Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 63 страниц)
7
В среду восьмого сентября с недельным запозданием начался учебный год. Директор школы Алексей Николаевич Стешенко произнес речь: «Приобщенные ныне к европейской культуре, мы постараемся оправдать доверие фюрера и вырастить жнецов для нивы просвещения, которая вспахана доблестным германским оружием…» Речь он написал заранее и все же от волнения заикался. Слава богу, отговорил, подумал он, выходя из школы. На углу бульвара к нему подошел зубной врач Левшин:
– Знаете новости?.. Только это под величайшим секретом… Мне рассказал комендант вокзала, я ему поставил коронку… Они начали эвакуацию…
С этой минуты Алексей Николаевич лишился покоя. Ему казалось, что кто-то сжимает ему горло, он не мог проглотить слюну, не мог вздохнуть. В десятый раз он перечел сводку:
«Борьба с обеих сторон достигла неслыханного ожесточения… Несмотря на численное превосходство как в людях, так и в технике, Советам нигде не удалось прорвать германский фронт… Там, где были предприняты движения для уклонения от боевых действий, они проводились в полном порядке, после разрушения всех важных объектов… Полностью разрушенные шахты Донецкого бассейна планомерно оставлены нашими войсками… Особенно отличился третий батальон 70-го гренадерского полка под командованием обер-лейтенанта Кехта»…
Так все пишут, когда плохо… Немцев бьют, это ясно… Вчера Ющенко сказал, что большевики в Конотопе, я не поверил, а, видно, это правда, раз немцы начали эвакуироваться… Может быть, красные уже в Бахмаче, кто знает… Такому обер-лейтенанту Кехту хорошо, удерет и еще получит орден… А что будет со мной?.. Не с кем посоветоваться. Одни побегут в гестапо, скажут, что я подымаю панику. Другие… Другие ждут красных, они ответят: «Ничего нет страшного, оставайтесь», а потом повесят… И Тони нет…
Антонина Петровна умерла в мае. Утром она приготовила завтрак, отгладила парусиновый пиджак мужа, как всегда вздыхала, что не увидит Вали, потом легла на кушетку, сказала: «Леша, дай мне воды – мутит…» Когда он принес стакан с водой, она уже была без памяти, умерла до того, как приехал доктор. Алексей Николаевич понимал, что от огорчений не умирают, у Тони был порок сердца, и все же он думал, что жена «изгрызла себя», не будь этой «заварушки» (так Алексей Николаевич называл про себя войну), она прожила бы еще двадцать лет.
Алексей Николаевич относился к жене снисходительно; что она понимает в политике? А теперь он говорил себе: Тоня была права, немцы меня околпачили…
Он никогда не любил большевиков. Но кто об этом знал? Только жена. Даже при Вале он не говорил ничего лишнего, самое большее, что позволял себе, это посмеяться над стихами Маяковского или над акцентом Осипа. Антонина Петровна, конечно, знала, как относится ее муж к советским порядкам, но и она не одобряла «новшеств». Как же случилось, что супруги, прожившие вместе тридцать лет, душевно разошлись именно тогда, когда всего нужнее было согласие? Это началось с первых недель войны. Антонина Петровна сказала, что нужно эвакуироваться, найти Валю. Алексей Николаевич кричал: «Валяться на соломе? Покорно благодарю! Большевистская песенка спета. Пусть они удирают, нам с тобой ничто не грозит…» Антонина Петровна повторяла одно: «В такое время нужно быть с Валей…» Муж отвечал: «Глупости. К зиме война кончится…»
Пришли немцы. Алексей Николаевич был потрясен количеством танков и машин, элегантностью офицеров, веселым смехом солдат: настоящие победители. Он задумался над своей жизнью и понял, что жил не так, как ему хотелось. Мечтал стать профессором, а что он? Учитель, влачит жалкое существование. Какой-нибудь Альпер имеет больше веса, чем он… Да и надоело – собрания, тезисы, марксизм, вычеты… Хорошо, что все это кончилось!
Когда Хана крикнула, уходя: «Ноги моей здесь не будет!», – Антонина Петровна сказала мужу: «Зачем ты ее обидел? Чем она виновата?» Алексей Николаевич ответил: «Хотя бы тем, что родила большевика…» Потом они узнали про Бабий Яр. Антонина Петровна плакала, повторяла: «За это нас бог накажет…» Ее слова сердили Алексея Николаевича. При чем тут бог? Никогда Тоня не ходила в церковь… И главное – при чем тут мы? Меня-то в Бабьем Яру не было…
На одну минуту он заколебался – вспомнил молодость, когда в Киеве то и дело менялись власти – был гетман, потом пришли петлюровцы, потом большевики, потом деникинцы и снова большевики… Опасно поставить на немецкую карту – кто знает, как все повернется?.. Но фронт быстро отодвинулся от Киева, немцы подошли к Москве, окружили Ленинград, и Алексей Николаевич твердо уверовал в торжество Гитлера. Он работал в городской управе, был директором школы, произносил речи, начал писать в местной газете под псевдонимом «Мазеповец». Когда прошлым летом немцы дошли до Кавказа, торжествуя, он говорил жене: «Кто был прав?..» Она в ответ плакала: «Где теперь Валя?..»
Антонина Петровна молчала, но муж чувствовал ее неодобрение. А однажды, прочитав его статью, озаглавленную «Танец смерти Красной Армии», Антонина Петровна сказала: «Нехорошо это, Леша… Какие ни на есть, а все-таки свои…» Алексей Николаевич вспылил, кричал, что не потерпит в своем доме «чекистских разговоров».
Это было прошлой осенью, за полгода до смерти Антонины Петровны.
Тоня умерла во-время, – думал теперь Алексей Николаевич. – Конечно, она ничего не понимала в политике, но у женщин какое-то особенное чутье. Напрасно я ее не послушал. Мог эвакуироваться. Мог остаться здесь и сидеть тихо. Левшину красные ничего не сделают. А он жил при немцах припеваючи, лечил зубы гестаповцам, хапал направо и налево, взял рояль доктора Менделевича. Но он не высказывался… Почему я полез?.. Задним умом крепок… Хотел бы я поглядеть на людей, которые летом сорок второго сомневались в победе немцев! Были, конечно, фанатики, которые и тогда раскидывали листовки, даже стреляли. Но это – политики, они идут на виселицу так же естественно, как я иду в школу. А обыкновенные люди, как я, старались завязать знакомства с немцами, получить квартиру бывшего ответственного работника, перехватить еврейскую мебель. Стоило мне сказать Роппу, что я страдал при большевиках, и все завертелось – назначили директором, пригласили на торжественное заседание, поставили подпись под благодарственной телеграммой… А теперь красные меня повесят. Что я могу сказать в свое оправдание? Они не поверят, что я ненавижу немцев. А это правда. Немцы глядели на нас свысока, грубили, можно было подумать, что они у себя дома. Уедут, а нас бросят на произвол судьбы… Их занимает какой-то обер-лейтенант – на меня им наплевать…
Вечером пришел Ющенко, сказал, что красных остановили, Киев ни в коем случае не сдадут – по Днепру проходит «Восточный вал», вчера к одному немецкому специалисту приехала семья, так что разговоры об эвакуации вранье… Алексей Николаевич приободрился. Он взял на сон газету, прочитал о трудовой мобилизации: «Нашим юношам и девушкам предоставлена возможность увидеть лучшую страну в мире – Великую Германию»… Призывают родившихся в 1927 году. Алексей Николаевич усмехнулся: отправят дочку Левшина, пусть не радуется, что всех перехитрил. Особенно успокоила Алексея Николаевича рецензия на немецкий фильм «Белая сирень». Заняты любовью, как ни в чем не бывало… Нет, Германия – это сила, никогда большевикам с ними не справиться!
Десять дней прошли в лихорадке. Алексей Николаевич то глядел, куда едут немцы – на вокзал или с вокзала, то, успокоившись, ходил по комиссионным магазинам – искал шапку из приличного меха. Ошарашил его все тот же Ющенко:
– Большевики в Нежине…
Алексей Николаевич перед этим шел по бульвару, думал, какая стоит изумительная осень. Сразу все померкло. Ясно, что Ющенко прав – достаточно поглядеть на немецкие грузовики. Удирают…
Он отправился в комендатуру, там у него был знакомый – лейтенант Ропп.
– Дайте мне пропуск в Германию…
Лейтенант Ропп ответил:
– Сейчас это, к сожалению, невозможно…
– Но ведь вы эвакуируете город.
– Я от вас этого не ожидал, господин Стешенко. Вы распространяете панические слухи…
Алексей Николаевич потерял самообладание:
– Значит, бросите? Как выжатый лимон…
Лейтенант Ропп пожал плечами:
– Я знаю, что вы порядочный человек, поэтому я не придаю значения вашим словам…
Уехали немки. Вывозили архивы, картины, старинные книги, продовольствие. Потом начали исчезать служащие «Викадо», зондерфюреры, представители торговых фирм. Закрылись комиссионные магазины, кафе. Теперь незачем было спрашивать, где красные – они стояли напротив, в Дарнице. Алексей Николаевич очутился на фронте. Он не боялся снарядов или бомб. Придут большевики – ни о чем другом он не мог думать. Как в тот первый день тревоги, когда Левшин рассказал ему об эвакуации, спазма сжимала горло.
Левшин объявил, что остается в Киеве: «Будь что будет, неохота трепаться по свету…» Ющенко уехал в Житомир, Алексей Николаевич сказал ему на прощание: «Вы думаете, в Житомире нет деревьев? Висеть все равно где…»
Глупо уезжать в Житомир или даже в Ровно. Если большевики перейдут Днепр, они могут дойти до границы. Вот Дудник молодец – уехал в Германию. Туда большевикам не добраться… Но Дудник еще в сорок втором достал удостоверение, что он – немец, в этом все дело. Если бы достать такую бумажонку!..
Алексей Николаевич действовал с той энергией, которую придает отчаяние, ходил каждый день в комендатуру, добился, что его принял майор Рист. Майор был любезен, но предложил Алексею Николаевичу уехать в Житомир. Спасение пришло, когда Алексей Николаевич больше его не ждал: бутафор Коваленко сказал, что некто Циндерс дает справки о немецкой национальности, «ассигнаций он не берет, но если у вас есть ценности»… Алексей Николаевич хранил медальон жены – бирюза с жемчугом, этот медальон Антонина Петровна получила к свадьбе от матери. Тоня с того света меня спасла, думал Алексей Николаевич, разглядывая заветную справку. Он должен был уехать в Ровно. Коваленко сказал, что оттуда с таким удостоверением легко пробраться в Германию.
С трудом он протискался в дачный вагон: удалось сесть, он закрыл глаза и почувствовал страшную усталость; безучастно прислушивался к грохоту артиллерии, к женскому плачу, к крикам солдат. Потом в вагон вошли немцы:
– Сходите!..
Алексей Николаевич замешкался. Один немец его ударил:
– Старая кляча, живее!..
Фельдфебель сказал:
– Этот состав для военных. Вы уедете завтра…
Алексей Николаевич поплелся к себе. С удивлением он оглядел комнату, где прожил шестнадцать лет, сел на край стула, как будто он в гостях. Придется подождать до завтра… А что будет завтра? По бумаге я теперь немец, а я и говорить как следует не научился. Кому я там нужен? Сдохну с голоду… Немцам наплевать… Может быть, стать на углу и просить милостыню? Это в пятьдесят семь лет!.. Я мог стать профессором. Даже у большевиков я был учителем, наградили грамотой…
На столике стояла большая фотография Вали, в раме. Валя улыбалась и была так красива, что Алексей Николаевич вздохнул. У меня дочь студентка, может стать известной актрисой, а немцам Все равно – пьянчужка-староста или педагог с тридцатилетним стажем… Валя от меня отступится, это ясно, комсомолка, муж партийный… А Тоня умерла. На кровати углубление – это от ее тела… Ничего не осталось – ни близких, ни дома… И куда ехать? Зачем?
Он вспомнил, как солдат его ударил, вынул из бумажника удостоверение, добытое с таким трудом, и спокойно его порвал. Он прилег. Устал, до чего я устал! Бегал за этой бумажонкой… Глупо… Да и все глупо… Он пролежал полночи с открытыми глазами. Начало светать. Он встал, выкурил две папиросы, жадно затягиваясь; в шкафу среди старых вещей Антонины Петровны нашел веревку, деловито и вместе с тем машинально, уже ничего не чувствуя, ни о чем не думая, сделал петлю, подвинул столик к окошку, проверил, крепко ли держится крюк, на котором висели гардины. Потом все так же деловито надел петлю на шею и, собравшись с силами, ногой оттолкнул столик. Зазвенело стекло – это упал на пол портрет Вали. Громыхали орудия. Но Алексей Николаевич уже ничего не слышал.
8
Услышав по радио слова «киевское направление», Валя взволновалась: значит, скоро освободят мамочку и папу! Если только немцы их не убили… Много раз она старалась представить себе немцев в Киеве и не могла: она видела то довоенный город, люди улыбаются, на Крещатике продают цветы, а небо плотное, как бирюза, то развалины в дыму и ни души… В газете она прочитала, что немцы угоняют население. Но в Харькове жители встречали наших… Значит, угоняют не всех. Может быть, папа спрячется? А маму не возьмут – она больная… И Валя написала Сереже:
«Если ты окажешься в К., постарайся узнать, что с родителями».
Сергей писал неаккуратно, но письма были веселые и столько было в них нежности, что Валя боялась их читать при других. Ей казалось, что она выбирается из темного густого леса.
Даже в поезде дальнего следования создается быт, пассажиры начинают понимать друг друга с полуслова, вагон кажется уютным, обжитым. Люди прожили в эвакуации два года, и хотя жизнь была тяжелой – работали не по силам, недоедали, – она выглядела устоявшейся, постоянной. Только Валя не могла к ней привыкнуть: было попрежнему что-то смутное и в ее улыбке, и в ее судьбе. О ней говорили: «Чудная, а работает хорошо…» Инженер Козлов ставил ее в пример другим. Приезжал фотокорреспондент, снял он и Валю, говорил: «А ну-ка посерьезней. Не поверят, что вы стахановка»… Валя смеялась: «Я сама не верю…»
Она пошла на завод, чтобы оторваться от прошлого, чтобы меньше думать – слишком тяжелой была разлука. Теперь она работала уверенно, спокойно: стоя у станка, она чувствовала себя ближе к Сереже. Правда, он не стреляет из пулемета, он строит мосты, но другие стреляют, значит пулемет для него нечто родное, близкое. Война их разъединила, ничего не поделаешь, нужно отдаться войне, тогда они встретятся. Когда Валя работала, другие не замечали напряжения, – она все делала как будто шутя, а вечером, смертельно усталая, валилась на постель.
У нее была крохотная комната, похожая на камеру, в которую она не внесла ничего своего, кроме фотографии Сергея над койкой. Иногда Валя просыпалась среди ночи и долго, напряженно глядела на фотографию; это бывало после страшных снов – Сережу обступили немцы или он тонет в озере. Что бы Валя ни делала, она думала о нем: Сережа бы засмеялся, этого Сережа не любит… Боль разлуки не притуплялась; когда он написал, что прошел больше тридцати километров, она вдруг почувствовала, что не может дойти с завода домой – ноги подгибаются…
Наверно, если бы Сергей оказался рядом, она нашла бы то спокойствие, которое почудилось ей в предвоенную весну, единственную весну ее жизни. Тогда она решила, что навеки освободилась от тщетной мечты стать актрисой. Так думала она и год назад, когда даже похвалы Орловского не смогли ее растревожить. Теперь и сводки, и письма Сергея прочили близкую встречу, хотелось счастья, а его не было: и в Вале проснулось то, что она считала побежденным, вычеркнутым из ее жизни – тоска по искусству. Она упорно боролась с искушением, но вдруг выплывали строфы поэм, монологи героев, жесты, реплики, короткие, звонкие слова…
Был воскресный день, прозрачный и теплый – стояло бабье лето. Лида с мужем позвали Валю за город; она не поехала, сидела в своей маленькой комнате и о чем-то сосредоточенно думала, а если бы ее спросили, о чем, не смогла бы ответить – все переплеталось: Сережа, война, Киев, театр… Она не девочка, давно пора определиться, а все мечется… Почему нет Сережи?..
Потом Валя ни о чем не думала, посредине комнаты стояла с книжкой.
Не верь дневному свету,
Не верь звезде ночей,
Не верь, что правда где-то,
Но верь любви моей.
Вот ромашка. Я было хотела дать вам фиалок, но…
они завяли, когда умер мой отец. Говорят, у него
был легкий конец.
Неужто он не придет?
Неужто он не придет
И, как была, с копной цветных трофеев
Она в поток обрушилась…
– Ты с ума спятила?
Валя не заметила, как в комнату вошла Лида. А увидав подругу, вскрикнула, уронила книгу. Лида подняла.
– «Гамлет принц датский»… Ты что, хочешь на сцену?
Валя покраснела, как будто ее уличили в чем-то нехорошем, едва выговорила:
– Просто попалась книжка, читала вслух…
Лида недоверчиво улыбнулась.
– А в лесу замечательно. И грибов набрали – видишь?..
Когда Лида ушла, Валя задумалась. Почему это на меня находит?.. Все давно решено – актрисой я не буду. До Сережи могла цепляться за глупую мечту, не находила места в жизни… А теперь все иначе, скоро кончится война, вернется Сережа… Это и есть настоящее…
Недели две назад Валя получила письмо от Нины Георгиевны, которая вернулась в Москву, звала туда Валю.
Нина Георгиевна писала:
«Твой институт реэвакуировался. На твоем месте я ни за что этого не забросила бы. Ты напрасно пишешь, что у тебя нет таланта, тот или другой профессор мог ошибиться, я помню, как перед отъездом ты читала нам стихи Блока, это было необычайно. Валя, дорогая, поверь, главное – призвание, если тебя к этому влечет, ты не должна считаться с неудачами. Ты сможешь жить у меня, пока не вернется Сережа, вдвоем нам будет веселее. Новости очень хорошие, я надеюсь, что если не зимой, то будущим летом все кончится».
Валя ответила, что не хочет возвращаться в киноинститут; пока война, будет работать здесь, а потом найдет себе другую работу. Письмо вышло спокойное. А отправив его, Валя полночи проплакала.
И вот, Лида застала ее за «Гамлетом»… Почему меня к этому тянет, как пьяницу к рюмке?.. Сережа думает, что я изменилась, несколько раз писал, что восхищается моей волей, тем, что залезла в глушь, работаю на заводе. А я его обманываю, ни разу не написала, что мечтаю о сцене. Мне хочется, чтобы он меня видел другой – сильной. А Сережа понял бы… Он мне сказал: «Никогда я не любил женщину до тебя». А когда я спросила: «Кого же ты любил», он ответил: «Мечту… Не здесь, в Париже…» Может быть, его мечта была женщиной, наверно так, все равно, сейчас я не ревную, чувствую, что он меня любит… Но если он, большой, крепкий, мог увлечься мечтой, почему мне так стыдно?.. Ему это не помешало работать, строить мосты, воевать, а мне кажется, что если я не освобожусь от своих фантазий, я потеряю все – и себя и Сережу…
Захрипело радио. Шесть часов. Скоро на работу… «Наши части вели упорные бои за станцию Бобрик…» Какая я глупая, идет война, «упорные бои», может быть там Сережа, в него стреляют, а я придумываю какие-то воображаемые мучения… Бобрик, да это совсем близко от Киева. Когда я в последний раз ехала, не могла оторваться от окна – Бобрик, потом Бровары, а дальше лес и песок – Дарница. И мост – Днепр, лавра, такая красота… Как быстро наши продвигаются!.. Может быть, через несколько дней освободят Киев. Сейчас папа слушает – наверно, уже слышно, как стреляют. И мамочка ждет, плачет… А я думаю о глупостях – теагр, Офелия, «цветные трофеи…»
Инженер Козлов говорил: «Если бы все в цехе так работали, как Влахова…» Валя не слушала, рассеянно улыбалась. А может быть, слушала, только думала о другом. Вернувшись с работы, превозмогая усталость, она написала Сергею:
«Ты не знаешь, какая я счастливая! Каждый день ты все дальше, значит ближе, скоро конец, я терпеливо жду, а если лезут в голову разные глупости, ты все поймешь, когда расскажу, не будешь сердиться. Знаешь, когда я тебя в первый раз увидела у Крыловых, я почему-то подумала, что ты поэт, ты так глядел – рассеянно и вдохновенно, поверх меня, у меня сердце захолонуло. Сереженька, если бы ты знал, как я тебя люблю, как живу тобой, твоим трудом, болью, тем, что ты наверно до смерти устал воевать, и мосты твои вижу, и победу, и тебя, как ты снят на даче – в плаще и в кепке, моя судьба, моя любовь, мое все!»
9
Рихтер поглядел на зарево и выругался. Опять удираем… Полковник Габлер предал военному суду одиннадцать человек. Ничто не помогает – бегут без оглядки. Стояли на Десне, говорили «здесь Восточный вал», а когда сотня русских перебралась на правый берег, вся дивизия побежала. Пережить такой триумф и так низко пасть! Ведь еще недавно мы были на вершинах Кавказа… Да и я не лучше, стоит мне услышать «иван», как бегу во все лопатки.
Простачок из пополнения вчера спросил: «Где проходит Восточный вал?» Рихтер ответил: «Вал удирает вместе с нами». Все засмеялись. А откровенно говоря, не смешно.
Получив письмо от жены, Рихтер подумал: кажется, я напрасно ее уговаривал перебраться в Гарц… Гильда писала:
«Здесь спокойно, не было ни одной бомбежки, но люди отвратительно настроены, в каждой семье траур, не видно мужчин, потом это эгоисты, они недовольны, что приехали такие, как я, жалуются, что тесно и растут цены. Меня хотели взять на работы, но Роберт меня отстоял. На Берлин был снова террористический налет, сильнее прежних, тетя Маргарита уехала, к счастью, в Потсдам на конфирмацию Клерхен, а когда она вернулась, то не только не нашла своего дома, но не узнала улицу, потому что остались одни развалины. Дорогой Курт, объясни мне, что происходит? Я больше ничего не понимаю! Италия нас предала, а с русскими ничего не выходит, у них слишком много народа. Я все время думаю, как ты должен мучиться в этой ужасной стране! Здесь теперь итальянцы, я не совсем понимаю, кто они – пленные или союзники, но они на свободе и работают. Иоганна говорит, что они виноваты, потому что савойская династия и коммунисты нанесли нам удар в спину, и они не послушались дуче и не хотят искупить вину. Ты знаешь, я ничего не понимаю в политике, но один итальянец очень милый, он иногда бывает у Иоганны, он говорит, что презирает Бадолио, до войны он был театральным критиком. Когда он рассказывает, мы с Иоганной смеемся до упаду. Вот и все новости. Я немного похудела, говорят, что это мне идет. Здесь почти деревня, не хочется даже приодеться, я сделала миленькое зеленое платьице из креп-жоржета, когда ты приедешь в отпуск, надену его…»
Ясно, что она спуталась с макаронщиком. Мало ей было Роберта… Воевать итальянцы не воюют, а юбку такой не пропустит… Подлец! Да и все подлецы… Главное – никаких надежд на скорый отпуск – русские не дают передышки.
Полковник приказал жечь амбары, хлеб, инвентарь. Рихтер как-то задумался: почему я, культурный человек, архитектор, радуюсь, когда поджигают домишко? Русские пишут в листовке, что это преступно и бесчеловечно. Вздор! На войне нечего разыгрывать юристов. А разрушать человеку так же свойственно, как строить. У каждого из нас накипело на сердце… Сколько обманутых надежд, потерянных друзей! Потом люди мстят за развалины Гамбурга или Кельна. Когда пылает село, мне кажется, что я вижу глаза Гильды – яркие, печальные и бесстыдные. Сейчас она обнимает своего итальянца.
Одна русская женщина вчера плакала, умоляла пощадить ее хибарку. Рихтер рассердился – разрушены прекрасные дома на Унтер-ден-Линден, погиб дом, который я построил для полковника Габлера. А эта идиотка плачет над своим хлевом! Рихтер не только сжег дом, он застрелил корову, перебил кур, кричал: «Чтобы живой души не осталось!» (Женщину убил не он, а рыжий Карл.)
Все время жрем мясо, от этого чорт знает что с желудком, то и дело солдаты отбегают в сторону. Слов нет, величественное зрелище! Еще хорошо, что лето… Не могу себе представить, что с нами будет зимой?
Здесь больше нет белых мазанок, как на Украине. Деревянные лачуги, смешные колодцы с шестами, мы такие видели, когда наступали в первое лето… Как тогда было весело! Говорят, в этом селе люди связаны с партизанами. Обер-лейтенант сказал, чтобы женщин не трогали. Рыжий Карл все-таки прикончил старуху и двух девчонок. Одна девочка просила: «Дяденька, не убивай, гони лучше в Германию…» Мы их восстанавливаем против себя. А что будет потом?.. Мужчин расстреляли. Долго искали скот – бандиты куда-то спрятали. Таракан обнаружил стадо в овраге. Сначала забавлялись – стреляли в цель, Рихтер убил трех коров. Потом обер-лейтенант сказал, что нужно торопиться; дали несколько очередей.
Обер-лейтенант объявил, что мы закрепимся на Соже. Есть приказ фюрера. Если пустим русских на правый берег, полковник отдаст всех под суд. Дай бог, чтобы удержались!..
Болят ноги. Болит живот. Болит сердце – никогда еще не было такого паршивого настроения. Все это могло быть нашим – нивы, стада, деревни. Почему мы теряем Россию? Говорят – были военные ошибки. Но ошибки бывают у всех. Как будто русские мало ошибались!.. Обер-лейтенант уверяет, что нас подвели итальянцы. А капитан Хейбинг рассказывал, что в Италии не так много наших войск. Почему же мы отступаем? Надоело, вот что. Нельзя пятый год воевать. Пока мы наступали, в этом был какой-то смысл. Я мог про себя критиковать некоторые эксцессы, но я понимал, что фюрер выражает динамизм немецкой души. А теперь война никого больше не интересует. Каждый день слышишь: «Когда это кончится?» Незаметно для себя стали пацифистами. Если мы удержимся на Соже, то только потому, что военный суд – это не шутка…
Они заночевали в селе. Можно как следует выспаться – позади третий батальон. Обер-лейтенант разместился в двухэтажном здании школы. Рихтер выбрал самую чистую лачугу. Пришел Таракан, принес бутылку венгерского коньяку. Они закусили, выпили. Рихтер думал о Гильде. Она пишет нежно, может быть слишком нежно… Ужасно не знать, что будет завтра! Чем все это кончится?.. Может быть, хуже, чем в восемнадцатом, тогда против нас были цивилизованные противники. Можно разговаривать с Ллойд-Джорджем, но не с большевиками. Какой-нибудь Лукутин – это одержимый… Притом мы их озлобили. Как я мог объяснить той дуре, что ее хибарка не стоит коробки спичек? Она считала, что у нее отняли дворец. Рыжий Карл ее застрелил. Но у нее – муж или брат… Вдруг эти дикари ворвутся в Германию? Нет, этого не может быть – есть фюрер, есть немецкая наука, есть армия!
Рихтер спросил Таракана:
– Ты веришь, что мы удержимся на Соже?
Может быть, Таракан выпил слишком много коньяку, но он бессмысленно рассмеялся, его жидкие длинные усы долго подпрыгивали.
– Я больше ни во что не верю. Мне показалось, что я верю в господа бога, как моя старуха. Но это пропаганда. И то, что я фельдфебель, это тоже пропаганда. Смешно!..
Он действительно продолжал смеяться. А Рихтеру стало страшно: уж если Таракан несет такое, значит крышка… Рихтер допил бутылку и постарался скорее уснуть, чтобы ни о чем больше не думать.
Он проснулся от стрельбы, Таракан подтянул штаны, схватил автомат. Ночь была темной, моросил дождик; нельзя было понять, кто стреляет. Таракан и Рихтер побежали к школе.
– Позади третий батальон, не может быть, чтобы русские нас догнали, – сказал Рихтер.
Таракан не слышал, бежал впереди. Он снова превратился в исправного фельдфебеля.
Кто-то крикнул: «Да это бандиты!..»
Таракан с девятой ротой прикрывал отход батальона.
Когда рассвело, не досчитались фельдфебеля Грюна и четырнадцати солдат. Рыжий Карл видел, как партизан застрелил Таракана.
Рихтер считал Таракана набитым дураком; но теперь он жалел о нем, как не жалел никогда ни об одном друге. Таракан – это все наше прошлое, веселое лето, зима с ее ужасами, ржевский ад, выпивки, девушки, страх, тоска, письма… А убил его бандит, такому все равно, что Таракан побывал в Париже, сражался против сенегальцев, одним из первых вошел в Белосток… Бедный Таракан, он как будто предчувствовал, что погибнет, смеялся, говорил, что ни во что не верит, а умер замечательно, как старый гренадер…
Та деревня была осиным гнездом, жаль, что не сожгли. Но позади третий батальон – это парни почище наших, они ничего не оставят…
Увидев деревушку в стороне от дороги, Рихтер крикнул:
– Нужно сжечь!..
Он даже позабыл об опасности, так хотелось ему огня, воплей, смерти.