Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 63 страниц)
13
Три месяца Сергей провел в лихорадке; не знал, пошлют ли его на фронт. Он рвался туда со всей нетерпеливой страстностью своей натуры. Нина Георгиевна говорила: «Ты меня и не слушаешь… Как лунатик…» Когда уезжала Валя, он не сказал ей ласкового слова. Она в поезде проплакала всю ночь: не любит он меня, знаю, что не любит… А он, очнувшись, ругал себя: как же я не простился с Валей? Теперь говоришь «до свидания» – и не веришь, что встретишься…
Наконец он получил назначение. Саперный батальон формировался в маленьком приволжском городке. Казалось, сюда еще не дошли раскаты далекой грозы. Торговали медом, яблоками, сметаной, мирно судачили. От этого спокойствия Сергею становилось еще тревожнее. После занятий он томился, не мог ни читать, ни разговаривать с товарищами. Веселый, общительный, он замкнулся в себе. Сводки были все страшнее и страшнее. Прорыв к Москве… Немцы в Одессе… в Харькове… В Донбассе… В Крыму… Сергей жадно глядел на карту, как будто ждал от нее ответа – что случилось?..
Однажды товарищ сказал:
– Ну и силища!.. Вот ты был во Франции, как там было?
Сергей ответил:
– Не знаю, я уехал оттуда до войны.
Потом он упрекал себя: до чего я малодушен!.. Хоть бы скорее отправили на фронт! Самое страшное, когда глядишь со стороны…
Ему повезло: он увидел проездом Москву. Падал мокрый снег, день был серый, туманный. Сурово стучали шаги комендантских патрулей, сурово глядели девушки в ватниках. Улицы были перерезаны баррикадами, надолбами, ежами. Сергей шел и смутно улыбался: Москвы им не взять!
На Красной площади он увидел Сталина. Стоит в шинели, в фуражке, а ведь холодно… Спокойный и спокойно сказал: «Германия должна лопнуть»…
Сергей вспомнил, как он томился, и ему стало стыдно. Франция?.. Да там все разбежались – от президента республики до командиров, по ниткам расползлось. А Сталин на месте. И парад устроили, как каждый год. Разве это не лучший ответ? Конечно, у них много танков. Но человек может подорвать танк, может сделать танк. А люди у нас.
Десятки раз он рассказывал на фронте: «Да, да, стоял на трибуне. В каждом слове чувствуется уверенность.
Москва военная, канонада, бомбят. Одно то, что там – Сталин, достаточно. Никогда не возьмут Москву, никогда!..».
Прежде он часто думал: почему я не танкист, не артиллерист, как Вася? Да и в пехоте лучше… Читать, как другие идут под огонь, таранят врага, а самому плестись позади, наводить мосты, закладывать мины… Не честолюбие говорило в нем – романтика, недаром ему поверяла душу Нина Георгиевна.
И вот он на фронте. Перед ним карта: она куда больше той, на которую он смотрел месяц назад, нет здесь ни Крыма, ни Ленинграда, главный город – Наро-Фоминск, помечен каждый бугорок, и каждый бугорок ему сейчас важнее, чем все сводки. Один только раз, глядя на карту, Сергей подумал: чорт бы их побрал, да ведь это Подмосковье, дачи, куда дошли!.. И сразу отвлекся: вот идеальная линия обороны… Есть верное средство от большого горя: детали жизни, кропотливый труд, ежедневное ежечасное напряжение. Сергей понимал, что в его деле главное – терпение; в минуту откровенности он сказал своему комиссару Зонину: «Муравьи мы, настоящие муравьи. Другие летают, едут, а мы ползаем. И прутики, и муравьиные кучи… Для войны полезно, для театра не подходит – пьесы не напишут. А для нас с тобой? Паршиво, но, что ни говори, увлекательно…» Он повеселел, в свободные часы подолгу беседовал с товарищами; стал походить на прежнего Сергея; только глаза изменились – глядели строже, спокойнее; он это заметил, когда брился – смешно, до чего постарел!..
Его письма Вале были полны нежности, но она вспоминала холод расставания, и ей казалось: чего-то в письмах не хватает – жара, может быть страсти.
Война показалась Сергею суровым, тяжелым делом. Снега было много, не пройти, а часто шли целиной. Морозы крепчали; все этому радовались – каково-то немцам! Но нелегко было ночевать в лесу; мороз, кажется, доходил до сердца, дыхание останавливалось. А полушубки, затвердев, казались броней. Слова, выходя изо рта, становились тяжелым паром, и этот пар нехотя, медленно подымался к низкому небу, похожему на слой старой ваты. Ползли по снегу, проваливались в снег. Пальцы не хотели сгибаться. У обочин дорог валялись остовы сгоревших машин, трупы лошадей. Бойцы шли гуськом. Над ними пролетала сначала «рама», потом «юнкерсы», «мессеры», «фокки»; на обожженном снегу оставались черные пятна и крохотные воронки – кровь быстро застывала. Шли молча, не пели, мало разговаривали. Как рабочие трудного цеха, надрывались артиллеристы. Связисты под огнем устанавливали провода. Осипшие девушки неустанно повторяли нелепые слова: «резеда», «комета». Сергей зашел в санбат; хирург, весь забрызганный кровью, крикнул «нельзя»; он отпиливал ноги, вскрывал животы; несли одного за другим; только что он вытащил осколок бомбы из паха водителя, который вез консервы. Умирали разведчики, наборщики дивизионной газеты, минометчики, пекаря, летчики, медсестры. Было в этом огромное напряжение, труд предшествовал смерти и следовал за нею – трудно было и похоронить, промерзшая земля не поддавалась.
Сергей работал, как до войны, горячо, не довольствуясь положенным, что-то придумывал, записывал, чертил. Когда он заговорил с майором Фомиченко о ложных сооружениях, тот замахал руками. Сергей подумал: Бельчевы и здесь… Он не успокоился, поехал в штаб дивизии к полковнику Глухову.
– Майор Фомиченко говорил, что они не могут обнаружить артиллерии и минометов противника – у немцев снежные валы, хорошо замаскировали. Я предложил ему, но он не одобрил… Разрешите доложить? Пять-шесть ложных сооружений из снега. Вместо амбразур положим доски, снег обольем водой… Наши саперы могут это сделать за ночь…
– И что же дальше?
– Они выдадут свою артиллерию, минометы.
– Почему?..
Оказалось, полковник не слушал Сергея. Пришлось изложить все сначала. Теперь он говорил по-другому – как в академии. Полковник поглядел на него с удивлением – кажется, интеллигентный человек… Он спросил Сергея, какой институт тот закончил, где работал до войны. Узнав, что Сергей побывал в Париже, полковник сказал:
– Обедать у меня будете. Да, да!.. Расскажите-ка, что у них за Вавилон?..
Уходя, Сергей спросил:
– Товарищ полковник, разрешите приступить?
– Приступайте. Не верю я, что вы их проведете. У них каждый лейтенантик эту науку изучил. Но место вы наметили подходящее. Вреда во всяком случае не будет…
Два дня немцы вели огонь по «болванам», как говорил Сергей. Он сиял: ведь даже Фомиченко признал: «здорово»… Наша артиллерия уничтожила четыре немецких орудия.
Выпал тихий день. Говорили, что немцы хотят обойти Москву – наступают на Дмитров. Сергей играл с Зониным в шахматы, выиграл две партии. Ночью где-то постреливали.
Произошло все неожиданно. Утром привезли почту. Зонин, позевывая, сказал: «В Москве „Травиату“, ставят – в филиале…» Звонили из дивизии: прислать два взвода – новый КП. И вдруг нет связи. Дорога перерезана немцами – прорвались к станции, за день прошли восемь километров.
– Сюда идут!..
Сергей сначала не поверил, но вскоре услыхал трескотню. Он поразил Зонина спокойствием – медленно, чуть ли не лениво сказал:
– Собственно говоря, назначение инженерных войск несколько другое. Но, принимая во внимание обстоятельства… Одним словом, нужно пробиться на проселок.
Он развернул карту.
Бой был короткий. Им перерезала дорогу сотня немецких автоматчиков. Отступить было невозможно: позади немцы. Сергей что-то кричал, потом он не помнил что. Потеряли они шестнадцать человек. Зонин уверял, будто немцы потеряли еще больше; а тогда было не до счета. Выбрались на проселок.
На следующий день полковник Глухов поздравил Сергея:
– Молодец, что не растерялись. Вид у вас, так сказать, гражданский, а действуете решительно…
Сергей ответил:
– Товарищ полковник, немцы прошли по шоссе левого соседа, мы там не минировали.
Бой у проселка был для него случайностью, а вот почему шоссе не заминировали – это другое дело: они как-никак саперы…
Удалось немного поспать. Потом Сергей написал Вале. На минуту в его голове пронеслось, как снежная пыль: цепь автоматчиков… Ноги вязнут… А Селезнев кричал «умираю»… Может быть, поэтому письмо не походило на другие, в нем билось живое чувство, воспоминание о весеннем вечере, смутная жажда счастья.
Прочитав это письмо, Валя шептала: «я такая счастливая, такая счастливая», а слезы текли из глаз; впервые ей стало страшно, невыносимо страшно – вдруг его убьют?..
Сергей подошел к бойцам. Один, развеселившись, пел:
Кружится, вертится Ганс на снегу,
Весь посинел и согнулся в дугу…
Сергей засмеялся:
– Откуда ты знаешь, что Ганс? А если Карл?
Подбежал Хоменко:
– Фриц, товарищ капитан, не иначе, как Фриц. И в газете напечатано…
– Пускай Фриц… Главное – в дугу.
Сергей больше не слушал слов, а мелодия была грустная, как будто вертится карусель, а за пологом дождя мелькают мутные огни… Где это было? В Париже, с Мадо. Какая длинная жизнь позади, клятвы, ошибки, любовь, туман! Кружится, вертится… Сергею было беспричинно грустно; он обрадовался, когда Зонин его окликнул:
– Идем работать.
14
Мадо теперь не разлучалась с Сергеем. Здесь сливалось все: воспоминания о коротком женском счастье, первая любовь и новые для нее мысли. Сергей разросся, стал жизнью; ей казалось, что о нем говорят все. И он оставался своим, близким, с ним целовалась под этими платанами…
Теперь на скамейке сидят немцы. У одного славное лицо, улыбается… Лучше пусть гримасничают, грозят!
Мадо вспоминала темную грозовую ночь, когда Луи спешил к паруснику. Он сразу увидел… Может быть, он крепче стоял на земле. Чем я жила? Игрой слов, огнями карусели. А карусель давно не вертится… Я и Сергея скорее чувствовала, чем понимала. Любила, это правда… Все говорят «удивительно, как русские держатся». Немцы пишут, что не ждали… Я знаю почему… Сергей мог шутить, улыбаться, мечтать, и вдруг… Профессор Дюма сказал, что они из железа, неправда, но они умеют быть железными.
Мадо жадно прислушивалась к любому слуху. События на Востоке волновали всех. Лансье вначале радовался: «Немцы теперь сбавят тон, Россия слишком большой кусок, легко поперхнуться». Но стоило немцам сообщить, что они заняли Смоленск, как Лансье завопил: «Я говорил, что с русскими они справятся еще скорее, чем с нами. Они в Смоленске! (Где находится Смоленск, он не знал, но со школьных лет запомнил это название.) Наверно, завтра загорится Москва…» Берти был сдержан, подчеркивал трудности кампании, отсутствие дорог, отвагу «красных»: «Конечно, немцы с ними справятся, но не скоро»… Профессор Дюма по три раза в день слушал лондонские передачи; он встречал Мадо новостями: «У немцев неслыханные потери!.. Я записал где-то, сколько дивизий они потеряли, только не помню где. Заглушают, а разобрать можно… Русские взрывают на себе танки, невероятно!..» Мари говорила: «Мой повеселел, выпил вчера, чокался со мной, с бутылкой чокался, сказал – бьют их, как куропаток…»
Мадо больше не избегала людей; она часто бывала у Дюма, у доктора Морило, у Леонтины; чуть ли не каждый день забегала к Самба. Он неизменно стоял перед мольбертом и ругался – плохое освещение, немцы надоели, табака нет… Недавно Мадо нашла его необычно веселым.
– Я их газет не читаю. Радио у меня нет. Может быть, вы думаете, что я от всего оторван? У меня своя информация… Вчера зашел в кафе на углу. Сидят немцы… Я стою у стойки и смотрю – упитанные. Один заказал коньяку, выпил залпом и стал плакать – буквально слезы капали: «Посылают на убой в Россию…» Вы понимаете, Мадо, что значит довести такого кабана до слез? Только русские на это способны. Жаль, Нивеля не было. Он весной мне говорил: «Сильные личности, Зигфриды…» А его Зигфрид ревел, как теленок…
Он вынул из жестянки несколько припрятанных окурков, свернул, закурил.
– Мадо, я теперь часто думаю о вашем русском друге…
Сказал и спохватился – кажется, бестактно… Но Мадо улыбнулась:
– Я тоже…
Иногда она спрашивала себя, что с Сергеем? Ведь это страшная война… И тотчас отвечала: жив, конечно жив, я это чувствую! Его и не могут убить…
Она продолжала жить в доме человека, которого ненавидела. Некоторые усмехались: «Все-таки за деньги цепляется…» Лансье себя успокаивал: «Мало ли какие бывают размолвки? Мадо – гордая, если она не бросила Берти, значит она его обожает…» Это было летом, когда Мадо только-только очнулась. Ей не хотелось думать о своей жизни, похожей на разоренный, полуразрушенный дом. Если порой она спрашивала себя, что теперь делать, то не о переезде думала, не о том, как изменить оболочку существования, ей хотелось броситься на первого встречного немца или пойти в гестапо, сказать: «Можете меня пытать, я никого не выдам – ведь я ничего не знаю, ни с кем не связана…» Она понимала, что это ребячество, шла по улице и мечтала – вдруг встречу Жозет?.. Ей казалось, что найти Жозет – это выход, дорога к потерянной чистоте, освобождение.
Берти каждый день за обедом встречал эту женщину, отвергшую его. Он все еще не мог излечиться от своего чувства, терялся, когда она глядела на него широко раскрытыми, равнодушными глазами. Только перед ней он оправдывался, говорил, что не ждет от немцев ни обогащения, ни почестей, думает о другом: как смягчить оккупацию, спасти жизни французов. Она молча его выслушивала; иногда с отчужденностью светской женщины говорила: «Это очень интересно», – и шла к себе. А он в ярости комкал салфетку и долго глядел на двери ее комнаты. Он издевался над собой: муж в роли отвергнутого влюбленного, что за комедия! Пора с этим кончать!..
Доктор Морило, проверив, нет ли кого-нибудь в соседней комнате, сказал Мадо:
– Мне удалось поймать Москву. Знаете, о чем они говорили? «Презрение к смерти». Я – старый циник, но даже я растерялся…
Мадо глядела в окно; улица, отполированная дождем и солнцем, рыжие листья осенних платанов. Она видела другое: снег, кровь. Это – друзья Сергея, его народ… До чего просто и недоступно! Если она будет очень смелой, настоящей героиней, может быть, она не испугается смерти. Но презреть?.. Нет, этого она никогда не сможет…
Прошло полгода с того дня, когда, безжизненная, ко всему безразличная, она уступила Берти; а ее нельзя было узнать. Не было больше той Мадо, которая обрывала ромашки в мастерской Самба и стояла, обреченная, на Северном вокзале. В блестящих, слегка удивленных глазах появилась строгость. Теперь она отвечала не только за чувства – за поступки. Если она все же оставалась в доме Берти, выдерживала завистливые или осуждающие взгляды («жена того самого»), то в этом был повинен доктор Морило, точнее, высокий смуглый человек с провансальским выговором, которого звали «Робером». Мадо знала, что он не Робер, она знала теперь и другое – не только за морем, где Луи, здесь, рядом с нею, на узких, путаных улицах Парижа, люди сражаются, падают, умирают.
Робера спас счастливый случай. Хозяйка зеленной лавки госпожа Дюбуа подобрала раненого и, вместо того чтобы известить полицию, позвала доктора Морило, который лечил ее от ревматизма. Морило не верил, что немцев можно прогнать, считал борьбу бессмысленной. Он вообще ни во что не верил; с детства, с первой книжки, с первого поцелуя он был одержим неверием, как могут быть люди одержимы верой. Это неверие он поддерживал в себе, им жил. Когда его позвали к раненому, он сразу понял, в чем дело. Он знал, что гестаповцы не шутят, могут схватить и госпожу Дюбуа, и его. Но все-таки не подлец он! Человек может не уважать принципы, но если не уважать себя, то и жить не стоит.
Морило пришла в голову идея – спрятать раненого у Мадо. Вот уж где верное место – немцы не надышатся на Берти. А Мадо много раз говорила: «Хочу что-нибудь сделать…»
Мадо не спросила Робера, при каких обстоятельствах он был ранен. Она поняла – нельзя спрашивать. Наука тайны далась ей легко. Робер лежал в маленькой комнате, позади спальни Мадо. Об этом знала только старая горничная. Берти туда не заглядывал. По вечерам они беседовали, вспоминали мирное время, прогулки, книги, города. Мадо узнала, что Робер был студентом-естественником, увлекался ботаникой. Ее это смешило: глядя на очень широкие жесткие руки Робера, она почему-то представляла себе, как он срывает одуванчик.
Он показал ей маленькую фотографию. На скале стояла девушка в спортивном костюме; трудно было разглядеть лицо, Мадо показалось, что хорошенькая…
– Как ее зовут?
– Люси.
– Она далеко?
– Об этом не нужно спрашивать.
Мадо позавидовала: Люси с ними. Молоденькая, но ей доверяют…
– Что вы любили до войны, Мадо?
– Кажется, живопись…
Она рассказала про Самба, про холмы возле «Желинот». О Сергее она промолчала – слишком близко, да и не нужно ему знать…
– Замуж я вышла по глупости, стыдно признаться, в двадцать пять лет поступила, как девчонка. Он повсюду за мною ходил, это очень страшный человек.
– Делец.
– Да, но бешеный… Хорошо, что теперь все кончено.
Робер поправился. Доктор Морило, который часто его навещал (числилась больной Мадо), сказал: «Можете возобновлять вашу игру. Только постарайтесь играть лучше – таких, как госпожа Дюбуа, немного»…
Это был их последний вечер: они сидели в крохотной комнатке на кровати Робера. Дверь в комнату Мадо была приоткрыта, и свет падал на Робера.
– Не слыхали, как там – на Востоке?
– Кажется, лучше, – ответила Мадо. – Говорят, что под Москвой их остановили.
– Москву они не возьмут, – сказал Робер. Он нахмурился и повторил: – Ни в коем случае не возьмут!..
Мадо чувствовала – он это говорит себе.
– Робер, вы верите в русских?
Он улыбнулся:
– А во что мне верить, если не в это? Я коммунист, я вам прежде не говорил… Русские сейчас сражаются и за нас. Мы хотим им помочь, но сколько нас?.. Горстка. А другие… Я уж не говорю о Виши… Честные… Слушают лондонское радио, рассказывают на ухо анекдоты, хотят, чтобы немцев побили, конечно хотят… И выжидают. А руским, должно быть, трудно. Я был в сороковом на фронте… Почему-то все время я вижу – снег и огонь. Не могу себе представить, я никогда не видел России… Когда я убежал и дошел, то есть дополз… Прежде чем меня заметила госпожа Дюбуа… Я лежал, наверно жар был, мне казалось, что я лежу под Москвой…
– Они говорят «презрение к смерти». Я это хочу понять и не понимаю…
Он встал, закрыл дверь в комнату Мадо. Заговорил он не сразу, говорил глухо, то и дело останавливался.
– Люси взяли девятого октября. Я ее видел в последний раз в июле. Я тогда был в той зоне. Возле Перпиньяна… Ей поручили переправить трех товарищей. Мы провели вдвоем вечер, ночь, половину следующего дня. Она уехала в три часа сорок… Тогда немцы только напали на Россию, мы долго об этом говорили, говорили, что теперь нам не страшно… Поздно вечером мы купались, у нее был купальный костюм в полоску. Она дразнила меня, пошла первая в воду и брызгала в лицо… Утром она долго одевалась, сказала: «Нужно быть элегантной, ведь я по бумагам актриса…» У нее был немецкий пропуск в Нант. Она спросила, идет ли ей светлая помада для губ, я ответил – очень идет, мне хотелось ее целовать, а поезд уходил в три сорок… Она прислала письмо из тюрьмы. Я знаю, что ее пытали, она ничего не сказала… Она написала мне четыре строки: «Люблю, как тогда, целую, как тогда, живая, теплая, твоя. Такой останусь. Прощай, Ив!»
Он замолк. В комнате было темно, они друг друга не видели. Завтра он поедет в Нант или в Дижон. Потом будет ночь, шпалы, патрули. Потом его схватят. Они срывают ногти… И некому будет написать, не с кем проститься. «Такой останусь» – с этим нужно умереть…
Мадо молча вышла; ее душили слезы, но плакать она не могла.
Утром она простилась с Робером, крепко сжала руками его ручищу:
– Робер, если вам что-нибудь понадобится… Не только лично вам… Вы понимаете?.. Я очень боюсь пыток, но я вам обещаю, я ничего не скажу!..
15
Лансье с нетерпением ожидал доктора Морило – «печень замучила», на самом деле ему хотелось поговорить о мировых событиях. Морило – живая газета, притом единственная, нельзя же назвать газетами эти листки. Они дают только немецкую версию… А слушать Лондон – это трепка нервов, глушат и могут донести… Как раз перед приходом Морило Лансье прочитал в «Пари суар» корреспонденцию с Восточного фронта и огорчился.
– Видите, доктор, я был прав – они пишут, что смотрят на Москву…
– Оптика у них великолепная. А чему вы, собственно говоря, радуетесь?
Лансье обиделся:
– Я не радуюсь, просто я это предвидел. Вы думаете, это басни?
– Я думаю, что от стакана до губ далеко. Да и сами немцы сообщают о тяжелых боях.
– Знаете, дорогой друг, для нас это выгодно. В итоге русских побьют, это и англичане понимают, я поймал вчера Лондон, они говорили, как на похоронах… Но немцы оставят там и зубы, и когти. Маршал дьявольски хитер. Вы увидите, ему поставят памятник рядом с Клемансо… Другое дело Лаваль, это жулик, он хочет, чтобы французы умирали за Гитлера. К счастью, мы прежде всего любим логику, а сибирские морозы мало кого соблазняют…
Но я вам скажу откровенно – мальчишки, которые стреляют в немцев, не лучше. Мы должны ждать. Как маршал… Немцы расстреливают заложников, это отвратительно. А кто им дал повод? Коммунисты. Пусть русские убивают немцев, мы тут ни при чем.
Морило рассмеялся, громко, неприятно; Лансье утер платком лицо – ему показалось, что доктор забрызгал его слюной.
– Будь я господом богом, я сделал бы вас императором невоюющего Монако или президентом нейтральной Андорры. Как, кстати, печенка? Покажите язык… Ай, ай! Я говорил – ни капли спиртного. Летом я вас отправлю к вашему маршалу – Виши для вас спасение.
– Дело не в рюмочке коньяку. У меня крупные неприятности. Они снова раскопали участие Лео в «Рош-энэ». Я десять, двадцать раз объяснял, что Альпера давно нет, но они подводят под приказ от двадцать седьмого сентября прошлого года – акционерные общества хотя бы с одним евреем. Но ведь у меня есть документ, что «Рош-энэ» арийская фирма.
Доктор Морило был в скверном настроении, вместо того чтобы успокоить Лансье, он снова загрохотал:
– Я вам советую, Морис, отправиться прямо к Штюльпнагелю и продемонстрировать, что вы действительно ариец.
– Не понимаю, над чем вы смеетесь. Я страдаю, как все французы.
– Недавно вы мне доказывали, что вы счастливы, как все французы.
Лансье вышел из себя, он визгливо выкрикивал:
– Я живу с моим народом! Как маршал… Я не стал ни немцем, ни шотландцем, ни татарином. Я сохранил духовную независимость. Я думаю то, что хочу, говорю то, что хочу…
– Тише, дорогой друг, я вас очень прошу – тише! Громко разговаривают только в гестапо. Там даже кричат… Ни капли спиртного. Диета, моцион, спокойствие. А «духовную независимость» приберегите, может еще пригодиться…
Когда Морило ушел, Лансье задумался. Я, кажется, погорячился… Морило – старый зубоскал, ему лишь бы сострить. Но, боюсь, они подкапываются под «Рош-энэ». Глупо было связать реноме старой французской фирмы с именем Альпера. Но кто мог подумать?.. Лео – хороший инженер, симпатичный человек. А вышло ужасно…
Лансье решил прогуляться – моцион, как говорил Морило. Был туманный ноябрьский день; пахло морем и гарью; деревья неожиданно протягивали из-под белой пелены острые, колючие руки. Печальный месяц, подумал Лансье; это сразу его успокоило. Жизнь идет своим чередом. Меняются времена года. Вот дети идут из школы, им нет дела до Гитлера, до Москвы, до «Рош-энэ», они проказничают. Так и я когда-то шалил… Мадо счастлива. Может быть, через год или два у меня будет внук. Весной эти деревья зазеленеют. Только Марселина не вернется. Бедная Марселина, она умерла в самое страшное время. Тогда казалось, что все рушится… А Париж оживает: выставки, премьеры, новые книги. Конечно, неприятно, что повсюду наталкиваешься на немцев, но лучше немцы, чем бомбы… Представляю, какой ад теперь в Москве! Интересно, что стало с господином Влаховым, жив ли он? Фанатик, это верно, но очень тонкий человек и любит искусство… Как ужасно, что люди воюют, когда можно читать стихи, беседовать с друзьями, разводить розы!
К вечеру Лансье окончательно успокоился, не думал больше ни о боях под Москвой, ни об опасности, нависшей над «Рош-энэ»… Он читал поваренную книгу и мечтал: когда снова можно будет достать все что хочешь, я приготовлю международный обед мира: русский борщ, икру – начнем с самых храбрых, потом кислая капуста с колбасой – в честь фюрера, потом английский ростбиф, лионская пулярдка с трюфелями, мороженое по-сицилиански. Это будет апофеоз кулинарии. К тому времени все успеют десять раз перессориться и, наконец, помирятся. Дюма не хочет встречаться с Нивелем, я их посажу рядом. Выпустят Лежана. Может быть, и русский приедет, если его не убьют… С такими приятными мыслями он уснул.
Решительное объяснение о «Рош-энэ» произошло на следующий день. Войдя в большой холодный кабинет, Лансье вздрогнул – на самом видном месте, за письменным столом, сидел Гастон Руа. Лансье знал, что он играет крупную роль, но не думал встретить его при таких обстоятельствах. Руа любезно с ним поздоровался, потом обратился к другим (один, судя по акценту, был немцем):
– Мы с интересом выслушаем господина Лансье.
Лансье вынул из портфеля бумаги; преодолевая волнение, он начал излагать историю «Рош-энэ». Он выложил все цифры, данные об акционерах, рассказал о финансовых затруднениях. Его голос дрогнул, когда он воскликнул:
– Мой тесть был токарем, он пришел из Шарлевиля в Париж и создал завод. Это был настоящий самородок. А отец тестя работал как кузнец у маршала Мак-Магона…
– Очень интересно, – сказал Руа.
Человек с немецким акцентом поддержал:
– Чрезвычайно интересно. Похоже на романы Золя, не правда ли?..
Лансье вытер мокрый лоб, засунул листы в портфель и хотел встать. Руа его удержал:
– У меня есть один вопрос… Если господин Лансье утверждает, что Альпер не играл никакой роли в «Рош-энэ», то как объяснить предпочтение, оказанное советским заказам в ущерб другим, например «Электры»? Мне помнится, что я встречал в доме господина Лансье представителя большевиков… Одно из двух – или это махинация еврея Альпера, или господин Лансье находился в тесных отношениях с «красными». Я хотел бы услышать ваше объяснение…
Лансье растерялся. Тогда все торговали с русскими, даже немцы… Но при чем тут логика? Этот Руа решил меня потопить!..
– Почему вы молчите, господин Лансье?
– Я, право, не знаю… Мне нужно собраться с мыслями…
Все ушли. В кабинете остались только Руа и Лансье. Кабинет был длинным – тяжелый письменный стол с чернильницами, пресс-папье, пепельницами. Потом стол, покрытый зеленым сукном, для заседаний. На стене – портреты – Гитлер, маршал Петэн и какой-то старик в очках, может быть ученый или промышленник. Лансье сидел далеко от Руа. А Руа листал бумаги. Он очень помолодел, подумал Лансье, не удивительно – теперь его время. Почему-то он вспомнил: времена года, деревья весной зазеленеют… А в Аргентине теперь лето… Этому Руа повезло. Но чего он хочет от меня?.. Как будто в «Корбей» бывал только Влахов… Я позвал и Руа – на чашку кофе…
Руа, наконец-то, оторвался от бумаг.
– Мы не собираемся вас отстранить, но необходим контроль… Если вы захотите сотрудничать не только формально, мы найдем общий язык.
– Я не понимаю…
– Не нужно волноваться. У вас, наверно, повышенное давление. Помните – тогда в ресторане, какой крик вы подняли. «Немцы!.. немцы!..» В вашем возрасте это опасно…
Лансье возмутился. Пусть грабят! Но кто ему дал право издеваться?
– Я не позволю так со мной разговаривать! Я не политик, это все знают. Я обыкновенный француз. Как маршал…
Руа подошел к Лансье и, улыбаясь, сказал:
– Расскажите-ка лучше, где ваш сын?
Лансье встал и, пошатываясь, вышел. Не было видно ни прохожих, ни домов – только туман – над городом, над морем, над миром.