355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Буря » Текст книги (страница 44)
Буря
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:04

Текст книги "Буря"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 63 страниц)

12

Дом стоял на крутом склоне холма, далеко от деревни, среди дубов и ольхи. Вдова Лягранж шила возле окна, дочь ее, Мари, раздувала угли. Смеркалось. Вдруг кто-то постучал в дверь. Вдова Лягранж посмотрела: немец. Страшно открыть, а не откроешь, взломает дверь или выстрелит. Зачем он пришел? Неужели они проследили Мики или Деде?.. Вдова Лягранж спросила:

– Что вам нужно?

– Хлеба.

Ясно, что гестаповец. Когда они взяли Мортье, они сказали, что хотят напиться… Машина, наверно, внизу на дороге…

Открыв дверь, вдова Лягранж обомлела: какой он оборванный! Может быть, дезертир?.. Она дала ему хлеба. Он ел с жадностью. Наверно, дезертир… Она успокоилась; ей даже стало жалко огромного тощего человека, который по-детски улыбался.

– Погодите, сейчас Мари подогреет тарелку супу. Сегодня холодно…

Немец поблагодарил. Вдова Лягранж подумала: есть и среди них порядочные… Почему он удрал? Надоело воевать! Или нагрубил своему начальству? Если удрал, значит порядочный!.. А Мари ни разу не поглядела на пришельца: в июле немцы расстреляли ее жениха. Сколько же он бродил по лесу? – спрашивала себя вдова Лягранж. – Шинель чужая, великан, а шинель на нем, как курточка… Наконец она решилась спросить:

– Вы, может быть, заблудились?

Он кивнул головой.

– Вы хотите попасть в Сен-Жан или вы оттуда идете?

Он с трудом составил фразу из немецких и французских слов:

– Я ушел с рудников, иду в горы.

– Куда именно?

– Туда, где нет немцев.

Может быть, он убил другого немца? Что ж, это хорошо… Только что он делал в рудниках? Там гестаповцы… Вдову Лягранж разбирало любопытство, но она не знала, как спросить немца, порядочный он или проходимец. Она накормила его супом. А немец молчал… На улице темно, холодно. Куда он пойдет ночью? Но не оставлять же у себя боша! Может быть, это гестаповец из охраны?.. Как будто угадывая ее мысли, он сказал:

– Мадам, я не немец.

Вдова Лягранж рассердилась: впустила, дала поесть, пожалела, а он надо мной смеется!

– Вы, может быть, скажете, что вы француз?..

Он засмеялся, и она снова подумала: какая у него хорошая улыбка!

– Мадам, я убежал. Я русский.

Тогда Мари, которая, отвернувшись, все время прислушивалась к разговору, вскрикнула:

– Я сразу подумала, что это русский пленный!

Он сидел за круглым столом. Мари принесла атлас; красным карандашом была обозначена линия фронта.

– Русские перешли Днепр…

Он закрыл глаза, а на лице оставалась улыбка счастья. Потом он показал на Дон.

– Вот где меня взяли. Я был ранен – в грудь…

Помолчав, он тихо сказал:

– Я ищу, где партизаны…

Вдова Лягранж и Мари переглянулись, ничего не ответили. Они уложили русского. Он с испугом поглядел на подушку, на белую простыню и сразу уснул – двое суток он пробродил по лесу.

– Утром я пойду к Мики, – сказала Мари матери, – спрошу, что с ним делать.

А русский спал. Ему снилась большая бледная река. Вдруг взлетает мост, и черно-синий дым… А потом очень тихо, за круглым столом он сидит в люстриновом пиджаке и рядом старая француженка, у нее на коленях Мишка… Почему он меня не узнает?.. Мишка!..

– Он что-то говорит со сна, – сказала вдова Лягранж.

Мари прислушалась.

– «Мишка»… Что это значит?.. Знаешь, мама, я именно так представляла себе русских. Лицо у него доброе, но я понимаю, что немцам в России страшно – такой может задушить…

Мари ушла на рассвете, вышла она тихо, чтобы не разбудить гостя. Ставни были плотно закрыты; и русский проснулся только, когда в комнату вошел молодой человек несколько необычно одетый – фланелевые штаны, китель, снятый с немецкого офицера, французское кепи. Это был Мики. Он спросил:

– Ты кто?

– Русский.

– Какой русский?

– Военнопленный. Старший лейтенант инженерных войск Николай Воронов.

Он хотел рассказать, как он очутился во Франции, но не хватало слов.

– Ладно, идем к нашим, – сказал Мики. – Деде понимает по-немецки.

В другое время похождения Воронова могли бы изумить людей, но столько было тогда удивительного и неправдоподобного, что партизаны отряда «Ги Мокэ» отнеслись к появлению русского офицера, как к чему-то вполне естественному. Только Мари сидела над атласом и вздыхала – как далеко от Дона до Брив!.. А Деде тем временем уже советовался с Вороновым о предстоящей операции: нужно взорвать железнодорожный мост на линии Брив – Тулуза. Деде потом сказал товарищам: «Это находка! Он взрывал мосты почище…»

Воронов сразу прижился. Его хлопали по плечу, желая высказать свои чувства, говорили: «Ты – русский, это хорошо». «Фрицам капут». «Мы – коммунисты»… Воронова прозвали Медведем; его это обрадовало: Нина ему часто говорила, что он похож на белого медведя.

Как он выжил с простреленным легким, когда вокруг, в голодном лагере, каждый день умирали молодые здоровые люди? Выручило его богатырское сложение. Когда потом его спрашивали, как он уцелел, он сконфуженно улыбался, вспоминал своего деда, который в семьдесят лет рубил лес, приговаривая: «Народ мы архангельский, а характер у нас дьявольский»… Они лежали, измученные жаждой; немцы принесли ведро, смеялись: «Кто подойдет, получит премию»… Ему так хотелось пить, что он пополз к ведру, хотя перед тем немцы застрелили четырех товарищей… Потом был Кельн, телеги с трупами; каждое утро бросали в яму умерших – иногда сотню. Бросали и живых, которые не могли встать на ноги. Миша Головлев сочинил стихи:

 
Когда мы в кельнской яме сидели,
Когда нас хлебом манили с оврага,
Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Партийцы шептали: «Ни шагу! Ни шагу!»
Читайте надпись над нашей могилой.
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах —
Партком разрешает самоубийство слабым…
 

Миша крикнул эсэсовцу: «Скоро мы вас повесим!» Эсэсовец его застрелил. Воронов вспомнил стихи – Миша не выдержал…

Еще недавно Воронов был в рудниках. Это кажется страшным сном, который давит сердце после того, как проснешься, но этот сон уже смутен, недоступен осознанию. Он четко помнит летний день в степи и мрачного Шуляпова. А потом сразу выступает другой день – побега. Немец был рыжий, в веснушках. Воронов ударил его по голове камнем… Лес и домик вдовы Лягранж…

Он вернулся к жизни. Он спрашивал: «Как там?..» Ведь много месяцев он был без газет, без радио. Только теперь он узнал, что блокаду Ленинграда прорвали, но город еще под огнем немецких орудий. Жива ли Нина?.. Взяли Смоленск, идут бои за Киев. Порой его охватывала тоска: он так далеко, от всего отрезан! Он сидел тогда мрачный. Приходил Деде: «Русские взяли еще один город, я только забыл название…» И хотя Воронову было очень важно, какой это город, глядя на сияющего Деде, он улыбался: не одинок я – эти люди с нами, значит и я сражаюсь за Киев, как Сергей, как Зонин, как все из батальона…

Среди партизан были пришлые и местные, рабочие, шахтеры, виноделы, пастухи, учитель, ветеринар, два испанца, чех, девушки. Командовал отрядом Деде, сельский учитель; он воевал в Испании. Все восторженно прислушивались к каждому слову Воронова: он был человеком из того мира, о котором они мечтали в темные партизанские ночи. «Медведь сказал» – это звучало, как приговор, не подлежащий апелляции.

Чеха все так и звали: Чех. Это был пожилой, аккуратный часовщик, привыкший к загадочному и точному вращению мельчайших колесиков, который, рассвирепев, зарезал ножом фельдфебеля. Увидев Воронова, Чех так взволновался, что ничего не мог сказать.

– Вы понимаете по-русски? – спросил Воронов.

Тогда Чех заговорил без умолку; впервые за шесть лет он говорил на родном языке. Воронов скорее догадывался, о чем говорит Чех, чем понимал слова. Он отвечал:

– Да… Конечно…

Партизаны были поражены этой встречей. Деде сказал:

– Чех, ты и русский понимаешь?

– Все славяне понимают русский, – ответил Чех.

Он хотел сказать, что дело не в грамматике, но только улыбнулся и вытер платком добрые близорукие глаза.

Барселонский каменщик Хосе сказал Воронову:

– Я видел на Эбро русского, его звали Иванович. Он теперь командует полком или целой дивизией?

– Я не знаю Ивановича.

Хосе стал таким грустным, что Воронов улыбнулся:

– Вспомнил. Он командует дивизией.

– Я так и думал. Знаешь, Медведь, когда мне сказали, что фашисты напали на Россию, я огорчился и обрадовался. Я знаю, какое горе война, у меня дочка погибла в Барселоне от бомбы. Но я обрадовался, потому что я видел русского на Эбро, я сразу понял, что фашистам конец…

Мики попросил Воронова в свободные минуты учить его русскому языку. Мики был сварщиком на заводе Рено, называл себя «старым комсомольцем». Он зубрил русские склонения.

– Почему не «стол», а «стола»? Это сумасшедший язык!.. Но я все-таки научусь! Если меня не убьют, когда кончится война, я поеду в Россию, хоть на неделю… Как ты говоришь? «За столом?» Нет, никогда я этого не одолею… Поглядеть бы одним глазком на Москву…

Старик Дезире был виноделом; в жизни он признавал две вещи: коммунистическую партию и хорошее вино. До войны он голосовал за радикалов; но когда пришли немцы, мэр-радикал повесил у себя портрет Петэна и начал угощать немецкого лейтенанта старым вином. Старик Дезире ругался. А потом коммунисты застрелили двух немцев и предателя. Хорошее вино старик Дезире любил, как поэт любит стихи; он различал в вине все оттенки, мог узнать безошибочно, откуда это вино – с участка Мишо возле кладбища или с участка отца Бэле рядом с мельницей. Когда столкнулись в нем две страсти, он недолго колебался и ушел к партизанам. Он говорил: «Сорок второй был страшным годом – немцы убили Мишо и Жозефа, а для вина это был замечательный год…» Он пришел в отряд за месяц до сбора винограда, вздыхал: «В этом году вино тоже хорошее. Не знаю, что с моим виноградником, наверно боши все вытоптали». Однажды старик Дезире спросил Воронова:

– Скажи, под Москвой вино лучше, чем у нас?

– На Кавказе хорошее вино. А под Москвой нет виноградников – климат слишком суровый…

В глазах старика Дезире отразилось душевное смятение: он не мог себе представить хорошую жизнь без хорошего вина. Но через минуту он хлопнул Воронова по спине:

– Ничего, Медведь, кончится эта проклятая война, еще одна или две пятилетки, и ты увидишь, под Москвой будут виноградники, у вас вино будет лучше, чем здесь…

Воронов понимал, как эти люди верят в его страну. Он испытывал гордость и смятение: для них я – представитель Советского Союза, а я обыкновенный, средний человек, могу сплоховать, ошибиться…

Он не сплоховал – ни при операции с взрывом моста, ни при нападении на немецкий эшелон. Он и Деде тщательно подготовили все. Тридцать партизан, вооруженных немецкими автоматами, залегли в овраге неподалеку от насыпи. Мину заложил Воронов. Он оставил пятнадцать партизан во главе с Деде на холме среди леса, они должны были прикрыть отход в случае неудачи. Немцы спали, когда раздался грохот, многие из них не сразу очухались. Воронов подбежал к насыпи, с которой сбегали немцы, и уже не отрывался от автомата. Это была первая крупная операция отряда. Они подобрали сотню автоматов, много боеприпасов, взяли в плен немецкого лейтенанта, который настолько перепугался, что заплетающимся языком говорил: «Господа-террористы, не нужно меня убивать – я самый мирный человек на свете…» Партизаны потеряли двоих – Робера и старика Дезире. Робер умер сразу, а старика Дезире донесли до лесу; Жаннет его перевязала; он очень мучился. Когда Воронов подошел к нему, он попытался улыбнуться, сказал:

– Плохо мне…

– Поправишься. Я вот выжил…

– Нет, Медведь, я не выживу. Это ничего, я свое пожил… Я тебя попрошу об одном – когда кончится война, ты, наверно, увидишь Сталина, скажи ему, что старик Дезире бросил свой виноградник, воевал, потом умер и шлет Сталину привет, так и скажи – привет от старика Дезире…

В ночь, когда умер старик Дезире, из соседних деревень пришли восемнадцать крестьян, говорили: «Не можем больше ждать…» Шел длинный осенний дождь. Лес пахнул смертью. Воронов сидел у приемника, старался поймать Москву. А Мики вполголоса пел:

 
Свободу не подарят,
Свободу надо взять.
Свисти скорей, товарищ,
Нам время воевать.
Умрем с тобой мы рано,
Задолго до зари,
На то мы партизаны,
И первые в цепи.
Нас горю не состарить,
Любви не отозвать.
Свисти скорей, товарищ,
Нам время воевать.
 
13

Когда толстяк, который сидел в углу купе, снял пальто и вытер лоб, Мадо испугалась: неужели здесь жарко? Она никак не могла согреться, ее трясло – простудилась ночью, когда шла из Сен-Реми под проливным дождем. Какой ужас, если свалюсь!.. Ей казалось самым важным попасть в отряд и рассказать, что вопрос о пулеметах поставлен перед BOA.

Она кружилась – из городов в горы, с гор в города. Она рассказывала хозяину маленькой гостиницы, что приехала проведать больную тетку, расспрашивала крестьянок, где бы раздобыть мешок картошки, разговаривала с нотариусом о мнимом наследстве. Потом она подымалась по крутой, узкой дороге – в зимнюю стужу, в зной августа, под дождем, доходила до одинокой фермы или до пастушеской хижины и, высушив одежду у очага или выпив стакан воды, шла дальше. Эти разговоры с неизвестными – с товарищами, с врагами, с равнодушными, лихорадочная суета вокзалов, горные тропинки, адреса, планы, нарисованные на клочках папиросной бумаги, напускное веселье или тщательно разученная деловитость, ощущение постоянной опасности казались ей естественными, как будто не было и не может быть ничего другого. Она редко вспоминала прошлое, не задумывалась над будущим, удивлялась, когда кто-либо из товарищей говорил: «Вот после победы…» Ее дни были заполнены мелкими заботами – как обмануть полицейского и миновать очередную заставу. А когда она оставалась одна – ждала связного на дороге или стояла в коридоре вагона у мутного стекла, она думала о людях, с которыми ее свела работа. Они жили тем же, что она – перевозили оружие, взрывали поезда, прятались в подполье, бродили по редким, чересчур прозрачным лесам, печатали листовки, жгли склады, ползли с револьвером или с ручной гранатой. Почти каждый день она узнавала о смерти человека, с которым встретилась за неделю или за полгода до того; одни гибли в стычках, других забирали гестаповцы или жандармы. Мадо знала, что они делали, но не знала, как они жили прежде, о чем тосковали, кого любили. Она вспоминала лица, слова и те мелочи, которые могут удержаться только в памяти женщины – платок, обмолвку, фотографию на стенке. По этим мелочам она старалась представить себе жизнь человека. Ее поддерживало чувство связи, нежность к другим; никогда она не оставалась одинокой – с нею ехали, с нею шли люди, как бы случайно, на минуту пересекшие ее жизнь и оставшиеся глубоко в сердце.

Сейчас она думала о Морисе. Она видела его всего два раза. О нем говорят, что он «отчаянный». А Мадо он показался мечтателем. Они говорили об операции; он поглядел на окна, освещенные закатом, и вдруг сказал: «Как пожар…» Мадо заметила, что у него нет пуговки на воротничке; он поймал на себе ее взгляд и зачем-то стал оправдываться: «Не было иголки»… Люси рассказывала, что до войны Морис занимался историей искусств. Ему под пятьдесят. Как он выдерживает?..

Мадо взглянула на человека, сидевшего в углу – против толстяка. Он спал, чуть приоткрыв рот. Похож на Люка… Где теперь Люк? Жозет говорила, что не имела известий с начала сентября. Жозет едва держится – ее не узнать после смерти Поля… Главное, не остановиться ни на минуту… Когда я шла ночью, было хорошо, а стоит посидеть спокойно – и лезет в голову… Ужасно болит голова…

В коридоре кто-то запел. «Не нужно петь, все ясно и без песен»… Ночь возле Сакр-Кер. Сергей рассказывал про свою мать. Я тогда поняла, что он уедет и не возьмет меня… Почему так холодно? Я, кажется, заболеваю. Совсем не во-время… Поезд приходит в Лимож четверть двенадцатого. Еще три часа… Там нужно добраться до квартиры Люси. Адрес помню. А вдруг Люси не окажется? Глупости, условились, что я у нее переночую, а Мориса увижу завтра утром в сквере Журдан. Почему они назначают явки в скверах? Это нехорошо, особенно утром, вечером можно сойти за влюбленных… Но до чего холодно!

Мадо подняла воротник пальто. Она заметила, что сосед все время за ней наблюдает. Это был высокий человек лет сорока с маленькими усами и томным взглядом. Знакомое лицо… Где я могла его видеть? Нет, просто он похож на киноактера, такие они все, когда конец фильма несчастный… Но почему он на меня смотрит? Может быть, видно, что меня трясет? Решит, что нервничаю… Она быстро продумала: я еду к двоюродной сестре, она живет на улице Расина, у нее мастерская шляп. Может быть, это шпик? Не похож. Но ведь шпики бывают разные… Пересесть нельзя. Если он негодяй, может позвать полицию – подумает, что я кого-нибудь убила… Сказать, что у меня грипп? Боюсь, не смогу разговаривать, я действительно больна, путаются мысли… Может быть, я просто ему понравилась, ищет дорожного приключения? Мы живем в подполье и думаем, что все этим заняты… А им безразлично, они зарабатывают, целуются, болеют гриппом – теплая кровать, чай с ромом, тишина… Голова разрывается. Попробую уснуть…

Мадо крепко сжала веки, задремала. Ее задержали, спрашивают, а она путается… Она проснулась оттого, что не могла узнать двоюродную сестру и немец смеялся: «До чего глупо вы все придумали…» Ей стало очень жарко; на висках и у створок рта выступили крупные капли пота.

– Вы плохо себя чувствуете? – у соседа был ласковый голос.

Она кивнула головой.

– У меня с собой аспирин. Сейчас я принесу стакан воды…

Когда она приняла лекарство, он спросил:

– Вы едете в Париж?

– Нет, в Лимож.

– Я тоже. Мы поздно приедем, поезд запаздывает на час. Вас будут встречать?

– Нет. Я хотела доставить сюрприз двоюродной сестре.

– Если вы разрешите, я помогу вам добраться до дома вашей кузины…

– Благодарю, но я дойду одна. У меня только маленький саквояж – я еду на неделю…

Она отвечала приветливо, но сдержанно. А ей казалось, что она растеряна, выдает себя. После аспирина хотелось спать. Засыпая, она почувствовала, что сосед не сводит с нее глаз. Наверно, я ему очень нравлюсь – она себя успокаивала, потому что не могла больше думать. Она уснула настолько крепко, что сосед с трудом ее разбудил.

– Через десять минут Лимож.

Она поспешно вынула из сумки зеркальце, причесалась, напудрилась. В первую минуту ей показалось, что она выздоровела, но когда она встала, ноги подгибались. Выйдя из вагона, она снова начала дрожать. Шел холодный дождь. Нужно дойти до Люси… Она побежала по длинной улице Теодор-Бак. Когда она дошла до площади Сади-Карно, она оглянулась и увидала человека, с которым ехала. Теперь ясно, что это шпик… Вместо того чтобы свернуть на улицу Гранж-Гаро, она побежала налево. Она боялась оглянуться. Ей казалось, что кто-то ее нагоняет. Она лихорадочно думала: что делать? К Люси нельзя итти, может быть тот увязался… Она остановилась. Никого нет… Но он мог спрятаться?.. Дождь, ничего не видно… Она прошла еще несколько улиц. Позади шел старик в кепке. Наверно, передал меня другому… На улице до утра я не выдержу… Лучше всего пойти в гостиницу. Если проследили, возьмут только меня… Голова пустая, не соображаю – кто я, откуда приехала…

Дверь открыл заспанный коридорный. Пока она заполняла листок для приезжающих, он чесал щеку и что-то бормотал. Кажется, подозревает… Больше года этим занимаюсь, а никогда такого не было… Все оттого, что жар…

Коридорный провел ее в маленькую, грязную комнату. Высокая кровать с периной. На обоях раздавленные клопы, куски засохшей мыльной пены. Мадо быстро разделась и легла. Простыня ей показалась ледяной. Она не могла согреться под периной. В соседней комнате ночевала парочка, женский голос восторженно повторял «подлец», мужской недовольно хрипел: «ну, цыпочка». Не дают уснуть… Хорошо бы поспать хоть час – до того, как придут… Она вскочила, вытряхнула все из сумочки – документы, губная помада, деньги, пудреница: она знала, что ничего другого там нет, и все же проверила. Внизу позвонили, кто-то подымается. Наверно, за мной… Нет, скрипнула дверь… Сейчас два, а они любят приходить в четыре… Здесь, наверно, очень жарко, я вся мокрая. Голова… Как будто молотком по затылку… Она скинула перину. И вдруг почувствовала облегчение. Лежала на спине, боялась шелохнуться. Положили мешок со льдом на голову. Это мама…

Сергей, ты теперь понимаешь?.. Я просто глупая девчонка, но не дрянь. Погоди, почему ты не даешь мне сказать?.. Может быть, я тебя за это и люблю – никогда не даешь сказать, думаешь о своем и ничего, ничего не видишь… Вот откинул голову, прищурился. Милый!.. К чорту пошлет? Давно послал… А все-таки встретились…

Когда Мадо проснулась, было восемь часов утра. Она чувствовала себя лучше, головная боль стала тупой, постоянной, но мысли больше не путались. Слабость… Наверно, ночью был сильный жар. Мне показалось, что тот человек шпик, а он просто шел домой – ведь с вокзала до центра только одна улица… Шел быстро, не хотел промокнуть…

Мадо оделась, не торопясь, – Морис придет в десять. Она пробродила час по пустым улицам – проверяла, не идет ли кто-нибудь за ней. Нет, все это померещилось… Плохо, что едва держусь на ногах, а Морис, наверно, скажет, чтобы завтра вернулась в отряд…

Мадо остановилась возле цветочного магазина. Дверь была открыта. Толстая усатая торговка ела суп и грела пальцы о глиняную мисочку. В темном металлическом кувшине стояли блеклые астры, темнолиловые и ржавые. На грифельной дощечке, где пишут имя святого, чтобы знать, кто сегодня именинник или именинница, кому отнести букет, было выписано «Всех мертвых». Сегодня День поминовения, это цветы для кладбищ… Подошел человек в черном пальто, потрогал рукой астры.

– Они у вас несвежие…

– Теперь, сударь, берешь не то, что хочется, а то, что находишь…

Кто-то сказал:

– Для покойников это не представляет существенной разницы…

Мадо оглянулась, никого не было.

Десять часов. Она прошла по всему скверу. Мокрые скамейки, на рыжем песке небольшие лужицы. Дама с белым шпицем. Старуха, мальчуган. Мориса нет. Четверть одиннадцатого. Люси говорила, что он очень точен. Двадцать пять минут… Подожду до половины, если не придет, в шесть буду у Люси, она к шести возвращается…

Мадо пошла к выходу и вдруг увидела товарища, который был с Люси, когда они распределяли газеты. Его зовут Жако, Люси говорила, что он в группе недавно – с конца августа. Мадо он почему-то не понравился, и она потом себя упрекала: как отец – сужу о людях по внешнему впечатлению… Мадо прошла мимо Жако: должен был притти Морис, может быть Жако здесь случайно, а здороваться на улице нельзя. Жако сам к ней подошел:

– Здравствуй, Франс.

– Здравствуй, Жако. У тебя дело?..

– Я пришел вместо Мориса.

– А где Морис?

Жако не ответил, отошел в сторону. Мадо не успела опомниться, как полицейские ее схватили, повели к тюремной карете.

Ее ввели в светлый кабинет. На письменном столе стояли фарфоровые пастушки и фотография молодой женщины в старинной бронзовой раме. Майор Краусгрелль был любезен, и лицо у него было приветливое, располагавшее к себе. Он усадил Мадо в кресло, спросил, не курит ли она; терпеливо, с едва различимой улыбкой, выслушал ее длинный рассказ – откуда и зачем она приехала; говорил: «Хорошо, мы все проверим, к вечеру вы будете гулять по городу…» Мадо смущало одно: она назвалась Антуанеттой Ларю, а майор упорно называл ее «госпожа Франс». Неужели Жако выдал?.. Она не могла задуматься, улыбалась обиженно и доверчиво.

– Я все-таки не понимаю, почему вы меня задержали, господин майор?

– Я сам этого не понимаю. Но я готов благословить глупость моих подчиненных, благодаря ей я имею счастье беседовать с очаровательной женщиной…

Вдруг из соседней комнаты донесся крик, такой страшный, что Мадо вскочила. Майор улыбнулся.

– Всегда так… Мешают спокойно работать…

Он медленно раскрыл большие створчатые двери. На мраморном столе лежал Морис. Немецкий солдат бил его по животу плеткой. Морис кричал:

– О-о! Жако подлец!.. И ты подлец!.. О!..

Майор сказал:

– А ну-ка, Альфред, остановитесь… Вы мешаете мне разговаривать с дамой.

Мадо не могла отвести глаз от Мориса. У него лицо в крови. Лежит, как мертвый… Майор закрыл двери.

– Простите, это зрелище не для нервов молодой женщины. Да и вообще у нас неприятная обстановка…

Мадо теперь знала: конец! Жако всех выдал. Она собралась с силами и сказала:

– Почему вы меня держите? Я теряю время…

– Да, это всегда обидно. Чем вы занимаетесь, госпожа Франс? Я говорю о ваших мирных занятиях…

– Я делаю рисунки для лиможской фаянсовой фабрики…

– Очаровательно. Наверно, цветы?.. Я купил жене сервиз – с альпийскими фиалками. Может быть, это по вашему рисунку?.. Жако мы не сделали ничего плохого, через два-три дня он будет на свободе, остались пустые формальности…

– Вы меня отпустите?

– Не знаю. Я могу вас отпустить… А могу… Как бы вам сказать?.. Все это очень неприятно, тем паче, что вы прелестное создание, вас хочется не пытать, а ласкать… Вот программа, которую я вам предлагаю. Сначала вы мне исповедуетесь – список террористов, адреса, что вы делали и другие мелочи. Потом мы ложимся, я прикрываю вас кружевным одеялом и отпускаю вам все ваши грехи. Потом свобода и альпийские фиалки… Право, это куда приятнее, чем соседняя комната, хотя Альфред ее называет «кондитерской».

Он подошел к Мадо, ласково потрепал ее по щеке и тотчас отдернул руку:

– Гадюка!.. Альфред, проучить ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю