355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Буря » Текст книги (страница 10)
Буря
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:04

Текст книги "Буря"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 63 страниц)

24

– Действительно, нервы? – спросил профессор Дюма доктора, когда они вышли из «Корбей».

– Грудная жаба. Первая повестка.

Они долго молчали, обоим было жалко госпожу Лансье, и оба были в том возрасте, когда смерть легка на помине. Да и сцена за ужином их расстроила, от Марселины они невольно перенеслись мыслями к Франции.

Трудно сказать, на чем покоилась дружба этих двух людей; они не походили друг на друга и не подходили друг другу. Дюма был крупным ученым, а доктор Морило заурядным районным врачом, который не гнался за медицинскими новинками, твердо знал, что его возможности ограниченны, и к науке относился, как к тяжелому ремеслу. Дюма можно было назвать жизнерадостным энтузиастом, Морило же над всем посмеивался, не верил ни в открытия, ни в реформы, говорил: «Чем больше все меняется, тем больше все остается по-прежнему». И все же они нравились друг другу. Холостяк Дюма у доктора чувствовал себя, как дома. В свое время он каждое воскресенье возил на спине сыновей Морило – Пьера и Рене. Давно это было.

– От Рене вчера пришло длинное письмо, – сказал доктор. – Он на линии Мажино. Острит: «у нас здесь такое состояние, как будто мы воюем сто лет и жаждем мира – похмелье, а выпивки-то не было…» Говорят, что в апреле призовут Пьера. Если, конечно, эта музыка затянется…

Они снова шли и молча думали о том же.

Морило, наконец, заговорил:

– Ужасно глупо вышло… Но кто мог подумать?.. Я так и не понял, откуда они знают Руа. А если разобраться, то ничего нет удивительного – теперь если кого-нибудь назначают, значит, или круглый дурак, или настоящий подлец. Может быть, Марселина права – шпион… Как же вы хотите воевать при таких условиях?..

Дюма ни спорил, ни соглашался. Они медленно шли в темноте, ногами недоверчиво проверяя тротуары.

– Ничего, выкарабкаемся, – вдруг прорычал Дюма.

– Сомневаюсь. Франция, слов нет, хороший дом, но никто не хочет его защищать. Вероятно, потому, что никто не чувствует себя хозяином. Позавчера меня вызвали к больному: рабочий с завода Берти, гнойный плеврит. Там был его товарищ. Разговорились. Оба, разумеется, коммунисты или вроде. Вы представить не можете, как они раздражены, не верят ни слову, говорят – все это издевательство, чем кагуляры лучше наци, и так далее. Я с Берти давно не встречался, но убежден, что он предпочитает немцев вот таким соотечественникам. Страна расползлась по ниткам. В общем ничего тут нет удивительного – народы дряхлеют, как люди. Выскочат вперед американцы. Корнеля у них нет, только жевательная резинка, зато чертовски молоды. А мы свой век прожили. Так что хорошего ждать не приходится… Вы говорили, что мы не отдадим Праги, что договоримся с русскими, что Гитлер не посмеет начать… Интересно, когда вы расстанетесь с вашим оптимизмом – без пяти двенадцать или в пять минут первого?

Дюма так запыхтел трубкой, что искры посыпались в ночь.

– А зачем мне с ним расставаться? Язвы на поверхности. Что такое Руа? Я вас спрашиваю, что такое Нивель? Прыщи, и только! Разве народ может вдруг застрелиться? Что это вам, школьник? Или маклер? Народ – это хлеб, пот, гений. Я не знаю, что сделает народ, когда он, наконец, вмешается в эту пакость. Но не может, чорт побери, Франция кончиться на пьянчужке Даладье, на носатом прохвосте Бонне – извольте получить такое после Робеспьера и Сен-Жюста! Когда я вижу, как маляр красит стену, как сапожник набивает подметки, как монтер прокладывает провода, я сразу прихожу в чудесное настроение – есть еще Франция. Послушайте, доктор, может быть, мы не дотянем до рассвета, но нельзя поверить в такую окаянную ночь…

Кругом была воистину ночь, ни огонька, ни даже того ватного темно-серого тумана, который порой смягчает мрак; затемненные дома отсутствовали, город казался лесом. Вдруг из темноты донесся плач грудного ребенка. Доктор Морило развеселился:

– Смена, дорогой профессор, – антрополог двадцать первого века. Вы представляете себе, как он будет вам завидовать – вашей Мари с ее соусами, вашей трубке, вашему оптимизму. Я убежден, что через шестьдесят лет наше время будет казаться идиллией, буколикой, раем…

Дюма в ответ насмешливо засвистел.

– Эх, вы… Анатоль Франс!.. Не понимаю, как вы лечите больных, вы и здорового можете загнать в могилу такими тирадами… Когда идешь в гору, всегда кажется, что лучше бы не подыматься. До перевала… А идешь, значит, нужно дойти…

– И не шлепнуться. Осторожно, здесь, кажется, ступенька.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Валя была на четыре года старше Наташи, несмотря на это, девушки быстро подружились. Наташе нравилось, что Валя никогда не заостряла ни мысли, ни слов. Какая-то неуловимая, – думала про нее Наташа, – такие, наверно, все актрисы… Валя чувствовала себя в Москве одинокой, тосковала по друзьям из «Пиквикского клуба», ей становилось легче с веселой, разговорчивой Наташей.

Наташа праздновала день рождения – ей исполнилось двадцать лет. Отец подарил ей чудесные часики. Наташа то и дело подносила руку к уху и удивленно говорила «идут» – ей казалось, что на ее большой красной руке крохотные часики обязательно остановятся.

День был чудесный, начиналась весна, яркая, шумная. Вечером пришли гости: Валя Стешенко, Ольга, конечно Вася. Когда знакомые теперь считали, кого позвать, всегда говорили «Наташу с Васей» – нельзя было их представить врозь. Они часто встречались, не задумываясь, почему их тянет друг к другу. Обычно Наташа говорила, Вася молчал и улыбался. Как и в первый день знакомства, думая о Наташе, он говорил себе: хорошая девушка! Дмитрий Алексеевич как-то сказал дочери: «Твой Влахов мне нравится. Понятно?» Наташа без тени смущения ответила: «Понятно. Мне тоже…»

Наташа позвала и Сергея. Долго она раздумывала – не обидится ли Ольга, если ее позвать без мужа? Лабазов не нравился Дмитрию Алексеевичу. Да и Наташа не могла к нему привыкнуть: какой-то он неживой… Она не позвала Лабазова. Ольга обиделась, но обиду скрыла, только рассказала, что Семен Иванович написал хорошую статью о чутком подходе к человеку.

Молодежь веселилась, но, кажется, больше всех веселился Дмитрий Алексеевич. Он первым пошел танцовать, танцовал он вальс, и по старинке – подпрыгивая, но танцовал так, что Валя взмолилась: «Дмитрий Алексеевич, голова кружится…» Потом затеяли игры, загадывали слова, сочиняли чепуховые стихи и опять-таки Дмитрий Алексеевич забил всех. Ему выпал фант: гадать. Он повязал себе голову мохнатым полотенцем и отправился в комнату Наташи, разложил колоду карт, начал мучительно вспоминать: что выше – дама или король? Первой пришла Наташа. Отец крикнул:

– И ты сюда же? Киш! Сама все знаешь! Ты лучше его пришли…

Но когда пришел Вася, Дмитрий Алексеевич забыл про гадание – он взял с полки томик стихов, увлекся и стал кричать, потрясая книжкой:

– Удивительное дело! Набор слов, а, знаете, пот-ря-са-юще!

 
За твоими тихими плечами
Слышу трепет крыл…
Бьет в меня светящими глазами
Ангел бури – Азраил!..
 

…Вот это – поэзия! Не то что Лабазов по телефону кричал: «Тридцать две строчки к Женскому дню!..»

Наташа спросила:

– Что тебе папа нагадал?

– Очень хорошо! И в точку, – ответил Вася.

Поглядев в спокойные глаза Ольги, Дмитрий Алексеевич засуетился:

– Сейчас, сейчас все вам расскажу. Матушка моя гадала – «чем успокоится сердце?» А оно обязательно успокоится! Я вам могу всю музыку продемонстрировать: хлопоты, потом черви – сами понимаете, какой предмет изображен, ну, а потом счастливая дорога, я уж не знаю, что вы предпочитаете – Анапу или Малаховку…

Сергею Крылов не стал гадать – надоело.

– Раскажите, как в Париже народ развлекается? Танцуют, наверно, так, что полы ломятся…

Он долго слушал рассказ Сергея. Потом вдруг помрачнел:

– Боюсь я за них. Беспорядок там, наверно, страшнейший. Немцы ведь всю зиму готовились. Это хорошо, что веселые. Мы тоже не монахи… Но только надо уметь и покряхтеть, помучиться…

Валя нетерпеливо ждала у двери: ей очень хотелось, чтобы Дмитрий Алексеевич ей погадал. А он забыл, что гадает, и, когда она вошла, чуть было не рявкнул, как на пациентку. Потом спохватился, вспомнил, что он – факир, смел рукавом карты и начал вещать:

– Барды, аласагарды, балласагарды… Я вижу все… Она пришла. Он пришел. Она поглядела. Он поглядел. Алассабарды… Понятно? Кстати, он о Париже замечательно рассказывает, вы его спросите. А теперь – марш танцовать! Он вас так закружит, что не раскружитесь…

Валя ломала голову: как Дмитрий Алексеевич заметил, что он мне нравится? Непонятно. Ведь я ничем этого не показала… Правда, что нравится. Брат у него обыкновенный. А он нет… Странно даже, что инженер похож на поэта или на актера… Хорошо бы подружиться с таким человеком.

– До свидания! – Сергей улыбнулся. – Отчества вашего я не знаю.

– Алексеевна.

– Валентина Алексеевна. А можно просто, как Дмитрий Алексеевич – Валя?..

Она долго потом вспоминала: он так выговорил «Валя», как будто признал меня…

Возвращаясь от Наташи, Сергей встретил Замкова. Они пошли вместе. Замков долго говорил о военном положении – вскоре начнутся бои на Западе. Может быть, немцы и одолеют, но после таких битв они не будут страшны… Сергей был рассеян, думал о Париже, о Мадо. Замков смолк, потом сказал:

– Помните Петю? На свадьбе у Лабазова… Тогда Лабазов дразнил, что он повсюду вперед лезет… Убили его. Мы только вчера узнали. Еще Новый год с нами встречал. А потом начал проситься в Финляндию. Мы-то все его считали болтуном… Оказалось, герой. При штурме линии Маннергейма… Приказ есть о награждении. Мать приходила… А если вернуться к международному положению…

Сергей простился, завернул в переулок. Он смутно припоминал лицо Пети. Война как-то сразу стала ближе… Танцовал, смеялся, говорил, что пишет очерки… Вот так и с нами будет… Не знаю, как французы… Это верно доктор сказал – надо уметь и помучиться…

2

Роды были долгими и тяжелыми. Все потеряли надежду; даже профессор Рише, известный своим хладнокровием, считал, что Леонтина не выживет.

Она выжила, и в ослепительные дни парижской весны любовалась сыном; подолгу она разглядывала его ясные глаза: похожие на две капли бледноголубой финифти; эти глаза казались ей полными глубокого смысла. Она находила в младенце не только черты Лео, но даже его выражение; гордилась крохотными ручками; рассказывала ему длинные истории, замирала, когда он припадал к ее груди. Сын освободил ее от острого, невыносимого страха за Лео.

До этих дней она жила только мужем. Он нашел ее, маленькую мастерицу, похожую на десятки тысяч других, в пыльном сквере парижского пригорода и дал ей счастье. Был он старше Леонтины на двенадцать лет; водил ее в театры, объяснял тайны искусства, пересказывал книги, смешил историями своей бурной молодости. Он вложил в нее свою душу неудавшегося драматурга, искателя золота, брошенного в мир вековых условностей. Когда он уезжал в Лион, в Америку или – прошлым летом – в Киев, она погружалась в спячку, как лес зимой. Восемь лет они прожили вместе, но любовь ее была такой же острой и безрассудной, как в те первые дни знакомства, когда, будучи глупой девчонкой, она отдавалась Лео, не задумываясь над будущим.

Она давно мечтала о ребенке. Судьба оказалась жестокой: на третий месяц ее беременности началась война. Увидев Лео в военной шинели, она горько расплакалась: она представила его раненым среди огромного пустого поля. Напрасно муж объяснял ей, что на границе нейтральной Бельгии ему грозят не вражеские пули, а всего-навсего скучные зимние вечера; она не могла успокоиться. Когда Лео уехал, она дала волю слезам. Несколько дней без писем были для нее пыткой, и только теперь настало успокоение: сын был порукой близкой встречи; в крохотном, то невинном, то по-старчески мудром личике она узнавала Лео и, глядя на цветущие под окном каштаны, улыбалась возвращенному счастью. Она настолько повеселела, что стала готовиться к отъезду в Бидар.

Телеграмма пропала, и Лео узнал о рождении сына только две недели спустя. Шумный в своем счастье, он читал письмо Леонтины всем: и товарищам по взводу, и лейтенанту Гарше, и трактирщице, и жителям поселка, где они стояли; по многу раз он пересказывал самые важные места: у мальчика нормальный вес, он очень веселый, мать уверяет, что он похож на отца, и госпожа Шардонне – Лео никак не мог вспомнить, кто эта прелестная особа, – сказала: «В жизни не видела такого удачного ребенка…»

Одно только огорчило Лео: сына назвали Робером. Ничего в этом не было неожиданного: еще осенью они решили, если у них будет сын, назвать его Робером. Лео понимал, что парижанин не может быть Наумом, но теперь он часто вспоминал отца, и ему хотелось бы в звучании имени оживить тень сумасшедшего портного из Слободки. Да и старухе-матери обидно будет, что внука не назвали именем ее покойного мужа… Но ничего не поделаешь: сын – француз… И Лео сказал товарищам: «По-моему, Робер хорошее имя»…

На следующий день он решил написать Леонтине; это был длинный рапорт об отцовском счастье. Он не успел кончить письмо – прибежал сержант Дюбле сам не свой:

– Немцы прорвались!..

Это было настолько нелепо, что Лео выругался: Дюбле нализался с утра!.. Он дописал письмо, аккуратно заклеил конверт и пошел в поселок. Здесь сразу он понял все Дорога текла, как расплавленная лава: женщины с ручными тележками, штабные машины, автобусы, набитые бельгийцами, монахини, артиллеристы, таможенники, дети, потерявшие родителей, обозники, солдаты без офицеров и офицеры без солдат, подводы с мебелью, танки, стада – все перепуталось, все неслось к югу. На обочинах валялись опрокинутые машины, кресла, ящики. Паника родилась внезапно, и никакие приказы уже не могли остановить этого потока. Никто не знал, что именно случилось; говорили, что прорвались в тыл немецкие танки, что саперы не успели взорвать мосты, что генералы подкуплены; говорили о капитуляции двух армий, о горящих городах, о силе немцев; слухи росли, как росли толпы убегающих. Шедшие с юга войска столкнулись с этой массой обезумевших людей, с перепуганными префектами, с бледными денщиками, которые разыскивали своих генералов, с женщинами, которые истерически метались среди телег, машин, тягачей, в облаках едкой горячей пыли; и солдаты, которые шли к переднему краю, повернули назад, еще увеличив панический поток.

Кто-то закричал, что убегать бесполезно: немцы – впереди. Но люди только ускорили шаг. Лео отдался общему движению. Удар был слишком внезапным, еще утром он видел как бы перед собой Леонтину, розовую и теплую; она давала грудь сыну. Война была за тридевять земель, в Норвегии… Что же случилось? Откуда немцы?.. Ведь Франция сильнее, – тупо сказал он себе и в злобе засмеялся: – как нас обманывали!.. Ему хотелось порвать газету, ударить Нивеля, вбежать в палату и долго, скверно ругаться.

Ночью, почувствовав невыносимую усталость, он свалился неподалеку от дороги. Когда он проснулся, светало. Он поглядел на дорогу, забитую машинами, и сразу вспомнил все. Какая пакость!.. Страха больше не было, только злоба. Когда он обругал двух обозников, истошно вопивших: «Немцы!», ему стало легче. Он помылся. Среди овса пела пичуга. И в ответ Лео запел; таков был этот человек, трудно было его обескуражить; он пел свою излюбленную песенку:

 
Когда весна вернется,
Фортуна улыбнется…
 

К вечеру ему удалось найти несколько человек из своей роты. Лейтенант Гарше собрал полсотни солдат из разных частей. Они переночевали в пустой деревне. На следующий день их влили в запасной полк; приказали окопаться. Кое-где начинали оказывать сопротивление врагу. Лео усердно работал лопатой, лежал на брюхе – показались немецкие бомбардировщики, снова взялся за лопату – хоронили товарищей, убитых бомбой. Командир полка уехал к генералу и не вернулся. Лейтенант Гарше напрасно пытался связаться со штабом дивизии. По шоссе прошло несколько немецких танков. Солдаты зашумели:

– Что мы здесь делаем?

– Это ловушка!..

– Чорт бы их всех побрал! Генерал уж, наверно, в Париже…

Они двинулись на юг, стараясь держаться подальше от дороги. У реки они залегли; мостов не было; Гарше сказал, что здесь легко задержать неприятеля. Под утро показались немецкие разведчики. Лео уложил одного, стрелял он неплохо. Он обрадовался, как ребенок: кошмар кончился, немцев можно остановить!.. Утро прошло спокойно, солдаты приободрились, позавтракали. А в полдень подъехал майор, не вылезая из машины, он выслушал Гарше, потом сказал:

– Поздравляю. Доложу генералу. Обстановка тяжелая, приказ – оставить позиции, закрепиться на Уазе.

Так продолжалось месяц. Лео теперь знал правила этой ужасной игры: они отходили от речки до речки, от холма до холма, лежали под немецкими бомбами, пробирались в темноте по проселкам, по тропинкам, и всегда немцы оказывались впереди; офицеры напрасно запрашивали штабы: иногда приносили пакет – приказ о новом отходе; иногда кто-то в отчаянии кричал обозникам: «Стойте, канальи»; полковник сказал капитану: «Все погибло!» и переоделся в гражданский костюм; священник уверял, что немецкие танки – это кара за Народный фронт; и ничего нельзя было поделать – они отступали, отступали, каждый день отступали; с ними убегали жители; и месяц Лео видел ту же дорогу позора с брошенными орудиями, противогазами, соломенными шляпами, креслами.

Это уж не люди бежали, не полк, не город, бежала Франция, потерявшая рассудок, еще живая, разъяренная и перепуганная, готовая умереть, но спасающая сундук, бальное платье, теннисную ракетку. Нельзя было узнать страну: разоренная, брошенная, горевшая, она походила на огромную пустыню, которой не пересечь и за сорок лет.

Вот и Сена позади!.. Они повернули на юго-запад. И снова лопаты, снова бомбы, снова отступление. Страшнее развалин были мирные дома, похожие на дом в Бидаре, стены, обвитые пахучими глициниями, сады с розами и с левкоем, раскрытые окна, выдававшие простую тайну последних минут – опрокинутую чашку перед детским стульчиком, книгу, упавшую на пол, кисточку для бритья с засохшим мылом.

– Это моя деревня, – сказал солдат, который шел рядом с Лео, и слишком громко рассмеялся. Товарищи оглянулись, никто не произнес ни слова. Деревня была пустая, только во дворах раздирающе мычали недоенные коровы.

Солдаты больше не рассуждали, даже не ругались; изредка они обменивались короткими фразами: «немецкие танки», «Маре не дойдет до деревни», «дай закурить»…

Среди развалин Лео увидел синюю указку: «Орлеан». Он остановился здесь с Леонтиной, когда они возвращались в Париж из Бидара. Леонтину поразили старые дома, она сказала: «Как странно, жили люди, давно все о них забыли, а дома стоят, и красивые, красивее новых…» Потом они сидели в кафе на берегу Луары, пили бледное душистое вино, и Леонтина говорила: «Я так хочу тебя, как в первый вечер!..»

Лео зажал нос – смердило; день был знойным; кругом лежали сотни трупов, вперемежку – женщины, дети, солдаты, лошади, толстый священник и рядом яркобелая собачонка, как из плюша…

На стене Лео увидел надписи:

«Жан, я была здесь 6/VI утром. Роже жив!»,

«Лассе с семьей уехали в Ангулем»,

«Того, кто увидит капитана Деломбара, прошу передать, что я с ребенком была здесь в среду»,

«Пьер, я не могу ждать»…

Лео почувствовал спазму в горле. Наверно, и Леонтина была здесь, только не успела написать: «Лео, я еще жива и Робер жив…» Сейчас она с сыном лежит под обломками этого дома. А он зажимает нос – воняет…

– Воняет, – сказал товарищ, – сил нет! Идем скорей!..

Лео покорно пошел; он только внимательно поглядел на лицо женщины, которая лежала возле стены. Наверно, и она расписалась…

Во всех городах и селах, через которые он проходил, он жадно смотрел на стены, на белые, серые, охровые стены церквей, мэрий, школ. Были – Жанна, Луиза, Дениз, Люси, Тереза, Мари, Франсуаз – Леонтины не было…

Он сам смеялся над собой: как можно найти человека среди миллионов! И все же искал.

3

В тот страшный день, когда Париж, обезумев, уходил из Парижа, к Леонтине пришла Мадо. Закусив губу, Леонтина глядела большими невидящими глазами. События последних недель ее сломили. Раз десять в день она брала газету, пытаясь понять, что в ней написано, бежала к приемнику, и ее плач заглушал голос диктора, который рассказывал о боях в Норвегии. Она не знала, кого спросить – что случилось? Где Франция? Где армия? Где Лео? Перед ней стояла ужасная картина: пустое огромное поле и посередине лежит Лео, на лице у него кровь, яркая и густая, как краска. Она прижимала к себе ребенка и часами повторяла: «Роб!.. Роб!..»

В Мадо было спокойствие большого, непоправимого несчастья. Она не удивлялась, не спрашивала; из всех людей, с которыми ей приходилось встречаться, она одна ни на что не надеялась. Может быть, к катастрофе ее подготовили страшные слова Сергея?.. Лансье все еще метался в лихорадке. Когда Морило сказал ему, что немцы в Руане, он вытащил чемодан и стал судорожно пихать туда ненужные безделушки. Час спустя прибежал Самба: «Поздравляю! Россия объявила войну Италии»… Лансье поверил, обнимал Мадо: «Я всегда говорил, что не нужно ссориться с русскими». Бросив раскрытый чемодан, он кинулся к радио, час бился, стараясь поймать Москву, и, наконец, услышал передачу на английском языке; Москва рассказывала о сельскохозяйственной выставке. Лансье кричал: «Опять нас обманывают!.. Едем!..»

Мадо должна была быть рассудительной, спокойной, думать за всю семью. Две недели назад с матерью случился новый припадок. Профессора сказали: «Главное – абсолютный покой». Конечно, в мирное время легко скрыть от больного денежные затруднения или семейные неприятности, но где теперь найти спокойствие?.. Город обезумел. Кажется, еще минута – и бронзовые статуи спрыгнут с цоколей, понесутся за Луару… И все же Мадо успокаивала мать, говорила, что происходит планомерная эвакуация столицы, что немцев остановят, как в четырнадцатом, неподалеку от Парижа, что есть вести от Луи – он жив и в тылу. Лансье не мог слышать этих рассказов, он хватался за голову, убегал – его душили слезы.

Когда отпали последние сомнения и Лансье решил уезжать, Мадо отправилась за Леонтиной. Она тихо сказала:

– Вы знаете, что случилось?

Леонтина вскрикнула:

– Лео?

– Нет, нет, успокойтесь! С вашим мужем ничего не случилось. Вы можете верить, я вам даю слово. Ничего!.. Но вы должны сейчас же одеться. Я едва добралась до вас – все улицы забиты машинами. Маме очень плохо, но ничего нельзя сделать… Завтра, может быть, будет слишком поздно. Немцы перешли Сену…

Леонтина вбила себе в голову, что Лео обязательно приедет за нею. Как может она уехать? Он придет и увидит брошенную квартиру… Она никогда его не найдет, ведь больше нет ни армии, ни Франции. Если он жив, он приедет за нею. А если правда, и он лежит посредине поля?.. Что же, пусть тогда придут немцы, пусть убьют ее и мальчика… Она должна ждать Лео в Париже.

Она понимала, что никто не согласится с ее доводами, и солгала Мадо – спокойно, очень спокойно объяснила, что через два часа придет доктор к ребенку – мальчик болен, а потом она уедет в Бордо, ее берут соседи – профессор Соже.

Мадо уговаривала, настаивала – Леонтина не может рисковать жизнью сына. Но Леонтина, обычно слабохарактерная и послушная, не сдавалась. Была такая сила упорства в ее больших блестящих глазах, что Мадо замолкла, порывисто поцеловала Леонтину и ушла.

Весь день Леонтина сидела не двигаясь и ждала Лео. Улица не замолкала – это уезжал, уходил, убегал Париж; старались обогнать друг друга грузовики с детьми в кузовах, велосипедисты, люди с ручными тележками, с тачками. Трудно сказать, что лучше передавало отчаяние – гудки санитарных машин или детский плач: «Мама!..» Ночью не было видно ни зги, люди боялись выдать себя крохотной спичкой; никогда этот город не знал такой тьмы… И ни на минуту не прекращались гудки, топот, крики. А Леонтина прислушивалась к мертвой лестнице, по которой никто не подымался, – из дома все уехали, она ждала Лео.

На следующее утро она вдруг поняла, что Лео не придет; она схватила ребенка и кинулась на улицу. Она бежала по длинному бульвару, к Орлеанской заставе, боялась, что не успеет уйти от немцев. Теперь она думала, что стоит добраться до Луары, и она спасена – Лео там… Вскоре силы ее оставили; она села на выброшенный из дома стул. Машин не было: все, у кого имелся автомобиль, уже уехали из города. Шли люди, некоторые несли на плечах детей. Леонтина увидала маленькую машину, которая пробиралась сквозь толпу, и махнула рукой. У руля сидел человек в кепке. Машина остановилась. Человек в кепке не спросил, что ей нужно, все было понятно без слов. Сзади сидели две женщины и девочка, они что-то кричали. Человек в кепке молча вынул большой чемодан, который стоял рядом с ним, и сказал Леонтине:

– Садитесь.

Они проехали сорок километров, приходилось ползти – машина за машиной; потом приключилась авария, простояли до утра. Женщины ухаживали за Робом. Леонтина плохо понимала, о чем они говорят, но, жалко улыбаясь, говорила: «Спасибо! Тысячу раз спасибо!..» А человек в кепке молчал.

На третий день они увидели широкую Луару; моста не было; они поехали по правому берегу. Вскоре пришлось остановиться: скопилось очень много машин, говорили, что два грузовика, столкнувшись, загородили путь. Вдруг небо загудело. Человек в кепке крикнул: «Бегите и ложитесь!» Леонтина добежала до поля с картофелем; легла. Больше всего она боялась, как бы не наступили на ребенка. Взрыв был страшный; Леонтину засыпало землей. Она думала, что это – смерть, сначала даже обрадовалась – не нужно больше итти, а потом испугалась: ведь могло убить!.. Роб кричал, и она успокоилась. Но напрасно она искала человека в кепке и двух женщин, их не было – убило их или куда-нибудь убежали?..

Леонтина пролежала несколько часов, потом пошла. Поздно вечером она постучалась в дом; попросила пустить ее на ночь. Она протягивала деньги. Хозяин сказал «не нужно», а жена его поспешно взяла бумажку и стала приговаривать: «Вот ведь какая беда!..» Она накормила Леонтину, потом повела ее наверх: «Отдохните»… Леонтина не спала две ночи; она легла на высокую крестьянскую кровать и сразу уснула.

Проснулась она от грохота, ей показалось, что кто-то ломает дверь. Вскочив, она увидела огонь. Она прижала к себе ребенка и вырвалась из дома. От дыма текли слезы; она ничего не соображала: отбежав в сторону, она села на камень. Огонь расползался по небу, черному и рыжему. Она расстегнула блузку, хотела кормить Роба. И вдруг закричала, закричала так, что, кажется, слышно было за десять лье. Но никто не услышал: люди пытались спасти добро из горевших домов.

Когда рассвело, к Леонтине подошел крестьянин, который вечером приютил ее; он поглядел и отошел, не сказав ни слова. Прибежали женщины, плакали, говорили: «Почему вы ему голову не завернули?..»

Леонтина судорожно прижимала мертвого ребенка к груди. Ее губы шевелились, а глаза были широко раскрыты, казалось, что она не моргает. Она баюкала Роба, беззвучно повторяя ту колыбельную, которую когда-то пела ее мать:

 
Спи, младенчик,
Спи, мой птенчик,
Спи, ребенок,
Спи, цыпленок!..
 

В полдень пришли четыре немца; поглядев на Леонтину, они отвернулись. Она просидела на том же камне день, вечер, ночь. На следующее утро возле нее остановился немецкий солдат; на рукаве у него была повязка Красного Креста. Он хотел взять ребенка. Она не давала; билась. Тогда он подозвал своих товарищей; один из них говорил по-французски; он сказал:

– Мадам, его нужно похоронить.

Они привели священника; это был немец в военной форме; он вынул из ранца кружевную накидку и молитвенник, что-то забормотал. Солдатам было жарко, и могилу они вырыли крохотную, как будто сажали цветок. Леонтину держали – она все время порывалась отобрать тело сына. Немец, говоривший по-французски, пытался ее успокоить:

– Не нужно огорчаться, мадам, вы молодая, у вас еще будет много детей.

Офицер долго изучал ее документы, наконец, сказал:

– Шмидт, отведите ее на сборный пункт. Это – парижанка…

Леонтину отвели в маленький лесок; там уже было несколько сот человек – женщины с детьми, старики. Леонтина не плакала; она была безучастна ко всему; даже крики маленьких детей не выводили ее из оцепенения. Старая женщина дала ей хлеба и шоколада. Леонтина поблагодарила.

Женщин с детьми повезли на грузовиках. Леонтина прошла несколько километров по знойной белой дороге. Ее подсадили на грузовик. В Париже она машинально дошла до дома; дверь в квартиру была раскрыта. Леонтина подумала: я ведь не заперла уходя… В комнатах был беспорядок; видимо, что-то искали в шкафах. Валялись платья, костюмы Лео, галстуки, купальный костюм. Увидев детские пеленки, Леонтина, наконец-то, заплакала. А под окном до поздней ночи немцы пели:

 
Велери-валера!
Тирари-тарара!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю