444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Эвейкин » Воины сновидений 1 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Воины сновидений 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Воины сновидений 1 (СИ)"


Автор книги: Алекс Эвейкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 68 страниц)

Он звучал больше не из-под двери. Он тяжело и властно плыл из тёмной, воняющей пылью глубины улицы. Прямо оттуда, куда я минуту назад метал свои глиняные обманки. И он быстро приближался. Какая-то безымянная тварь там, в густой серой каше шёпота, подобрала моё неосторожное слово. Напялила его на себя, как тёплую чужую куртку, и теперь радостно несла обратно. Прямо ко мне. Говоря со мной моим же собственным голосом.

– Марк, – ногти Сандры впились мне в плечо сквозь куртку так, что хрустнула ткань. Её лицо по цвету сейчас не отличалось от черепа пацана в нише. Белее кости. – Там одно… Оно отделилось от общего гула. Идёт. Прямо на нас. Я… Марк, я не слышу его шагов! Оно вообще передвигается без звука шагов. Оно идёт к нам только твоим голосом.

Я сделал то, что умел лучше всего. Единственное, что вытягивало меня из могилы всё это время. Я вмёрз. Заледенел. Встал куском стены. Загнал скудный глоток воздуха в самое донце напряжённых лёгких и перестал существовать. Стал старой ветошью, мёртвым камнем, пустым местом. В точности так же, как тогда, на осыпающемся гребне, когда по мне елозил слепой язык песчаной твари. Тишина прячет. Моё первое, щедро оплаченное кровью правило Песков. Не издавай звуков – и тебя в этом мире нет.

Только голос во мраке не сбился с ритма. Не потерял след. Он не запнулся, как делает тупая борозда, если у неё из-под носа убрать живой шум. Голос плыл на меня всё так же ровно, всё так же кошмарно неотвратимо. «Прос-сти… прос-сти…». Ему было глубоко плевать, дышу я сейчас или покрылся льдом. Он шёл не на моё свежее дыхание. Он уже держал мой готовый звук. Тот самый жалкий звук, что я сплюнул в темноту минуту назад над высохшим телом. Ему этого хватало с лихвой. Прятаться и затыкать рот было поздно. Я уже сказал. И сказанное мною теперь жило своей собственной жизнью. И работало на то, чтобы меня убить.

И вот тут до меня дошло. Не мозгами – их в тот момент отшибло напрочь. Дошло телом. Мерзким ледяным сквозняком, прокатившимся вдоль позвоночника до самых пят. Эта дрянь – не борозда. Борозда всегда течёт на свежий, рвущийся живой шум. Заткнись, замри – и она тебя потеряет. А эта тварь носит чужое. Она собирает уже сказанное, обронённое. Мёртвое. Она гоняется за тем, что уже отзвучало в воздухе. За твоим собственным прошлым. Орёшь ты сейчас во всё горло или прикидываешься мёртвым валуном – ей всё едино. Моя главная, годами вбитая на улице наука выживать – стань тише воды, затаись – против этой твари не стоила и ломаного гроша. Это было всё равно, что орать в пасть борозде. Хуже, чем ничего.

Я попятился. Дёрнулся быстро, вслепую, на одних инстинктах. И в спешке с размаху всадился больным, раненым боком в острый каменный край дверного наличника. Саднящие рёбра резануло такой болью, что из груди помимо воли вырвался короткий, сиплый стон сквозь сжатые зубы: «-х-ха». Голос в темноте улицы сыто дрогнул от удовольствия. И тут же раздвоился. – …прос-сти… х-ха… прос-сти…

Потрясающе. Я только что подарил ему новый поводок. Оно моментально сняло и это. Мой случайный выдох, мой вскрик боли. И теперь несло ко мне уже два моих звука одновременно, жонглируя ими во мраке. Я стоял посреди мёртвого квартала. С одной стороны – чёртова ниша с высохшим пацаном, с другой – надвигающийся на меня мой собственный голос. Я понимал всё с тоскливой, ледяной ясностью: молчать уже поздно. А шуметь категорически нельзя. Каждый мой новый звук, шорох или крик – это ещё одна прочная верёвка в его невидимых лапах. И копьём тут махать бессмысленно. У голоса нет плоти. Ты не распорешь ему брюхо, как обычной твари. Мой гениальный план – пройти тихо по краю поля, срезать хабар и слинять незамеченным – сгорел дотла. Поле меня заметило. Оценило. И теперь шло забирать долг.

Сандра в панике тянула меня за рукав назад, к спасительному выходу. Вот только «назад» уже не было. Голос наплывал ровно с той стороны, перекрывая нам любые пути к отступлению. Думай, Марк. Думай. Бери самое маленькое дело и делай. Оно носит старое. Чужое. Мёртвое. Прозвучавшее. И чем это прозвучавшее старее и мертвее, тем этой твари слаще. Ну так дай ему этого вдоволь. Накорми его старьём так, чтобы оно подавилось и лопнуло.

Прямо под боком у меня зияла ниша. А в нише – склеп мёртвого пацана. Тот самый, который тысячу лет, не зная усталости и не переводя дыхания, долбил в камень своё жалкое «пус-сти» голосом сгинувшего ребёнка. Бездонный. Проверенный веками. Мёртвый звук. В тысячу раз старше, чем мой свежий, жалкий шёпот. И я сделал то, чего делать было категорически нельзя. Ни при какой погоде. То, за что это древнее поле, по справедливости, должно было размазать нас с Сандрой по камням тонким слоем прямо на месте. Я резко развернулся к фальшивой двери склепа. Перехватил копьё поперёк древком наружу. И со всей звериной дури, что ещё чудом оставалась в моём побитом плече, обрушил тяжёлое, дубовое древко на каменный наличник. Раз. И ещё раз. Базальт отозвался тяжким, гудящим, абсолютно кощунственным гулом. Звучало так, словно я кувалдой заколотил в крышку свежего гроба, грубо требуя от мертвеца открыть дверь и пустить погреться.

Дом проснулся. Тихая опись, шелестевшая из-под камня, в ту же секунду взвыла. Она не стала громче – она стала глубже. Шире. Дом заорал во всю свою мёртвую каменную глотку, обрушив в воздух сразу все свои тысячелетние списки. И то самое «пус-сти» вспухло в этом рёве, поднялось над остальными словами и ударило по ушам мёртвым детским криком так, что у меня заломило корни зубов. Огромный, древний, бездонный зов нежити.

И тот чужой голос, что с таким аппетитом нёс ко мне моё ворованное «прости», – захлебнулся. Он споткнулся прямо на полуслове. Заметался в пространстве улицы. А потом произошло то, на что я ставил свою голову. Как голодный цепной пёс, который долго гнал тощего зайца и вдруг учуял в кустах целую гниющую лошадь, эта тварь бросила мой жидкий, живой звук. И кинулась на мёртвый. На большой. На сытный. Я это даже не услышал – я кожей затылка почуял, как невидимая масса рванула мимо нас к орущей двери. Она с жадностью втягивалась в ревущую опись, намертво сливаясь с древним, прозвучавшим века назад горем. Туда, где мёртвого корма было с лихвой.

– Бежим, – хрипло рявкнул я. Сгрёб Сандру за локоть и поволок за собой.

Мы драпали по своей невидимой средней полосе так быстро, как только могли переставлять ноги. Не оглядываясь. За нашей спиной у разбуженной, бьющейся в истерике двери ревела потревоженная опись, медленно оседая обратно в монотонный шёпот. И в этой густой древней каше тонула, путалась в чужих обносках та невидимая тварь, что приходила за моей душой. Я понятия не имел, что это вообще было. Не знал, как эта дрянь выглядит. И есть ли у неё хоть какой-то вид вообще. Я теперь знал только одно, и это знание было добыто моими ушибленными рёбрами и липким холодным потом: тишиной в этих местах не откупишься. Тварь носит старое. Дашь ей мёртвого корма, который слаще твоего жалкого живого писка – она отвяжется. В правила я эту науку заносить не стал, не до писанины сейчас. Просто вколотил её себе под череп ржавым гвоздём. Намертво. Прямо рядом с первой.

Добытый жестяной номерок я не глядя накинул себе на шнурок, к остальным трофеям. Металлические пластинки сошлись на потной груди и тихо звякнули друг о друга. Сорок первый. Шестьдесят восьмой. Двадцать девятый. Я зло придушил их в кулаке быстрее, чем мёртвое поле успело расслышать этот звон и прицепиться снова. Моя личная сиротская книга учёта с каждым новым переходом становилась всё толще. А там, за спиной, в глухой пустой нише, среди мифических чаш, меры зерна и чужого парадного железа навсегда остались лежать два крошечных живых куска боли. Мальчишкино «пусти» и моё дурацкое «прости». Дорого же мне встал этот паршивый, гнутый кусок жести. Теперь поле было в курсе, что по нему гуляет свежее мясо. И оно превосходно запомнило мой голос.

Я честно пробовал злиться на себя за эту тупую оплошность. И не смог. Просто не вышло. Этот пацан просидел скрючившись в своей ледяной каменной яме сам чёрт знает сколько времени. Совершенно один. В кромешной темноте. Без единого знакомого живого звука. Пусть подавится эта чёртова опись. Мне для него одного паршивого слова не жалко.

* * *

Самый здоровенный ублюдок долины высился на самом выходе, замыкая последний ряд. Эта домина была втрое выше и шире остальных серых коробок. К нашей тропе он был развёрнут широким, исполинским торцом. И весь этот торец, от самого цоколя и до ската массивной крыши, был густо и глубоко исписан резьбой.

Будь мы в любом другом месте, я бы прочесал мимо и даже головы бы не поднял. Древней резьбы, облупленных статуй и пафосных барельефов я в этом паршивом сне насмотрелся на три жизни вперёд. Но здесь мой взгляд зацепился. И я встал как вкопанный так резко, что шедшая за мной след в след Сандра с размаху ткнулась лбом мне прямо между лопаток. – Тут стена в картинках, – отстучал я ей пальцами по предплечью, параллельно беззвучно проговаривая каждое слово прямо в ухо. – Огромная, длиннющая лента барельефа. Идёт через весь торец здания. Слева выбиты фигуры на двух ногах. В каких-то передниках, сложены как крепкие, крупные мужики. Вот только головы у них пёсьи. Или шакальи, пёс их разберёт. Они несут длинные, тяжёлые носилки. А на носилках лежат обычные человеческие тела. И носилок этих прорва. Бесконечный, тягучий обоз через всю стену. Посередине барельефа стоят громадные весы. Коромысло выше человеческого роста. На левой чаше этих весов аккуратно лежит птичье перо. – А на правой чаше что? – быстрым шёпотом уточнила она. – А правой чаши нет. Вообще. Кто-то сбил её к чёртовой матери. Сколы на камне старые, их сильно выветрило, но это точно целенаправленный удар кувалдой, а не задумка местного мастера. Я повёл глазами дальше по ленте, прослеживая куда прёт этот скорбный обоз, – и слова предательски застряли у меня в горле. – А там справа, куда вся эта пёсья процессия направляется…

Дальше я докладывал ей очень медленно. Тщательно выбирая и взвешивая каждое слово. Потому что собственному голосу в этот момент я не доверял ни на грош – он то и дело норовил сорваться в хрип. Справа, в самом конце высеченной каменной полосы, прямо из серого неба в каменную землю били ломаные, рубленые зигзаги. Семь штук. Ровным, выверенным рядком они прошивали стену сверху до самого низа. Тот безымянный резчик отлично знал своё ремесло: в каждом изломе на камне читалась чудовищная тяжесть и удар. Эти зигзаги я видел здесь каждую чёртову «ночь», всё то время, что мы торчали в этой области. Наша путеводная жилка. Столбы молний. Наша главная примета и единственная дорога к дому, в реальность. А прямо под этими молниями, развернувшись плоской мордой навстречу обозу с мертвецами, возлежал огромный зверь. Мощное, выгнутое тело льва. Выпущенные, готовые к бою когти. В точности в той же самой напряжённой, зажатой позе, что и над третьим входом во двор семи арок. Лёг по уставу, припал к земле, но слушать и ждать свою добычу не перестал. Лицо у него было начисто стёсано. Сглажено в уродливый плоский блин. Может, так постаралось неумолимое время и песок. А может, кто-то намеренно снёс ему рыло. Выяснять детали мне совершенно не хотелось.

– Носильщики с собачьими головами, – задумчиво, как ребёнок кубики, сложила Сандра услышанное. – Огромные весы без одной чаши. Семь молний с неба, а под молниями засел безликий зверь. И прорва свежих лежачих мертвецов, которых покорно несут взвешивать. – Именно. Это здешняя товарная накладная, – криво и безрадостно усмехнулся я, чувствуя, как по хребту снова ползёт холодный пот. – Как в любой нормальной конторе, висит себе на стеночке у весовой будки. Наглядная грамота: кто везёт груз, что это за груз, где находится зона приёмки и кто, собственно, является главным получателем. Лежачих послушно волокут прямо к молниям. Взвешивают. И отдают этому льву без лица. На корм.

Сандра молчала. Долго, тяжело молчала. Я спиной ощущал, как ровно и гулко бьётся её сердце. Её пальцы на моём плече сначала застыли, потом остыли и сделались твёрдыми, как деревянные щепки. – Михель всегда клялся, что столб света в конце любого пути – это и есть выход, – наконец произнесла она. – Наш единственный выход домой. А наш выход – это те самые семь молний. Выходит, у них там, прямо под нашим выходом, устроена приёмка. – Угу, – мрачно кивнул я. – Сортировочная станция, мать их. А теперь опусти свои уши ниже и послушай ту дорогу, что лежит у нас под ногами.

Прямо от угла этого огромного дома-грамоты в открытые, чёрные пески уходила ровная, утоптанная полоса. Прямая, как стрела. Добрых три шага шириной. И была она безжалостно втоптана в плотный грунт на глубину целой ладони. Глаженый мёртвый подол я бы опознал с полувзгляда – он всегда был зализанным и гладким, как бутылочное стекло. А вот эту траншею явно выбили ногами. Сотнями тысяч ног. Я осторожно сел на корточки у края, тронул пальцами острую кромку борта, глухо постучал согнутой костяшкой по самому дну. Песок в этом жутком жёлобе за века слежался настолько плотно, что отозвался сухим, звонким, почти что каменным стуком. Тысячи, десятки тысяч проходов. Века бесконечных маршей. И вела эта набитая до состояния камня трасса ровнёхонько туда же, куда стремились и мы, – к мерцающей жилке, к семи молниям. Разве что забирала чуть-чуть правее нашего маршрута.

– По ней нам нельзя. Ни шагу, – жёстко отрезала Сандра. Она даже не пыталась спуститься и проверить мои слова на ощупь. Хватило и того, что она услышала. – По ней – точно нет. Согласен, – кивнул я. – А вот вдоль неё – сейчас прикинем. – Я медленно встал, оценивая расстояние на глаз. – Возьмём шагов пятьдесят в сторону и потянем по чистой, нетронутой целине. Дорога отлично набита, за тысячу лет ни разу не заросла, и угол у неё самый что ни на есть правильный – выводит прямо на наши молнии. Пусть этот мёртвый тракт послужит нам бесплатным компасом. С мертвецов станется, с них недорого взять, не убудет. – Марк… – в её голосе вдруг прорезалась та самая противная, звенящая нота, которая мне совершенно не понравилась. – Понял, молчу.

Мы двинулись вперёд, стараясь забирать подальше в сторону от жёлоба. До конца мёртвого поля, до спасительной и гладкой чистой целины оставался всего один, самый последний ряд глухих серых домов. И тут я мельком, краем глаза бросил взгляд на каменный жёлоб тракта. Увидел на нём свежий след. И резко вскинул сжатый кулак: стой.

Отпечатки лап. Огромные, звериные. Размером с мою широко раскрытую пятерню, если мерить вместе с раздвинутыми пальцами. Тяжёлые, вдавленные в камень подушки. Глубокие, яростные борозды от когтей. Всё было чётким, почти печатным в этом твёрдом песке. Шли они ровной цепочкой. Аккуратно, след в след, выстраивая одну идеально прямую нитку. Именно так, экономя скудные силы при ходьбе по глубокому снегу, всегда ходит крупный хищный зверь. Я видел такое однажды, ещё сопляком, в лесах под Лоденом, когда мы с парнями прятались в оврагах от облавы жандармских патрулей. Но вот только эта нитка была чудовищно неправильной. Противоестественной. Между отпечатками огромных когтистых лап лежал ровный, размеренный, выверенный как по линейке шаг. Длинный шаг пешехода. Двуногого пешехода. Это был вовсе не звериный мах при беге или крадущейся рыси. Кто-то очень крупный и невероятно тяжёлый совсем недавно прошёл по этой дороге мёртвых. На двух задних ногах. Мерно ставя когтистую лапу за лапой. Неторопливо. Уверенно. Как скучающий и сытый часовой на давно знакомом до нервной зевоты посту.

Песок на крутой, сорванной кромке ближнего отпечатка ещё даже не успел осыпаться. Он медленно, лениво съезжал на дно ямки тоненькой струйкой. Прямо на моих глазах. Песчинка за песчинкой. И эта цепочка здесь была далеко не одна. Рядом, буквально в полуметре, виднелась вторая, чуть постарше, с уже слегка оплывшими, смазанными ветром краями. У дальнего борта траншеи тянулась третья. На пятой дорожке я тупо бросил считать.

– Сандра, – севшим голосом начал я, не в силах оторвать взгляда от этой сыплющейся струйки песка. Жёсткие волосы у меня на затылке зашевелились сами собой. И в этот миг всё поле разом замолчало.

Слово «стихло» сюда не подходило. Стихнуть может ветер в кронах деревьев. Поле именно осознанно замолчало. Кто-то невидимый просто взял и обрубил звук одним ударом топора. Разом. В одну долбаную секунду. На полуслове. Всеми своими сотнями и тысячами мёртвых дверей сразу. Только что над всей этой огромной чашей долины привычно, монотонно висел бесконечный сухой шелест тысяч инвентарных описей. Он уже стал фоном, к которому мы притерпелись, как к стуку собственного сердца. И вдруг не стало вообще ничего. Рухнул ватный, плотный, чудовищно давящий на барабанные перепонки вакуум. В этой жуткой, мгновенно обрушившейся на нас тишине я абсолютно отчётливо, до звона в ушах, услышал, как с шорохом текут на дно последние песчинки в отпечатке той свежей лапы в десяти шагах от меня.

Тысячу грёбаных лет это мёртвое поле тупо и безропотно читало свои бесконечные описи в абсолютную пустоту. Не сбившись с ритма ни единого раза. Не замечая редких, залётных случайных бродяг вроде нас с девчонкой. А теперь оно вдруг разом заткнулось. Захлопнуло пасть. Я не знал, ради кого именно оно проявило такое почтение. Но уже отчётливо догадывался. И от этой догадки внутренности сворачивались в ледяной ком.

– Шаги, – мёртвым шёпотом сказала Сандра мне прямо в плечо. Голос её сорвался, истончившись до натянутой, готовой лопнуть стеклянной нити. – Мягкие, тяжёлые шаги. Их очень много, Марк. Они идут со стороны молний. Прямо к нам. Она тяжело сглотнула сухой, колючий ком в горле. – Это не твари, Марк. Обычные дикие твари так никогда не ходят. Они не умеют ходить в ногу.

Глава 14. Спящий

– Сколько до них? – Я до боли выкручивал шею, прикидывая, куда деваться.

Поле молчало так, словно умерло во второй раз за свою долгую, гнусную и донельзя кровавую историю. Я слышал только собственное сердце, и стучало оно в грудной клетке слишком громко, слишком нахально для этого безмолвия – как бракованный, сорванный с креплений водяной насос в подвале приюта, который вот-вот разорвёт ржавые трубы к дьяволу. Больше ничего полезного я не слышал. Но на это у меня была Сандра.

– Не знаю. Идут мягко. – Она держала меня за левый рукав мёртвой хваткой, её тонкие незрячие пальцы впились в грубую ткань до белых костяшек, а вот голос подвёл, дрогнул. Редкое дело для Сандры. – Не близко. Но к нам. По дороге.

По дороге. По широкому каменному жёлобу, набитому чужими ногами, копытами и лапами, стёртому в пыль за тысячу лет. У этого самого жёлоба мы с ней сейчас застыли, как два круглых кретина на казённом крыльце в приёмный день. Ждали, пока позовут и оформят.

Бежать в поле было категорически нельзя. Там, между слепыми серыми каменными коробками бывших домов, лежала такая густая, тяжёлая, словно залитая свинцом тишина, что любой наш шаг, любой неосторожный шорох песка под подошвой грянул бы в ней на всю проклятую долину. Как пушечный выстрел в упор. Бежать вперёд, на голую целину, чтобы оторваться, – не успеть. Целина открытая, ровная как стол, спрятаться на ней негде от слова совсем. А сколько у нас осталось времени до того момента, пока хозяева этих мягких, крадущихся шагов не выйдут из-за ближнего поворота, не знала даже Сандра со всем её обострённым звериным чутьём. Оставалось только то, что я уже успел приметить на этой вымершей улице глазом и чего мне до тошноты, до холодной дрожи в коленях не хотелось.

Ниша. В глухом каменном торце предпоследнего полуразрушенного дома, шагах в десяти от набитой дороги, в монолитном камне была выбита поминальная щель. Глубокая, в рост взрослого человека, ровно на двоих – если эти двое не слишком гордые, мало едят и готовы вжиматься друг в друга, дыша соседу прямо в затылок. На её каменном дне слежался старый, пахнущий въедливой пылью и древним пеплом чёрный песок, а в самом углу торчал обломок острого серого камня. Ровно час назад я собственными руками снял жестяной номерок с мальчишки, который благополучно высох в точно такой же щели до состояния мумии. Снял потому, что мёртвому приютский строгий учёт уже ни к чему, а я их ношу на шнурке на шее – своя личная книга учёта, чтобы не свихнуться в этом мире. И вот теперь я собирался затолкать в эту узкую каменную кишку всё, что у меня есть. Включая собственную драгоценную шкуру, которую мне совершенно не хотелось оставлять сушиться на потеху местным обитателям.

– Десять шагов от их дороги, – выдохнул я Сандре прямо в ухо, стараясь, чтобы даже моё дыхание не производило шума. – Ближе, чем хочется. Дальше деваться некуда. Выбирай: или кости, или улица.

– Тогда чего ты ждёшь? Особого приглашения с печатью?

Наш тяжёлый лоток мы сняли со спины в четыре быстрые руки и задвинули в самую глубину, к холодной дальней стене. Горшок в нём тихонько звякнул, собираясь запеть свою обычную дурную дребезжащую песню, а петь ему сейчас было категорически, смертельно нельзя. Я придушил его крышку свёрнутой грязной тряпкой, заглушил насмерть, как опасного свидетеля. Сандра скользнула внутрь ниши, села прямо на лоток, подтянула худые колени к подбородку и сжалась в комок. Своё самодельное копьё положила поперёк ног, вцепившись в гладкое древко так, что пальцы побелели. Я встал с краю, боком, чтобы плечо не торчало наружу, остриё своего копья опустил в мягкий песок. Острый обломок камня тут же уперся мне под рёбра, обещая знатный, сочный синяк к утру, если это утро для нас вообще наступит. Напоследок я высунулся наружу, наспех разгладил ладонью наши свежие глубокие следы у входа – грубо, кое-как, лишь бы они не орали благим матом на весь белый свет, что сюда только что кто-то залез, – и вжался обратно в ледяную щель.

Тук.

Звук пришёл по каменной стене раньше, чем по спёртому воздуху, – сухой, костяной, выверенно мерный удар огромной силы. Будто маятник гигантских башенных часов отсчитал секунду, и секунда эта была последней перед эшафотом. Потом я услышал лапы. Много тяжёлых, мягких лап, идущих в ногу, как на параде. Слитное, давящее на уши «шух… шух…», без единого звонкого топотка, бряцания или шарканья. От этого ровного, гипнотически ритмичного шороха чёрный песок у входа в нишу мелко, противно задрожал.

Тук.

Сандра вслепую нашла в густой темноте мою свободную ладонь и легла в неё ледяными незрячими пальцами: жива, я здесь, держи меня. Я не ответил. Я смотрел наружу, в узкую неровную полоску серого сумеречного света, и старался не моргать, чтобы не пропустить момент, когда за нами придут окончательно.

* * *

Они вышли из-за дальнего угла так слаженно, как выходит на парадный развод дворцовый караул, – разом, единым дыханием, без малейшей суеты и лишних движений.

Первыми шли двое порожних. Высокие, массивные, на целую голову выше взрослого крепкого мужика. Тела совершенно человечьи – сухие, жилистые, с буграми тугих волокнистых мышц под серой, похожей на пергамент кожей. Перетянутые крест-накрест широкими ремнями поверх тяжёлых кожаных передников. Передники доставали им до колен и маслянисто лоснились от въевшейся в поры тёмной дряни. Думать, что это за дрянь, чья это засохшая кровь и откуда она взялась, мне сейчас совсем не хотелось, желудок и так стянуло в тугой морской узел. А вот головы у них были пёсьи. Живые, настоящие, покрытые жёсткой шерстью собачьи головы на мощных человеческих шеях. Острые уши стояли торчком и без устали, короткими дёргаными рывками поворачивались на ходу, как локаторы, ловя каждый шорох мёртвой пустыни. Вытянутые чёрные морды держались низко, у самой земли, вынюхивая дорогу. Лапы они ставили след в след, и цепочка широких отпечатков ложилась точно в старую выбитую столетиями колею – отпечаток в отпечаток, с поразительной ювелирной точностью. Ни одного лишнего движения. Ни единого случайного взгляда по сторонам.

За порожними плыли носилки. Два толстых глянцевых шеста – тёмное, тяжёлое дерево, отполированное чужими мозолистыми ладонями до нездоровой гладкости старой жёлтой кости. Четверо таких же жутких псоглавых носильщиков, по двое на каждый шест. Плечи под немалой тяжестью не проседали ни на дюйм, мышцы ходили ходуном под кожей, но спины оставались прямыми. Несли они так плавно, словно скользили по гладкой поверхности воды, не качнув свой груз ни разу.

И на этих широких носилках, навзничь, ровно вытянув руки вдоль тела, лежал мальчишка.

Наш. Из партии. Из того самого поезда. Я понял это гораздо раньше, чем сумел толком разглядеть его запрокинутое лицо. Серая мешковатая казённая рубаха, сиротские штаны с криво подвёрнутыми штанинами, грубая дешёвая знакомая ткань, от которой вечно чешется немытое тело, – всё точь-в-точь как у нас с Сандрой. На худой бледной шее – витой казённый шнурок, и жестяной круглый номерок приюта съехал к ключице, тускло отблёскивая на каждом мерном шаге немых носильщиков. Прочесть выбитые на нём цифры с десяти шагов я не мог при всём желании. Попробовал, прищурился до рези, до выступивших слёз – не смог. Мелковат шрифт для такой дистанции, да и света было маловато.

Но грудь у него поднималась. Это я видел отчётливо, без всяких прищуров. Медленно, ненормально тягуче – я ждал каждого её движения мучительно долго, гораздо дольше, чем своего собственного глубокого вдоха, – но она поднималась. Он был жив. Тёплый, дышащий. Он просто спал.

Замыкали жуткую колонну ещё двое здоровенных порожних и последний, шедший чуть поодаль, на особицу, – девятый. Поуже в плечах, суше прочих, словно его хорошенько подвялили на солнцепёке, прежде чем выпустить на дорогу. Этот шёл с посохом: длинное гладкое древко с тяжёлым навершием в виде массивного кованого крюка. И каждый восьмой шаг он с чудовищной силой впечатывал посох в голый камень жёлоба.

Тук.

По этому глухому, пробирающему до самых костей стуку весь их немой строй и держал ногу. На одном этом человеке-псе висела вся колонна, весь её чудовищный слаженный ход.

Писарь, подумал я. Само собой подумалось, слово само всплыло из приютского тёмного угла памяти. Морда у него была такая же пёсья, серая жёсткая шерсть, вытянутая оскаленная пасть, и передник такой же безнадёжно грязный, но держался он совсем иначе. Руки свободные, не занятые тяжёлыми шестами. Посох в когтистой лапе лежал плотно, как законный знак власти. Вся восьмёрка возвращалась к его стуку в один выверенный шаг, подчиняясь ему беспрекословно. В нашем приюте такой сидел бы за высоким деревянным столом у самого входа в столовую, водил бы грязным желтым ногтем по засаленному списку и делал бесконечно постное лицо, будто голодная очередь малолеток сама виновата, что пайка нынче вышла на две унции меньше нормы.

Кованый крюк на навершии посоха я успел разглядеть во всех отвратительных подробностях, пока они шли мимо. Настоящее железо, тяжёлое, тусклое, хищно загнутое. У восьмерых здоровенных носильщиков в лапах были только гладкие деревянные шесты, у этого – железо. У нас с Сандрой на двоих – палка с примотанным шипом мёртвой твари да семь керамических черепков на поясе. Я поймал себя на гадкой, совершенно неуместной мысли: будь у меня в руках вот такой увесистый крюк на длинном прочном древке, я бы в этой проклятой пустыне разговаривал с миром совсем иначе. Отогнал её. Совсем не время облизываться на чужую сталь, когда тебя самого вот-вот внесут в чужой путевой лист отдельной строкой. И скорее всего, в графу «безвозвратный расход».

Они поравнялись с нашей нишей.

Я не дышал. Мне казалось: втяну воздух в грудь – услышат. Сандра не дышала тоже, её тонкие пальцы в моей ладони окончательно превратились в мёртвый лёд. Девять пёсьих голов плавно проплыли в десяти жалких шагах от нас, мордами жёстко к дороге, и ни одна не дрогнула в нашу сторону. Ни один мускул на их сухих шеях не дёрнулся. Мы стояли в чужой поминальной щели, вжавшись в чужие стёртые кости, – два живых малолетних вора с краденым номерком на шнурке, – а мимо ровным строем несли спящего. Для этих девятерых во всём белом свете существовали только бесконечная стёртая дорога, тяжёлые шесты на плечах да мерный стук посоха. Нас в их путевом листе не значилось. Не было нас. Мы пустое место.

Слепня я услышал, когда мимо медленно проходил четвёртый носильщик.

Тонкий, гнусный, назойливый звон встал прямо над носилками – над бледным безмятежным лицом спящего мальчика, над его приоткрытым пересохшим ртом. Повисел в неподвижном, затхлом воздухе, сместился в сторону, заложил кривую рваную петлю. Носильщикам было откровенно всё равно: звон для них не значил ничего, они не отмахивались, не дёргали ушами и не моргали. Слепень расширил круг, потом ещё один, поймал в мёртвом воздухе что-то своё, особенное – и уверенно пошёл к нам. В густую тень ниши. К помятой армейской фляге на боку Сандры. К металлической горловине, у которой нынче рано утром были наши губы и где ещё, видимо, держался слабый запах нашей воды и нашего пота.

Он сел точно на металлическую пробку и радостно, во всю мочь зазвенел жёсткими слюдяными крыльями, предвкушая лёгкий обед.

Ближний к нам порожний встал.

Разом, на полушаге, всем тяжёлым мышечным телом вкопался в камень. Одно острое собачье ухо развернулось на нас раньше, чем повернулась страшная вытянутая морда. Носильщики с грузом по могучей инерции прошли ещё один шаг, но шесты в их когтистых руках не дрогнули ни на миллиметр – строй разорвался беззвучно, как разрезанный острыми ножницами.

Дальше я сделал единственное, что мог, и сделал это абсолютно молча. Моя свободная ладонь метнулась вниз и намертво накрыла флягу вместе с бьющимся, звенящим слепнем. Твёрдая металлическая пробка больно ударила в кожу, жёсткие крылья хрустнули под пальцами, сминаемые в труху, и слепень сделал то, что делает всякая загнанная в угол тварь, когда её давят: всадил жало. В самую мякоть ладони, глубоко под большой палец. Я знал, что так и будет, знал наверняка, ещё когда только повёл руку вниз. Рука не остановилась ни на долю мгновения. Цена была известна заранее, вывешена на видном месте крупным шрифтом, и я заплатил, не торгуясь. Сдачу можете оставить себе.

Звон оборвался.

Порожний стоял напротив нашей щели. Собачья морда висела в воздухе, нацелившись прямо на нас. Влажный чёрный нос судорожно втягивал воздух, ловя запахи; белели обнажившиеся острые нижние клыки, с которых капала густая слюна; глаза прятались в густой тени торчащих ушей, но я физически чувствовал их тяжёлый, мёртвый взгляд. И я в животном ужасе считал его шаги до нашей ниши, которых он пока не делал: три, два… Счёт рассыпался в голове мелкой стеклянной крошкой. Я держал в стиснутом до судороги кулаке жидкий огонь, яд уже полз под кожей к запястью, обжигая вены, Сандра намертво вцепилась в мой рукав, и мы оба не дышали, превратившись в камень, в уродливые статуи самим себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю