Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 63 страниц)
16
Еще накануне Мадо была счастлива; весь вечер они пробродили с Сергеем по окраине Парижа, забирались в улички, похожие на щели, выбегали к огням площадей, побывали на ярмарке, слушали старую шарманку, и сорока нагадала Мадо счастье, вытянула розовый билетик: «Пусть успокоится твое сердце, предмет любви тебя не оставит». И хотя Мадо смеялась над словами «предмет любви», ей стало спокойно. Может быть поэтому, может быть потому, что весь вечер был таким прозрачным – ни обиды, ни легкой размолвки, она даже не спросила Сергея, скоро ли он уезжает, как спрашивала при каждой встрече.
И вот он уезжает. Сейчас она увидит его в последний раз…
Сергей знал, что скоро уедет, и все же не был подготовлен к разлуке. Он часто задумывался над своим чувством, старался понять, что притягивает его к этой девушке с ее сложными, зачастую противоречивыми движениями души, и не мог. Он знал только, что жизнь, которая прежде была наполненной до краев, теперь, когда Мадо уходила, казалась темной и пустой. И вместе с тем Мадо была вне его жизни, никогда он с ней не разговаривал о своей работе, не делился надеждами и тревогами; не расспрашивал ее о «Корбей», о друзьях, о чужом и непонятном быте. Может быть, все это вымысел? И тотчас Сергей возражал себе: нет, он любит живую женщину, знает ее, как будто прожил с нею долгие годы, хотя и не знает ни ее забот, ни ее друзей.
И все же ни разу не подумал он, что может ввести Мадо в свою жизнь. Чувствуя, что разлука надвигается, он смутно утешал себя: не может быть, чтобы они снова не встретились!
Только сейчас он спохватился: что он делает? Сколько раз Мадо повторяла: «возьми меня с собой». Почему он не слушал, не хотел слушать? Ведь такое не повторится… Мадо права – почему он отказывается от счастья?..
Но что станет с Мадо в чужой для нее стране, без друзей, без тех мелочей жизни, которые замечаешь только, когда их нет и когда они становятся необходимыми? Он это знает, он тосковал в Париже по московским переулкам, по фонарям у памятника Пушкина, по песне, по слову, по пустяку… Как сможет жить Мадо, связанная с жизнью только Сергеем? Пошлют его куда-нибудь, и ниточка оборвется… Он знает жизнь не такой, какой она кажется, когда слушаешь шарманку на парижской ярмарке. Он старше, больше пережил, он должен рассуждать за двоих. Как оторвать Мадо от этих огней, от ее картин, от веселья и грусти Парижа?.. Самба рассказывал, что каштаны нельзя пересаживать – они сохнут…
Сергей и себе не договаривал самого главного. Лет десять назад он много читал, увлекался Толстым, Диккенсом, Стендалем; герои романов казались ему живыми, он знал их лучше, чем своих сотоварищей; в течение дня он то и дело возвращался к миру вымышленному, но реальному. Может быть, и Мадо была для него чудесной книгой? Ведь их не связывали будни, подобные кровеносным сосудам. Он любил Мадо, при виде ее менялся в лице, но даже в мечтах не мог объединить эту женщину и свою жизнь: Мадо всегда оставалась в стороне. Происходило это не от слабости чувства, а от душевной природы Мадо; он как-то сказал ей: «Мне иногда кажется, что когда я говорю „да“, ты слышишь „нет“. Ты сделана из другого теста…» Она была теплой, живой, любимой, и все же оставалась сном.
И он не сказал ей слова, которого она все еще ждала. Она старалась быть сильной, не заплакала, ни о чем не спросила. Они дошли до той аллеи, где родилась их любовь, постояли среди раннего золота деревьев и пошли дальше; долго они бродили по улицам своего счастья, улыбаясь деревьям, фонарям и двум теням на синеватом тротуаре; они узнавали скамейки – здесь прошли недели, годы, жизнь… И у знакомой цветочницы Сергей купил Мадо последние цветы, маленькие чайные розы.
Все же под конец они не выдержали, попытались обмануть друг друга словами надежды.
– Может быть, весной я снова приеду…
– Я буду ждать. А если ты увидишь, что тебе слишком грустно, напиши одно слово, я приеду. Обещай, что напишешь…
– Конечно, напишу. Я и теперь знаю, что будет тяжело…
– Тогда – почему?..
– Не знаю… Мадо, я не могу иначе… Поверь мне, я старше, лучше знаю жизнь… Может быть, я не умею сказать, но это так… Сейчас это невозможно… Весной я, наверно, приеду… И будут каштаны в цвету, и вдруг я увижу – идет Мадо в зеленом платье, почему-то мне кажется, именно в зеленом… Я убежден, что мы скоро встретимся…
Она покачала головой.
– Зачем играть в прятки?.. Сергей, я хочу тебе сказать что-то очень важное, Это правда, что ты старше и умнее, я готова тебя слушаться, ты все знаешь. Я ведь жила, как в оранжерее, а ты работал, боролся. Но одно я знаю лучше. Ты не спорь, я ведь женщина… И это я знаю лучше тебя… Может быть, мы никогда больше не увидимся. У тебя будет своя жизнь. Не думай, что я ревную, я это говорю просто, как то, что ты будешь дышать, ходить, разговаривать, Другая женщина… И она будет жить рядом с тобой, знать все твои дела, радоваться с тобой, огорчаться. Ты все-таки помни, что есть Мадо. Кто знает, может быть, никто тебе не будет ближе, чем я была? А тогда ты это почувствуешь и через год, и через десять лет. Ты не упрекай себя, что меня оставил, а помни все, и тебе будет легче… Я тебе не даю никаких клятв. Откуда я знаю, что со мной станет завтра? Может быть, и у меня будет другая жизнь… Но слушай, Сергей, если я начну сходить с ума от тоски, прятаться от самой себя, кусать по ночам подушку, я скажу: есть Сергей! Ты меня понял? Мы столько сердца вложили в это!.. И если что-нибудь в жизни не умирает…
Она не досказала, почувствовала, что силы изменяют ей; спросила, когда отходит поезд.
На вокзале было шумно и тревожно от высоких закопченных сводов, от свистков, тележек с чемоданами, от чужой суеты, расставаний, бутербродов, платочков, криков.
– В купе много народу?
– Много.
– Как ты будешь спать?
– Ничего…
– Сергей, помнишь: «к сердцу прижмет»… Тебе нужно садиться… Дай я тебя обниму!..
– Мадо!..
И вот уже понеслись огни вокзала, заводов, пригородов. А он у окна все повторял: «Мадо!» Потом показалась ночь, такая, какой не увидишь в городе, она перебила дым запахом мокрого поля, оглушила чернотой. Сергей попробовал задремать, но не смог, он подбирал под стук колес слова, ласковые прозвища, обрывки фраз. «К сердцу прижмет, к чорту пошлет»… А колеса не замолкали. Под утро он уснул, чтобы час спустя проснуться в испуге: что случилось?.. И сразу вспомнил: нет Мадо!
Он знал, что нельзя рассчитывать на целительные свойства времени – нужно жить с этой раной; разговаривал; волнуясь, разворачивал газету – что с московскими переговорами? Глядел на опрятные скучные виды Германии. Потом потянулись щемящие сердце поля Польши, предвестники России. Скоро избы, леса, ромашки и колокольчики, белокурые девчонки!.. В Негорелом он чуть не обнял курносого красноармейца, который сказал, прочитав «Правду»: «Монолитности у французов нет»…
Вот и Москва, духота лета, пахнет асфальтом, люди в летних пиджачках с портфелями, мальчишка, вымазавшийся вишневым соком, дом со львами, тот, что у Пушкина… Сергей не солгал, сказав матери: «Ты не представляешь себе, как я счастлив, что вернулся…» Он только не договорил, что сердце – большое и что в его сердце надолго, кто знает, не навсегда ли, поселилась тень отлученной любви.
17
Хотя Сергей сказал Анне Рот, что не любит ходить по магазинам, как мог он вернуться из Парижа без гостинца для Ольги? Сестра казалась ему девочкой. Когда Нина Георгиевна смеялась: что ты с ней, как с маленькой, разговариваешь, она меня умнее, – Сергей задирал вверх голову, удивленно осматривал сестру и отвечал: «Выросла. А все-таки маленькая»…
Ольга незаметно перешла от отрочества к той трезвости помыслов и чувств, которая обычно приходит вместе с сединой. Была она хорошо сложена, высокая, с правильными чертами лица; такими на старых чайницах или портсигарах изображали боярышень. Одного не хватало ей, чтобы очаровывать, – внутреннего огня; глаза у нее были большие, светлые и неподвижные. Вероятно поэтому она многим казалась неумной, хотя не терялась в разговоре и быстро схватывала мысли собеседника. Жила она с матерью в маленькой комнате; квартира была коммунальная, и соседи попались недоброжелательные; не будь Ольги, они заклевали бы Нину Георгиевну, которая ночь не спала от обиды, услышав от соседки: «Интересно, откуда у вашей дочки заграничное платье? Может быть, за вашу стрекотню?..» Ольга умела отразить любое нападение. Когда мать вздыхала над грубостью нравов, она пожимала плечами: «Ругань меня мало трогает. Но электрического чайника ты им больше не давай, сейчас такого не купишь…»
Ольга работала в редакции одной ведомственной газеты. Службу она выбрала после долгих размышлений – ходила, расспрашивала, сравнивала. А работала превосходно, все были ею довольны.
Все, кроме матери… Но кто смог бы понять, чего хотелось Нине Георгиевне?.. Ведь не горя дочери. А смущало ее в Ольге именно отсутствие терзаний, глубокое благополучие. Никогда они не ссорились; все говорили о Нине Георгиевне, как о примерной матери, а об Ольге, как о нежной, заботливой дочери. Между ними была большая любовь и большая отчужденность.
Пытаясь понять Ольгу, Нина Георгиевна вспоминала свою молодость, но ключ не подходил к замку. Да и слишком разными они были – страстная, готовая к любой жертве, душевно хрупкая мать и уравновешенная Ольга, защищенная от ударов жизни если не равнодушием, то спокойствием. В двадцать лет Нина Георгиевна жаждала отдать жизнь за дело свободы, считала высокой честью отнести пачку прокламаций, выписывала в тетрадку цитаты из «Капитала» и стихи Некрасова. Как могла она понять Ольгу, которая мечтала о нарядном платье, а прочитав книгу, говорила: «интересно» или «скучно» и тотчас забывала прочитанное. Нина Георгиевна возражала себе: другое время, им не приходится бороться… Ольга не злая, она может и пожалеть и помочь, никогда не сделает ничего низкого, да и работает не только ради денег, сама говорит, если взялась, нужно сделать как следует… Почему же она обижается на дочь? Может быть, она окаменела, не хочет понять чужую молодость?
Ольга как-то попыталась объяснить Сергею, почему ей так трудно с матерью: «Она говорит, как в старых романах… Даже словарь у нее такой. Вчера она заговорила о литературе. Я, конечно, сохраняю абсолютное хладнокровие, а мама горячится: „Вдохновения нет“. Ну что можно на это ответить? Я сама невысокого мнения о многих книгах. Скажи, что не умеют писать или что тема неинтересная, но когда слышишь такие слова, пропадает охота говорить»… Сергей не понял сестры, а может быть, даже не слушал, что она говорит; но Ольга была права – она и мать разговаривали на различных языках.
– Тряпки – это Оле, – сказал Сергей.
– Вот и хорошо – к свадьбе… Ведь Олечка замуж выходит. Ты и не думал?.. За своего начальника…
Нина Георгиевна, улыбаясь, подвела Сергея к сестре. Он расцеловал Ольгу. Вот это сюрприз!.. Оля – и вдруг замуж!.. Ну да, это только он считал, что она – маленькая…
– Мама, почему ты мне не написала?
– Да я сама только третьего дня узнала. Оля не говорила…
Нина Георгиевна приготовила праздничный обед, убрала стол, купила цветы. Они пили мускат, улыбались. Сергей поглядел со стороны и подумал: хорошо, начинает все налаживаться!.. Лишь бы войны не было.
Он много рассказывал про Париж. Мать не пропустила ни одного слова; она узнавала город своей молодости, и вместе с тем это был другой Париж, прекрасный, но тревожный, как будто глядела она на него сквозь красное стеклышко, все горело: улицы, дома, люди… Неужели и там думают, что будет война?.. Какой это ужас! Ведь только-только здесь немного вздохнули… Может быть, Сергей горячится?..
– Серёженька, французы-то собираются воевать?
– На словах – да. Но очень не хотят…
– Кто же хочет воевать…
– Видишь, мама, никто не хочет, но мы не хотим и будем, а они не хотят и не будут. Если будут, то так – ради приличия…
– Я во Францию не верю, – сказала Ольга. – У них все в прошлом, разве только моды в настоящем… Я тебя слушала и думала – до чего они отстали! Посмотреть, конечно, все интересно, но если бы мне сказали – поезжай куда хочешь, я съездила бы в Германию или в Америку. Там по крайней мере техника, удобства… А французы кончились.
– Что ты говоришь, Оля? – Нина Георгиевна всполошилась. – Как может такой народ вдруг кончиться? Ты знаешь, я вчера читала моим ученикам Гюго. Если бы ты видела, как они чувствуют каждое слово!
Ольга засмеялась:
– Но когда он жил, Гюго? Все в прошлом.
– Почему только в прошлом? Ромэн Роллан и теперь пишет. Напрасно ты не хочешь почитать его. Это благородное сердце.
– Тоже старик. Все у них в прошлом. И потом дело не в писателях, техника отсталая, государство распадается, а Сережа говорит, что защищаться не будут. Чем же тут восторгаться? Воспоминаниями?
– Серёженька, да объясни ты ей… Ты видел…
Нина Георгиевна, волнуясь, всегда много курила.
Теперь она закуривала папиросу о папиросу.
– Конечно, видел. Народ чудесный… Я там на одном заводе был, ко мне подходит мастер, еще мальчишка: «Русский? Так вы скажите товарищу Сталину, что у него здесь очень много друзей, пусть он газетам не верит». Такой, конечно, на смерть пойдет… Талантливый народ, смастерят сразу, у них все изобретатели… Веселые, кажется и мертвого рассмешат. Только, мама, страшно мне за них. Франция, как будто ее замуж выдали за нелюбимого – уйти не может и не может с ним жить, а живет, и при этом так живет, что немцы облизываются. А она какая-то незащищенная…
Он оборвал себя: слишком взволнованными были последние слова – перед ним прошла тень Мадо. Он повернулся к сестре:
– Ну вот, Олечка, а тебя не выдают, сама выходишь…
Давай выпьем за твое счастье! Смешно, давно ль я тебе куклу покупал?..
– Сережа, милый, как хорошо, что приехал! Как будто почувствовал… А свадьбу мы будем справлять уж на новой квартире. Ты должен поскорее познакомиться с Семеном Ивановичем, он тебе понравится. А теперь я хочу, чтобы ты меня поддержал. Это насчет мамы… Доктор сказал, что у нее повышенное давление, нужно беречь себя. Во-первых, она слишком много курит…
Нина Георгиевна виновато улыбнулась, погасила папиросу.
– Это только сегодня, взволновалась… Ты знаешь, Сережа, я теперь сама набиваю, выходит куда меньше.
– Но папиросы еще полбеды, – продолжала Ольга, – главное – работа. Она должна бросить школу, хватит института. За какие-то гроши и у чорта на куличках…
– Оля!.. Да разве можно подходить к этому с оплатой? У меня там замечательные ученики! Это такое счастье! Я вижу, как они растут, начинают понимать. Ты, Сереженька, не представляешь себе, что за поколение растет! Лучше вашего… Им, правда, легче. Но они как-то живее, душа у них раскрытая… Помню, раньше некоторые смеялись: «старье». А эти пьют каждое слово. Вырастут настоящие люди. Вот почему так страшно, когда ты говоришь о войне… А школы я никогда не брошу.
– Ты лучше скажи Сереже, сколько ты получаешь. И при этом, полтора часа в жутком трамвае… Доктор сказал, что нужно беречь себя.
Сергей понял, что матери тяжел этот разговор; он спросил про Васю.
Ольга ушла в редакцию. Нина Георгиевна хотела оправдать дочь перед Сергеем:
– Ты не думай – она не жадная. Она мне деньги предлагала, ей теперь повысили… Это она только на словах… Обо мне заботится, трогательная девочка!..
– Мама, ты одобряешь ее выбор?
– Семен Иванович?.. Да я его мало знаю. Оля счастлива, это – главное… Расскажи мне еще про Париж.
Сергей долго рассказывал – о набережных Сены и о фашистах, о картинах Самба, о заводах, о рабочих, о деревьях. Рассказал он и про ночь на вышке Монмартра, когда Париж внизу шумел, как огромное море. Он только умолчал, что был там не один. Нина Георгиевна чувствовала: что-то он скрывает…
– Ты там никем не увлекся, Сережа?
– Увлекся?.. Парижем.
Когда он ушел, Нина Георгиевна подумала: вот и Сережа затаился… Вася, тот никогда слова не скажет… А Оля…
Когда Сергей спросил: «ты одобряешь ее выбор?», Нина Георгиевна напрягла все свои силы, чтобы не сказать правды.
Это было позавчера. Ольга пришла спокойная, села обедать, и только тогда Нина Георгиевна заметила, что Оля сама не своя, отодвинула тарелку, шевелит губами.
– Что с тобой, Оля?
– Ничего особенного.
А несколько минут спустя Ольга сказала:
– Мы с Семеном Ивановичем решили расписаться… Так что в октябре я перееду к нему. Я, мамочка, боюсь, как ты будешь одна?.. Но я буду часто приходить…
Нина Георгиевна отвернулась; она не могла скрыть волнения.
– Мама, ты против?..
– Почему ты мне ничего не говорила?
– Я и сама не знала…
– Олечка… Ты его любишь?
– Мама, мне и так трудно говорить, а ты, как в анкете… По-моему, Лабазов – хороший человек. Исключительных чувств у меня нет, это и не обязательно. Но о нем все хорошо отзываются. Я сама вижу – я ведь год там работаю… Фактически мы с ним уже давно встречаемся так, как если бы расписались. А позавчера у него выяснилось с квартирой, это в новом доме на Можайке. Он предложил оформить…
Нина Георгиевна больше не спрашивала, сдержалась, чтобы не расстроить Ольгу, поздравила ее.
Заплакала она только теперь, когда ушел Сережа. Она вспомнила Семена Ивановича, его отвисшие зеленоватые щеки, маленькие сонные глаза, и ей стало невыносимо жалко Олю. Потом она начала урезонивать себя: Ольга не девочка, она знает Лабазова. Нельзя судить по наружности… А что спокойный – лучше, и Оля такая… Может быть, она его любит, только не хотела сказать – она ведь гордая. Но как страшно она сказала: «оформить»!.. Или это только мне кажется, потому что я состарилась, ничего больше не понимаю?..
Теперь Нина Георгиевна плакала над собой, над своими мечтами. Вот и одиночество… Ночь грозила раздавить сердце. Тогда Нина Георгиевна принудила себя сесть за стол, вынула тетради. Гюго приветствует свободу… И она улыбнулась, вся заплаканная – не пуста, не холодна ее осень!
18
При расставаний с Сергеем Мадо говорила, что любовь будет опорой, вышло иначе – любовь оказалась камнем на шее. Мадо не могла ни возвратиться к прежней жизни, ни мечтать о встрече с Сергеем. Целыми днями она сидела в своей комнате, безразличная ко всему.
– Почему вы не работаете? – говорил ей Самба. – Может быть, и мне грустно, но я работаю.
– Мне не грустно. Меня нет.
Самба проворчал:
– Да он скоро вернется…
Она покачала головой:
– Я о нем не думаю.
Это было правдой. Удар был таким сильным, что она не могла ни о чем думать. Порой удивленно оглядывала она хорошо знакомые вещи – флаконы, коврик, мольберт с давно брошенным этюдом. Сергей увел ее от прежней жизни. А нового не оказалось.
Марселина в тревоге спрашивала себя: что с Мадо? Еще недавно она была в приподнятом состоянии, смеялась, куда-то уходила. А теперь не говорит ни слова, смотрит в одну точку… Не хочет признаться матери, скрытная… Марселина пыталась поговорить с мужем, но тот ответил:
– Ты не суди по себе, это – другое поколение, теперь так не переживают. А Мадо действительно плохо выглядит, нужно пригласить Морило. Жаль, что нельзя уехать в «Желинот», Там она сразу подправилась бы… Но что ты хочешь, все говорят о войне…
Доктор Морило издавна лечил семью Лансье, он знал на память, какое давление у Марселины и где что «шалит» у Мориса. Это был добродушный циник, обсыпанный пеплом; крохотное пенсне забавно подпрыгивало на его огромном мясистом лице. Морило сказал:
– Милый мой, если бы доктора лечили от таких болезней, о чем бы писал Нивель? Очень она впечатлительная… У таких людей, как вы, дети всегда с вывихом. Вы в жизни порхали, да и теперь порхаете, не спорьте! Табакерки, ужины, то, се… А им это противно. Благодарите судьбу, что Луи увлекся авиацией, а не курит опиум и не стреляет в любовниц.
– Но теперь авиация – это самое опасное… Конечно, лично я не верю в войну.
– А по-моему, дело дрянь. В Москве ни с места… Боюсь, как бы не кончилось катастрофой.
Это было в столовой за утренним кофе, Лансье развернул газету и вдруг с необычным для него волнением закричал:
– Русские нас предали!
Марселина испугалась, никогда прежде она не видала, чтобы газета вывела из себя мужа; если он и делился с другими членами семьи новостями, то были это театральные сплетни или забавные истории о том, как плодовитая канадка родила пятерню. А теперь Лансье был чрезвычайно возбужден. Марселина хорошо знала, что означает этот тонкий голос, переходящий в визг.
Мадо подошла к отцу:
– Что ты сказал?
– То, что сказал. Они сговорились с немцами.
– Этого не может быть…
– Пожалуйста… Телеграмма Гаваса из Москвы.
Мадо молча ушла к себе. Она еще слышала визг отца, возмущенный голос Луи: «Я этого от них не ожидал. Во всяком случае, это не поступок спортсмена»… Мадо казалось, что они говорят о Сергее. Неправда, этого не может быть! Он отверг любовь во имя своей идеи, разговаривал с Мадо и вдруг кидался к газете… А сколько раз он говорил, что будет воина, нужно разбить фашистов…
Неужели и это приснилось? Изменил ли Сергей своей мечте? Или, может быть, Сергей сейчас мечется, не знает, как жить? Может быть, мечта изменила Сергею?.. Нужно с кем-нибудь поговорить, понять. То, что Мадо, вслед за отцом, называла «политикой», ворвалось в ее жизнь, слилось с ее личным горем.
Она пошла к Самба. Он был взбудоражен:
– Чорт бы их всех побрал! Теперь обязательно будет война. А с немцами не так легко справиться. Если в четырнадцатом мы провоевали четыре года, теперь придется воевать восемь лет…
– Самба, но что сделали русские?
– Очень просто, договорились с немцами…
– Но этого не может быть!
– Ничего нет удивительного. Мы хотели перехитрить их, они перехитрили нас, вот и все…
Мадо говорила себе: Самба тоже не понимает. Он знает одно – свою живопись. Они все читают газеты и верят… Да, но это – телеграмма из Москвы… Кто же ей сможет объяснить? И вдруг вспомнила: Лежан. Как это она раньше не подумала? Несколько раз Сергей ей говорил: «Лежан нас понимает… Это настоящий друг»… Если он понимал Сергея, он сможет ей все объяснить…
Редко внешность так расходится с душевными свойствами, как то было у Анри Лежана; ни добрые, несколько растерянные глаза, ни мягкие движения не выдавали железной воли этого человека. Лансье им не зря гордился: Лежан был одним из самых одаренных инженеров Парижа; если он застрял на небольшом заводе «Рош-энэ», то только потому, что его имя выводило из себя крупных промышленников; – мало о ком говорили с такой ненавистью. Правых раздражало его умение держаться в любой обстановке, сдержанность, эрудиция. Нивель как-то сказал: «Я могу понять голодранца, который читает „Юманите“, но коммунист, который читает Данте, – это нечто неестественное и отвратительное»… Сын адвоката, одного из первых социалистов Лилля, и внук врача, в молодости чуть было не поплатившегося жизнью за то, что он прятал раненых коммунаров, Анри Лежан был потомственным интеллигентом; к коммунизму он пришел путем долгих размышлений, а сделав выводы, с головой окунулся в повседневную политическую работу. Рабочие говорили: «Наш Анри словами не бросается»… Его любили за суровость, преданность, за большую душевную чистоту. Да и не такой обманчивой была его внешность: жесткий с врагами, он был отзывчив, внимателен к товарищам. В одной правой газете Лежана назвали лицемером, уверяли, будто он любит роскошь, элегантных любовниц, дорогие притоны. А Лежан жил с женой и двумя детьми, из которых старшему исполнилось недавно шестнадцать лет, в маленькой квартире, где единственной роскошью был рояль – жена Лежана, Жозет, любила музыку.
Мадо порой приходила к Лежанам. После «Корбей» эти обыкновенные стулья с соломенными сиденьями, старенький буфетик, скромный обед, за которым домочадцы говорили о простых, понятных вещах, казались ей счастьем. Для нее Лежан был не грозным трибуном, не блистательным инженером, а спокойным и милым человеком, который играет с семилетней Мими в прятки и помогает Полю решать задачи. Часто она завидовала судьбе Жозет.
Жозет жила не в игрушечном раю, а на черной черствой земле. Дочь рабочего, она «выбилась» – стала учительницей в шахтерском поселке, где копоть на всем – на лицах, на домах, на деревьях. Веселая по характеру, она узнала горе, голод, обиды. Было нечто детское в ее лице, но морщины вокруг глаз, да и сами глаза, усталые, порой угрюмые, говорили о жизненном опыте. Лежан восемнадцать лет тому назад встретил смешливую и вместе с тем печальную девушку; он дал ей веру – до него она думала, что жизнь – это жестокая борьба за хлеб, за деньги, за положение, с Анри борьба стала для нее жизнью. Несколько лет Лежан не мог получить работы, тогда они жили на скромный оклад Жозет; но она не падала духом – знала, зачем живет.
Как было ей понять сумасбродку Мадо? И Мадо ее побаивалась. Однажды она сказала Лежану: «Ваша жена очень суровая». Он рассмеялся: «Что вы… Вы привыкли к тепличным растениям, поэтому вам так кажется, а Жозет росла на морозе».
Лежан, как и все, был потрясен короткой телеграммой из Москвы. Приход Мадо его озадачил и раздражил – не до гостей!.. Но сразу он почувствовал, что у Мадо какое-то горе, и был с нею особенно мягок.
– Только вы можете мне объяснить… Другим я не верю, они все ненавидят русских… А я знаю, что вы – с ними. Я не могу понять… Скажите, это правда, что они нам изменили?
– Изменили нам?.. – Лежан усмехнулся, и его печальное лицо стало еще печальнее. – Как они могли нам изменить? Ведь мы их давно бросили. Я говорю не о нас, а о тех, кто правит Францией. Мюнхен, потом пакт с Риббентропом… Они хотели, чтобы немцы накинулись на Россию.
– А миссия в Москве?..
– Чтоб отвести глаза… Они думали провести русских. Вот почитайте интервью с Ворошиловым. Видите, «агрессор» – это о фашистах. Поляки отказывались пропустить Красную Армию, а французы и англичане поддерживали Бека. У русских не было выхода.
– Но я столько раз слыхала от него… – Мадо спохватилась. – Я столько раз слыхала, что главный враг – фашисты. Как же они могли сговориться? И против нас… Ведь здесь не только Бонне, не только Нивель, здесь вы, Самба, рабочие, народ…
Стемнело. Лежан хотел зажечь свет, но не зажег. Жозет ушла с дочкой. Лежан сказал:
– Приходится расплачиваться за чужие грехи. Вы не думайте, что я говорю со стороны, я француз… Веселого ничего не предстоит… Но русские товарищи поступили правильно – они копят силы. Если Москва удержится, значит, и Франция будет жить. А от испытаний нам не уйти, тяжелых, очень тяжелых… Вы не отчаивайтесь. Когда вам говорят, что русские изменили, знайте – это говорят изменники. Нас теперь будут травить, сажать в тюрьмы, убивать. Идет проверка – не словами – железом.
В разговор неожиданно вмешался Поль, пробасил – у него ломался голос:
– Теперь самое главное – верность…
Лежан улыбнулся:
– Видите, если нас перебьют, эти довоюют…
Мадо ушла в глубоком смятении. Игра, страшная игра… Этот мальчик сказал «верность». Но верность чему?.. Верности нет, это сказки для детей, потом дети растут, и взрослым не до сказок, их мобилизуют, гонят в могилу, а они упираются, хитрят, прячутся в кусты. Но Лежан не трус, он не спрячется. Я чего-то не понимаю… Неужели маленький Поль видит лучше?.. Они – другие, крепкие. Это обо мне Лежан сказал: «тепличное растение», теперь стекла побиты, мороз, вот и замерзаю… Как я хотела бы поменяться с Жозет! У нее Лежан. А Сергей от меня уехал… Нет, не то… У нее Лежан, это правда, но что-то в ней самой. А я пустая. Когда я думаю о Сергее, мне не легче. И вот что самое страшное – у меня больше нет Сергея, он теперь у Лежана, у Жозет, у этого смешного мальчика, у всех, только не у меня…