по-тихому, незаметно глушила мне раны. Это была её вторая работа, заодно, побочно – она милосердно глушит всё, что в ней лежит, замораживает нервы. А теперь, схлынув, забрав свою ледяную анестезию, она вернула всё придержанное. Разом. С огромными, грабительскими процентами. Вдвое сильнее.

Одновременно проснулось и заорало дурным голосом всё моё тело. Распаханное широкими когтями бедро пульсировало так, словно туда залили кипяток. Старый, казалось бы, заживший укус на правом предплечье вспыхнул огнём. Нелепо разошедшийся порез на левой руке, который я сделал сам для приманки, заныл. Треснутые ещё в лощине рёбра вонзились в лёгкие. Разбитое в кровь колено просто отказало. Меня скрутило судорогой, сложило пополам. Я ткнулся грязным, потным лбом в холодный песок рядом с тем, что осталось от убитой твари, и какое-то время не мог ни говорить, ни шевелиться. Я просто дышал. Дышал с присвистом сквозь плотно стиснутые зубы, дожидаясь, пока не схлынет первая, самая злая и невыносимая волна агонии.

– Марк! – Это была Сандра. С камня, из далёкого тупика. В её обычно ровном, сухом голосе сейчас звенел неприкрытый, животный ужас. – Марк, отзовись! Я ничего не слышала, тут было глухо, глуше, чем всегда, вообще ни звука, я думала, ты…

– Живой, – с трудом выдавил я, сплёвывая песок, хрустящий на зубах. Слова царапали горло. – Живой я, Сандра. Свет. Ариана, давай свет, только тихонько.

Под сводами зажёгся слабый, неуверенный огонёк. Ариана не утерпела, не стала ждать, подняла фонарь чуть раньше – потратила одно своё маленькое детское чудо, дрожащее на ветру. Бледный, жёлтый свет робко лёг на стены промоины. И на то, что осталось от страшного шакала.

А не осталось, по сути, ничего. Там, где секунду назад я из последних сил держал и проворачивал костяной клинок, там, где хрипела и умирала горячая дыра, теперь лежала бесформенная горка чёрного песка. Мелкого. Сухого. Абсолютно тусклого, не отражающего свет. Это была тьма-материал. Из него тварь была когда-то слеплена, и в него же она бесславно осыпалась после смерти – как всегда осыпаются эти беззвучные, ходячие пародии на жизнь. Глаза погасли самыми последними. Я ещё успел заметить сквозь пелену мутного, размытого зрения, как два жёлтых злобных огонька быстро подёрнулись седой золой, моргнули и сгинули навсегда.

И тогда этот песок пополз ко мне.

Не подгоняемый сквозняком. Сам. Целенаправленно. К моей изодранной, залитой кровью ноге, к порезу на руке – на свежее, горячее красное. Тонкими, струящимися змейками, прямо через весь песок промоины, он тёк к моей пролитой крови. Он льнул к ней, втягивался под кожу прямо в открытые раны и бесследно пропадал внутри.

Я лежал на спине, тяжело дышал и с первобытным ужасом чувствовал, как с каждой такой втянувшейся струйкой в моём ледяном колодце под рёбрами тяжелеет, расправляется и теплеет тьма. Она наедалась. Мой неподъёмный долг таял на глазах. Полсотни шагов того старого лощинного долга, двести шагов сегодняшнего безумного расточительства – всё это стремительно уходило в закрытый счёт, гасилось этим чёрным, мёртвым кормом. К тому моменту, когда самая последняя струйка песка скользнула и растворилась в порезе на руке, тьма во мне лежала сытая, плотная и невыносимо довольная. Как нажравшийся от пуза цепной пёс возле пустой миски.

Драка кормит. Разумом, логикой я знал это давно. Нам вдалбливали это. А вот сейчас я понял это нутром. До самого глубокого дна. Я понял, зачем я на самом деле охотился сегодня. Не за мясом, которого не было. Не за призрачной водой. И уж точно не от внезапного приступа геройской храбрости. Моя тьма проголодалась до одури – и я послушно пошёл убивать, чтобы набить ей брюхо. Чтобы удовлетворить её.

По-хорошему, эта простая и мерзкая мысль должна была меня ужаснуть. Заставить блевать от отвращения к самому себе. А я лежал на ледяном грязном песке, перемазанный в собственной крови, с обнулённым долгом и сытой, мурчащей тварью под рёбрами – и мне было отвратительно, до одури хорошо. Покойно.

И вот это уже было по-настоящему, безнадёжно скверно.

* * *

Бедро мне перетянула Ариана. Оторвала длинную, неровную полосу от своей же нижней юбки – это была, наверное, единственная относительно чистая ткань на всех нас троих, чудом пережившая лощину. Затягивала она узел молча, предельно сосредоточенно, до крови прикусив нижнюю губу. В её хорошем доме барышень между чтением умных книг и вышиванием зачем-то натаскивали и бинтовать рваные раны, и сейчас эта наука пришлась очень кстати. Получалось у неё на удивление ловко, тонкие грязные пальцы не дрожали. Я только цедил воздух сквозь плотно сжатые зубы и неотрывно смотрел, как она работает. Смотрел на её перепачканные руки, только бы не опускать взгляд на свою изуродованную ногу и не думать о том, сколько крови я потерял на этих камнях.

– Глубоко достал? – сухо спросила Сандра из темноты. Она стояла рядом, опираясь на палку.

– До мяса. Но кость не задел, – ответила за меня Ариана. Голос у неё был тот самый, ровный и стеклянный, каким говорят люди, когда из последних сил боятся расплакаться. – Рана длинная, но рваных краев мало. Заживёт. Если, конечно, не загниёт в этой грязи. Нам бы воды. Промыть хотя бы края.

Воды. У нас не было ни капли. Тары тоже не было – нашу последнюю, помятую флягу мы потеряли на дне той страшной бури, целую вечность назад, когда казалось, что хуже уже быть не может. И во рту у каждого из нас троих стояла та самая мерзкая, сухая медная горечь, по которой я уже давно научился безошибочно считать дни без питья. Третий день на исходе. Если не найдем влагу, завтра начнётся злое. Когда язык распухает, губы трескаются до крови, а в голове начинают наперебой шептаться чужие голоса, обещая прохладные реки.

Я устало прикрыл глаза, шумно выдохнул, отгоняя фантомы жажды, и потянулся. Но не тьмой. Потянулся другим. Тем самым тихим, древним инстинктом, что проснулся во мне ещё в самые первые дни пребывания в Песках, до всякой тьмы и крови. Тогда, когда я был совсем один, шатался по барханам и мучительно учился у этого мёртвого мира пить камни. Дёсны заныли. Не зубы, а именно дёсны – глубоко, тягуче, назойливо. Так они ноют всегда, когда где-то совсем близко есть живая влага. Я медленно, как слепая собака, повёл этой ноющей тягой по сторонам, ловя направление. Поводил из стороны в сторону и нащупал. Не у каменного тупика. Не в самом горле промоины, где валялись кости шакала. А там, где скалы немного расступались и выползали на ровное плато, под небольшим наносом серого песка. Неглубоко. На локоть, никак не больше, под коркой лежала спящая сырость.

– Там, – хрипло выдохнул я, махнув рукой в темноту. – В трех шагах. Копайте. Близко.

Девочки бросились туда не раздумывая. Копали голыми, стёртыми руками и черепком от моей растоптанной звенелки. Песок летел во все стороны. Дорылись на удивление быстро. На самом дне вырытой ямки, поверх гладкого камня, неохотно набралась крошечная лужица. Мутной, ледяной, отдающей пылью и древним камнем воды. От силы на три ладони.

Мы пили по очереди. Упав на колени, припав ртом прямо к грязной яме, всасывая влагу вместе с песком, как дикие звери на ночном водопое. И богом клянусь, это были самые сладкие, самые вкусные три глотка за весь этот поганый, бесконечный год. Унести воду с собой было не в чем – лужа осталась лужей. Так и оставили её степи, пусть сохнет. Но стянутое горло перестало невыносимо драть, мерзкий медный вкус во рту отступил, и на тот момент это уже казалось немыслимым богатством.

А потом, когда нас отпустило, мы легли спать. По-настоящему. Впервые за весь год мы позволили себе сон без дежурств, без мучительного ожидания удара.

Я далеко не сразу понял, что именно это означает. Понял только тогда, когда расстелил под боком пустую, жесткую дерюгу. Я по привычке начал устраиваться так, как спал всю свою сознательную жизнь: спиной плотно к скале, а лицом к единственному выходу. Так я спал в приюте, на скрипучих нарах – спиной к ледяной стене, лицом к распахнутой двери. Потому что заточенный нож всегда приходит со стороны двери, а спине нужна твердая, непробиваемая опора. Я уже подогнул здоровую ногу, чтобы лечь… и вдруг остановился, замерев на полпути.

И лёг наоборот.

Я отвернулся от стены. Лёг спиной к девочкам. А лицом – к распахнутой, дышащей угрозами темноте изнанки.

Так никогда не спят те, у кого за плечами стоит враг, ожидающий момента для удара. Только со своими ложатся вот этак – нараспашку. Я лежал на жестком камне, чувствовал лопатками слабое, неровное тепло двух спящих, тощих, насмерть измотанных девчонок. Они доверились мне до самого конца, вложили свои жизни в мои грязные руки. И я слушал, как ровно они задышали, почти мгновенно провалившись в спасительный сон. Сандра отключилась сразу, её дыхание стало мерным и глубоким. Ариана ещё немного повсхлипывала во сне, тоненько, по-детски, но потом тоже затихла.

Я лежал, закрывая их собой от всего этого проклятого мира, и думал о том, что вот это, пожалуй, и есть весь мой капитал. Всё, что нажито непосильным трудом. Две спящие на камнях девчонки, пяток чужих жестяных номерков на потном шнурке на шее, да сытая, спящая тьма под рёбрами.

Прямо скажем, негусто для начала карьеры. Но я бы за это теперь дрался насмерть. Я уже дрался. И буду драться дальше.

Размышляя об этом, я и сам начал медленно уплывать. Моё тело, измолотое в труху за этот год, тянуло в темноту сна тяжёлой, властной рукой. Перевязанное бедро мерно дергало в такт глухим ударам сердца, но это была понятная, честная боль. Боль, которую я заработал, сохранив им жизнь. И под эту боль на удивление хорошо, крепко спалось.

И тут, разрушая тишину, Сандра резко села на своей дерюге.

* * *

Она поднялась резко, одним слитным движением. Разом. Подбрасывает так в холодном поту со сна, когда снится долгое падение в пропасть. Села, выпрямила спину до хруста и развернула своё слепое, напряжённое лицо прямо к выходу из нашей каменной промоины. Туда, во мрак. В ту самую сторону, куда днём раньше медленно уполз Подметальщик. К далёким, беззвучным молниям. Она застыла изваянием, вся обратившись в слух. А слух у неё был такой, что она ловила крадущийся шаг за триста шагов и стык ржавого рельса за милю в бурю.

– Что? – Я мгновенно оказался на ногах, напрочь забыв про раненое бедро. Бедро тут же мстительно напомнило о себе вспышкой боли, но я лишь стиснул зубы. Рука сама легла на рукоять резца. – Что слышишь?

– Считают, – тихо, но очень чётко сказала Сандра.

Голос у неё был странный. В нём не было испуга – пугаться она давно разучилась, выжгла этот инстинкт. Но голос был донельзя озадаченный. Растерянный.

– Кто считает? Что там можно считать в этой пустоши?

– Не знаю, Марк. Далеко. Очень далеко, на самом краю предела слышимости. – Она медленно подняла ладонь, приказывая мне молчать. Я послушно замер. Проснувшаяся от голосов Ариана тоже затаила дыхание, прижав колени к подбородку. – Кто-то ровно считает. Это голос. Один. Мужской, глухой – ни высокий, ни низкий. И он считает без всякой устали. Раз-два-три, раз-два-три. И вообще не сбивается с ритма. Я такого математически ровного счёта в жизни не слышала. Так ни один живой человек не считает. Человек обязательно собьётся, заспешит на вдохе, зевнёт, сделает паузу. А этот… он как тяжёлая капля воды капает. Как огромный маятник.

Она бессильно опустила руку и повернула ко мне свои незрячие глаза.

– И он считает уже долго. Я только сейчас смогла его расслышать, на самом краю ночи, но он, по-моему, считает очень давно. Может быть, он считает там всегда.

Я стоял в устье нашей спасительной каменной кишки, чувствуя на лице пронизывающий холодный ветер изнанки. И смотрел туда, в густую черноту, куда уходила наша единственная дорога. Куда, оставляя борозды на песке, уполз стиратель, прибирая за нами след. Туда, куда нам, несмотря ни на что, всё равно придётся идти. Потому что именно там, за горизонтом, мерцают молнии, там находятся врата-выход, там есть нормальная вода, и другого пути у нас просто нет.

Где-то там, в этой кромешной, бесконечной черноте, кто-то неизвестный вёл свой ровный, бесконечный, пугающе нечеловеческий счёт. И с каждым нашим новым шагом к выходу, с каждой пройденной милей мы будем идти прямо на него. В пасть к маятнику.

– Чего он там считает? – едва слышно, с дрожью в голосе спросила за моей спиной Ариана.

Я не ответил. Я не знал. Мне нечего было ей сказать. Но в моём ледяном колодце под рёбрами плотно наевшаяся, сытая тьма вдруг тревожно шевельнулась. В этот раз не голодно. Она пошевелилась как-то опасливо, вжимаясь в стенки колодца. Будто даже ей этот ровный, далёкий и неотвратимый счёт был сильно не по нутру.

Глава 36. Колея

Считать чужие шаги до выхода – дурная, собачья привычка, но другой у меня не было.

Мы шли на счёт. Тот самый ровный, густой, абсолютно нечеловеческий счёт, что Сандра впервые поймала своими слепыми ушами в первую же ночь после нашей большой охоты, когда мы только-только выбрались из мёртвых камней. Этот голос висел где-то впереди, далеко за горизонтом, как звенит в ушах после хорошего, плотного удара дубиной по затылку, – который то слышишь до тошноты, то вроде бы нет. То проклятый ветер изнанки сменится, потянет с нужной стороны, и тогда даже я своими тупыми человеческими ушами, забитыми пылью, начинал различать дальнее, размеренное «раз… два… три…». То голос уйдёт под чёрный песок, растворится в шорохе наших собственных шагов, и кажется – почудилось. Просто кровь в висках стучит от усталости и недосыпа.

Но он никуда не девался. Он был там, в той же стороне, куда нам и надо было дойти: к синим молниям, к воде, к спасительному выходу, к тем самым гипотетическим вратам, о которых в реальности все врут, но в которые все идиоты свято верят. И мы шли прямо на него, потому что других дорог изнанка не держит. Шаг вправо, шаг влево – и ты труп, который ещё просто не понял, что сдох, и продолжает переставлять ноги по инерции.

Я перестал считать дни. Не нарочно, не из какой-то там приютской гордости – просто потерял им счёт, как пьяница теряет мелкие медяки в дырявом кармане. Раньше я честно мерил время зарубками на древке, привалами, редкими вспышками далёких, беззвучных зарниц, делящими вечную ночь на куски. А тут привалы пошли один за другим, похожие, как две капли болотной жижи, как одинаковые погнутые миски в приютской раздаче. Песок, пронизывающий до костей холод, непроглядная тьма. Снова песок, снова холод, снова тьма, от которой режет глаза. И так круг за кругом, пока не начинает казаться, что ты родился в этой пыли и в ней же подохнешь.

Где-то на десятом или двенадцатом привале я плюнул на это дело и махнул рукой. Какая, к чертям, разница? Недели. Может, две, может, три. Мы брели, спотыкались, падали, спали прямо в пыли, сбившись в кучу, как щенки, ради жалкого тепла, вставали и брели дальше. Дорога стала такой убийственно привычной, а глухая боль в стёртых до мяса, а потом огрубевших до состояния древесины ногах – такой родной, что я всё чаще ловил себя на том, что просто передвигаю конечности, как тупая заводная кукла, думая о пустом. О том, какого цвета бывает настоящая, горячая мясная похлёбка с жиром. О том, как пахнет чистое, выстиранное бельё в богатых домах, куда нас никогда не пускали даже на порог. О том, что бы я сделал прямо сейчас за один глоток дешёвого, кислого вина из придорожного трактира.

Это и было первое, что я по своей тупости проворонил. Привычка. Колея.

Но сперва – о хорошем. Потому что хорошего за эти безымянные недели набралось столько, сколько у меня, приютской рвани, сроду в одних руках не водилось. Удача, чтоб её, наконец-то повернулась ко мне лицом. Впервые за все эти собачьи годы.

* * *

Воду я нашёл на четвёртый, кажется, день после того, как мы спустились с изрезанных ветром каменистых пустошей в бесконечные, тягучие чёрные барханы.

Раньше поиск воды на изнанке был лотереей для отчаявшихся дураков. В первые мои дни в Песках, когда жажда сводила челюсти так, что зубы крошились, я тыкался носом в камни, как слепой новорождённый щенок в мамкино брюхо: дёсны заноют, во рту появится тошнотворный привкус старого ржавого железа – значит, где-то рядом должно быть мокро. Падай на колени, ломай грязные ногти, копай песок и молись всем забытым богам, чтобы там оказалось хоть что-то. Копал я по науке мёртвого Михеля, в низинах, под теневыми склонами каменных гряд, где по логике должен скапливаться хоть какой-то конденсат, – и выходила только звонкая, как кирпич, сушь. Копал по дурацкому наитию, на ровном месте, повинуясь какому-то зуду в пятках, – и случайно попадал на грязную, вонючую лужу, спрятанную под скальным козырьком. Угадаешь – пьёшь, цедишь сквозь зубы, сплёвывая скрипучую крошку, и благодаришь слепую судьбу. Не угадаешь – потерял последние крохи сил, содрал кожу на пальцах до мяса и остался лежать в яме с высунутым, распухшим языком, ожидая, пока за тобой придут местные падальщики.

А теперь стало иначе. Я больше не угадывал вслепую, полагаясь на удачу. Я мерил.

Я и сам точно не заметил, в какой именно момент это началось. Дёсны ныли по-прежнему, безошибочно предупреждая о близкой влаге, но к привычному ноющему зуду добавилось что-то ещё, совершенно новое. Будто я кожей ступней, костями ног, всем своим нутром, животом и грудью чувствовал воду разом, целиком. Как она лежит, спрятанная под толщей сыпучего песка и мёртвого камня. Глубоко или у самой поверхности, так что только копни разок-другой. Тонкой ли ничтожной жилкой, едва сочащейся сквозь трещины в породе, или мёртвым озерцом в каменной чаше, запертым там со времён создания этого кривого мира. На один жалкий, царапающий горло глоток – или на целое ведро.

Я вставал на голый, остывший камень, закрывал глаза, втягивал пересохшим носом сухой, мёртвый воздух, и подо мной, в моей голове, разворачивалась карта. Тёмная, холодная, объёмная и абсолютно безошибочная. Влажная там, где пряталась жизнь, и сухая, как рассыпающаяся старая кость, там, где её не было на мили вокруг. Это было похоже на то, как слепой водит пальцами по чужому лицу – точно знаешь, где глубокая впадина, а где острый бугор.

– Тут, – сказал я в тот день, резко остановившись и ткнув грязным пальцем в неприметный, покатый взгорок, ничем не отличавшийся от сотни таких же позади нас. – Под нами. На три моих роста вниз. Жила. Тонкая, но вода чистая, проточная. Не стоячая гниль, от которой потом кишки выворачивает. Хватит долить всё, что у нас есть, и напиться сверху так, чтобы в ушах забулькало.

– Ты уверен? – Сандра повела в мою сторону своим незрячим лицом, затянутым бельмами. Она уже не спрашивала с тем ядовитым, колючим сомнением, как в первые дни нашего знакомства, когда считала меня бесполезным куском мяса, идущим на убой. Она спрашивала ровно и совершенно спокойно. Как десятник спрашивает у проверенного мастера перед началом большой работы: просто для порядка, чтобы подтвердить план.

– Я её щупаю, – сказал я, с облегчением скидывая с плеч тяжёлый мешок и со стоном разминая затёкшую спину. – Давай резцы.

И мы копали. Ровно там, где я сказал. Мы не разгребли впустую ни одной лишней пригоршни, не потратили ни одного лишнего, драгоценного вдоха на пустую, сухую породу. Мы шли вниз, как одержимые кроты, по очереди пробивая спёкшуюся корку изнанки. С каждым локтем чёрный песок становился всё темнее, всё тяжелее, наливался подземным холодом, пока мои изодранные в кровь пальцы не наткнулись на мокрый скользкий камень.

Жила обнаружилась точно там, где я обещал, словно я сам её там когда-то спрятал. Вода тонкой, прозрачной струйкой сочилась по длинной расщелине, ледяная, пахнущая мелом, невероятной глубиной и чем-то древним. И в тот же день, раскапывая эту яму шире, чтобы подставить плошку, мы нашли нашу главную, самую ценную тару.

Сначала из песка показались кости. Остатки старого каравана, сгинувшего здесь задолго до того, как я вообще на свет появился, а может, и до того, как появились княжества. Выбеленные дочиста, отполированные безжалостным ветром и песком до зеркального блеска рёбра какого-то огромного тяглового зверя, размером с хорошего быка-переростка. Истлевшая до состояния серой трухи ремённая упряжь, позеленевшее, покрытое язвами времени тяжёлое бронзовое колечко. А среди этих мёртвых костей, заботливо приваленный тяжёлым рогатым черепом, лежал бурдюк.

Просмолённый бычий пузырь на широком, на удивление крепком толстом кожаном ремне, из тех, что таскают через плечо, чтобы руки всегда были свободны для клинка. Смола на нём рассохлась от векового времени, побелела, стала матовой, но чудом не потрескалась насквозь. Я вытащил его, жадно, трясущимися руками обтёр от вековой пыли, не веря своим глазам. Подул в узкую деревянную горловину, с трудом раздувая слипшиеся, жёсткие бока. Помял руками, разминая кожу. Налил с ладони немного нашей свежей, драгоценной влаги, затаив дыхание и боясь, что сейчас всё вытечет на песок.

Держит. Не течёт. Ни единой капли не упало мимо.

Двадцать пять глотков ровно, я после специально вымерил это сам, считая каждый глоток.

Двадцать пять полных глотков. После того как мы долгими, мучительными месяцами жили на нуле, балансируя на грани смерти, впритык, выжимая жалкую влагу из брюха распоротых тварей, теряя плошки в каждой внезапной буре. После той проклятой медовой лощины, где вода плескалась повсюду, да унести её с собой было совершенно не в чем, – двадцать пять глотков воды, которую можно просто повесить на плечо и нести с собой куда угодно, казались мне сказочным состоянием. Богатством, какого не нажил ни один жирный князь в своих дворцах.

Я нацедил старый бурдюк под самую завязку из своей найденной жилы. Напоил девчонок до отвала, заставляя их пить ещё и ещё, до того самого позорного бульканья в животах, о котором мы все так долго мечтали. Напился сам, запрокинув голову к чёрному небу, глотая жадно, захлёбываясь, чувствуя, как трескучая, царапающая сушь во рту, в воспалённом горле, в груди наконец сдаётся и отступает, сменяясь живым спасительным холодом.

– Запиши, – хрипло сказал я Сандре, утирая мокрый подбородок тыльной стороной грязной ладони. Она вела наш нехитрый перечень в голове лучше любого монастырского писаря, не забывая ни единого ржавого гвоздя. – Вода: двадцать пять. Бурдюк – одна штука, отличный, не течёт. И крон у нас теперь не тридцать, а побольше. Заметно побольше.

За эти безымянные недели крон стало пятьдесят пять.

Кроны здесь, на изнанке – вещь смешная, сугубо абстрактная, вроде детских сказок про добрых королей. Покойник Михель когда-то на пальцах, с руганью и полновесными затрещинами, вколотил это знание в Сандру, а она уже передала мне: за хитин гнездовых в областях дают столько-то, за ядовитое жало – столько-то, за коготь покрупнее – ещё накинут пару медяков сверху, если не обманут на весах. Сам я этих крон в глаза не видел и, если повезёт так же, как Михелю, никогда в жизни не увижу. Зачем мертвецу деньги? Но опись вести надо. Мёртвый брат Сандры был в этом прав до тошноты, это я признавал без споров: долги и прибыль надо знать в лицо. Иначе ты в Песках не охотник – так, ходячий корм для тех, кто покрупнее.

И за эти недели тяжёлой, изматывающей дороги мы прибавили к тому самому здоровенному жалу матки, что болталось у меня в мешке ещё с дома-храма, целую горсть отборного, смертоносного добра. Мелкие ядовитые жала, толстые, непробиваемые хитиновые пластины, кривой матово-чёрный коготь какой-то твари размером с мою дурную голову. Гнездовые, каменные мокрицы, бледные костяные многоножки – вся та мерзкая мелочь, что во множестве водится в Песках и всегда, неумолимо тянется на живой звук, на тепло пульсирующей крови, на запах пота. Они лезли на нас из щелей, выкапывались из-под ног, падали с каменных уступов. Мы их били. Без жалости. Это и был наш нехитрый, кровавый дорожный промысел. То, что не давало окончательно сойти с ума от мёртвой тишины и далёкого гулкого счёта.

И вот тут начинается то, чем я, признаться, по-настоящему горжусь. До самодовольства. До расправленных плеч.

* * *

Мы научились драться втроём. По-настоящему.

Не так, как дерётся напуганная до смерти кучка приютских детей, что машут палками в темноту, жмурят от ужаса глаза, орут дурниной друг на друга и лупят с перепугу по своим же коленям. А так, как работает хорошая, сбитая годами артель наёмников – зло, скупо, без единого лишнего движения. Где каждый точно знает своё дело, свой маневр и доверяет соседу делать его работу, не оглядываясь через плечо каждую секунду.

Это вышло само собой, без долгих репетиций и уговоров. Выковалось из сотни мелких, грязных, коротких стычек во тьме, когда некогда было договариваться, спорить и выяснять отношения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю