Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 63 страниц)
19
События разворачивались так быстро, что Лансье не успевал задуматься. Война, погасли огни, женщины плачут на вокзалах. Уехал Луи, плачет и Марселина. А газеты приносят дурные вести – немцы под Варшавой. Из-за поляков мы полезли в драку, а они и воевать не умеют! Где же польская Марна? Нет, это не французы!.. Лансье кипел. Он забыл про свои табакерки, а, поглядев на суданского козла, обругал себя: старый дурак, о чем я думал? – Ведь не сегодня завтра они бросят бомбу на «Корбей»… Знакомые не узнавали его, он стал раздражительным, затевал споры.
Когда Лежан зашел к нему, чтобы спросить о замене двух мобилизованных мастеров, Лансье вдруг взвизгнул:
– Значит, ваши друзья за Гитлера?
– Я думаю, что за Гитлера наши фашисты.
– А коммунисты? Французы воюют…
– Я не вижу, чтобы французы воевали. Воюют поляки… Французская армия делает все что угодно, только не воюет.
– Конокрад всегда может перекрасить коня. Я вас спрашиваю, как вы можете не отречься от московского пакта? Вы – француз, чорт возьми, или, может быть, вы татарин?
– Француз. Но не такой, как вы… Из другой Франции.
– Вы за Гитлера или против?
– Глупый вопрос! Мы против Гитлера и против французских фашистов.
– Слушайте, Лежан, такими разговорами вы дурачите мальчишек. Но мне пятьдесят четыре года… Я могу понять, что русские поступили неглупо. Это настоящие эгоисты. Но как можете вы, француз, их оправдывать? Ага, теперь вы молчите, не знаете, что сказать! Я вас спрашиваю по-дружески, может быть, мы по разные стороны баррикады, но ведь это французская баррикада, а не сибирская!
– Хорошо, я вам отвечу, только вряд ли мой ответ вам понравится. Зато каждый французский рабочий со мной согласится. Советский Союз для нас не утопия. Там могут быть свои недостатки, люди – это люди, но там осуществлено то, о чем мечтал мой дедушка, за что сражались федераты. Если Москва победит, значит, у нас будет родина, настоящая Франция. А погибнет Москва, и мы погибнем, придет Гитлер – немецкий или французский, это все равно. Вы говорите, что русские – эгоисты, а я вам отвечу, что от их судьбы зависит и судьба Франции.
– Уезжайте к вашим татарам, сударь! – Лансье не помнил себя. – Мы этого не простим! Мы не остановимся в Берлине, мы пойдем на Москву!..
– На вас трудно сердиться, господин Лансье, вы ничего не понимаете и не хотите понять, повторяете глупости из «Пари суар».
В коридоре Лежана остановил Миле:
– Анри, мне нужно с тобой поговорить. Ребята не все понимают тактику партии. Понимаешь, говорят ерунду, будто Тельман теперь вместе с Гитлером. Я отругиваюсь, но этого мало, понимаешь?..
Миле было двадцать два года, на вид ему трудно было дать больше семнадцати – худенький подросток; в нем клокотал восторг, что бы он ни делал – расклеивал листовки, или собирал на испанцев, или убеждал старого Жака, что с Блюмом нам не по пути.
– Фашисты – это фашисты, – ответил Лежан. – Так и говори. Тельмана они ни за что не выпустят. Если французы будут вправду воевать против Гитлера, русские помогут. Испанцам кто помогал?.. Правительство закрыло «Юма», а «Же сюи парту» преспокойно выходит – на немецкие деньги… Значит, они и не думают воевать против Гитлера. Воевать они будут, но против нас.
Миле потряс руку Лежана.
– Ясно. А то, понимаешь, тяжело… У меня старуха мать, так даже она пилит: «Как же вы с бошами?..» Я-то понимаю, что партия не может быть с Гитлером, так им и говорю… А нас, Анри, они не сломят… Знаешь, хотел бы я на одну минутку очутиться в Кремле, послушать, что сейчас Сталин говорит. Понимаешь?..
Под вечер к Лансье пришел Нивель.
– Простите, что без предупреждения… Но я счел своим долгом. Я узнал на службе, что Лежан в списках лиц, подлежащих задержанию. Я не стану обсуждать, правильно ли это, но я знаю, какую роль он играет в «Рош-энэ», и я не хотел, чтобы это вас застало врасплох…
Марселина возмущенно вскрикнула:
– Бог знает что – воюют против немцев, а в тюрьму сажают своих! Никогда не поверю, что Лежан – шпион. У него могут быть свои идеи, но он честнейший человек.
Нивель ответил:
– Я думаю, что никто не сомневается в личной порядочности господина Лежана. Дело в другом – совместимы ли его идеи с безопасностью Франции. Впрочем, не я решаю такие вопросы и не мне защищать политику Даладье. Я только хотел дружески предупредить вас…
Нивель вышел. Фонариком он осветил улицу и увидел Мадо. Она с ним не попрощалась и скрылась за углом. Она спешила: дорога каждая минута! Сейчас она вправе думать не о себе, не о своей бесцельной жизни. На один час ее существование оправдано…
Ей открыла дверь Жозет. И Мадо сразу поняла: слишком поздно – на полу валялись книги, одежда, подушки.
– Я думала, что успею предупредить…
Тогда Жозет ее порывисто обняла и поцеловала. Такой необычной была эта ласка, что на глазах у Мадо показались слезы.
– Они его увели в шесть часов. Я не успела прибрать.
Поль пожал Мадо руку:
– Спасибо, товарищ.
Когда Мадо вернулась домой, отец еще негодовал:
– Я уж не говорю, какой это удар для «Рош-энэ», на Лежане все держалось… Но это действительно честнейший человек. Я с ним вчера поспорил, погорячился… Все окончательно сошли с ума. Зачем они хотят озлобить рабочих? У нас нет единства. А немцы, те идут за Гитлером… Конечно, мы богаче, сильнее, но все-таки страшно. Страшно за Францию. А Лежана жаль…
Неожиданно для отца Мадо возразила:
– Жалеть его нечего, таким людям можно позавидовать… Они верят, им верят. А что мы? Всего боимся, во всем сомневаемся…
Она вспомнила, как Поль назвал ее «товарищем», и покраснела.
Нивель шел по длинному коридору префектуры и вдруг столкнулся с Лежаном, которого вели полицейские. Лежан насмешливо поздоровался:
– Вы, кажется, меня не узнаете, господин Нивель?
– Простите… Здесь темно… – И вдруг рассердившись, он добавил: – Вы видите, что сделали ваши русские?
– Русские еще спасут Францию.
С первого дня войны Нивель начал вести дневник; он хотел сохранить, если не для себя, то для других, переживания грозного времени. После встречи с Лежаном он записал:
«На фронте тишина. Продолжается война внутри. Арестовали Лежана. Я его встретил, это было очень неприятно. Конечно, я понимаю, что коммунисты поставили себя вне нации. Но это тяжело и безвыходно. Не знаю, кому нужна эта война, во всяком случае не нам, думаю – и не немцам. Впрочем, выбирать поздно, выбрал Гитлер, он пошел на все, даже на пакт с большевиками. Меня поражает его слепота, это азартный игрок, готовый бросить все на зеленое сукно – близких, родину, честь, чтобы, продувшись, застрелиться. Колода карт, бледный огарок свечи на рассвете и развалины – вот конец Европы. Вспоминаю беседу с Ширке, он говорил об органическом единстве западной цивилизации. Может быть, Ширке теперь мобилизован и стоит у нашей границы… Мы воюем именно за торжество западной цивилизации, за их Веймар против нацистско-коммунистической империи. Завтра подаю заявление, хочу, чтобы меня отправили на фронт. В блиндаже сейчас легче, чем в рабочем кабинете. Тоска. В Европе темно, как в этом городе. Темно и в сознании. Похищенная Персефона плачет в бомбоубежище, и нет у меня дара, чтобы перевести эти слезы на язык людей»…
Он хотел было лечь, но раздумал, шагал из угла в угол. Перед ним реяли, кружились слова, он их ловил, а они улетали. Одна строка торчала, как обломанная ветка. Потом мир, черный и пустой, зазвучал; Нивеля заполнили слова, звуки, щебет, вибрация. Он писал до утра, и ему казалось, что никогда он не писал так вдохновенно.
Вот и день… Он побрился, собрался уходить, хотел прочитать написанное, и что-то его удерживало; все же прочитал. Как плохо, натянуто! Ни звучания, ни сердца… Вероятно, сейчас нельзя писать стихи. Он скомкал тонкие листочки и вдруг вспомнил усмешку Лежана в полутемном коридоре префектуры. Он поморщился от вспышки гнева. Теперь нужно воевать, вот что, мы вас победим, господин Лежан!
20
Заседание было бурным. Против проекта Сергея выступил Бельчев, утверждая, во-первых, что «товарищ Влахов не реалист и преувеличивает возможности стандартного строительства частей», во-вторых, что он «барахтается в болоте старых формул и оттирает местные ресурсы», наконец, что «бесконечно прав товарищ Григорьев». Бельчев говорил горячо и верил в то, что говорит, хотя вчера он соглашался с Сергеем. Переубедило его выступление Григорьева. Так бывало всегда: стоило кому-нибудь, занимавшему более высокое положение, сказать слово, как Бельчев вполне искренно забывал, что говорил за день или за час до того. Он не понимал Сергея: если Григорьев сказал, значит, это так… Сергей, однако, упорствовал. Решили еще раз рассмотреть предложенный им проект. Сергей в душе обругал Бельчева; итогами заседания он остался доволен.
Был яркий закат октября. На бульваре играли дети. Гуляли парочки. Женщина в пестром платочке говорила красноармейцу: «А какие рюмочки я достала! Тонюсенькие…» Воздух был свежим и звонким, небо едва окрашенным. Сергей подумал: счастье, что мы не воюем!.. Он захотел представить себе Париж затемненным и не мог – в памяти вставали огни веселья.
А Мадо?.. Что с ней? Почувствовав острый приступ тоски, он грузно опустился на пустую скамейку, закрыл глаза. Мадо шла навстречу в зеленом платье и улыбалась… Никогда больше он ее не увидит! Даже письма не получит… Между ними война. Париж исчез, закрыт, как туманом, телеграммами, декларациями, сводками. Где теперь Мадо?.. Это правда – с судьбой не сыграешь в прятки…
Порой Сергею казалось, что он начинает забывать Мадо, и тогда он испытывал не облегчение, а ужас, как будто терял себя; потом печаль возвращалась, и он успокаивался. Он был неправ, обвиняя себя в легкомыслии: он мог радоваться, даже веселиться, но в глубине его сердца жила Мадо.
Он окунулся с головой в московскую жизнь; его волновала здесь каждая мелочь. Сидя на скамье бульвара, он продолжал спорить с Бельчевым. Почему нельзя наладить стандартное производство?.. Григорьев – хороший работник, но он может ошибаться. А Бельчев повторяет, как попугай… Здесь в прошлом году был жалкий домишко, а вот что построили. Москва похорошела. На Западе не верят, что мы научились строить. Они ничему не верят. Хотели подставить нас под удар. Чем они заслонятся от немцев? Зонтиком Чемберлена? Они не Гитлера хотят повалить – нас. Достаточно послушать Нивеля… Нам бы только выиграть несколько лет… Григорьев судит по шаблону. Какая-то кустарщина… Конечно, немцы – это сила, но теперь легче – границу отодвинули…
Он вспомнил поля Польши. Там пепел, кровь… Что будет с Парижем? Скамейка под каштаном… Нет, Мадо не отделить от Парижа!.. Разве мог бы он сидеть с ней на этой скамейке? Никогда!..
Рядом теперь сидели две девушки, крепкие, загорелые; одна, смеясь, рассказывала: «Он, как увидел, сразу тон изменил»… Сергей улыбнулся. Девушки ушли. Та, что смеялась, похожа на Олю… Ольга хорошая, только еще маленькая, у нее и практичность детская. Маме нужно лечиться, она очень плохо выглядит… Как Вася съездил?..
Сергей посмотрел на часы, заторопился и, как мальчишка, вскочил в трамвай.
Лабазовы справляли и свадьбу и новоселье. Ольга настояла, чтобы дождались Васи – он был в командировке. Кроме родных, она позвала свою школьную подругу Наташу Крылову. Лабазов пригласил двух работников редакции: секретаря Петю Дроздова и специалиста по иностранной политике шестидесятилетнего Замкова.
Хозяин прежде всего показал гостям квартиру, была она невелика – две комнаты, но Семен Иванович обстоятельно знакомил с каждой деталью; возле уборной он полушопотом сказал: «Там принадлежность».
Лабазову было тридцать два года; тучный, с нездоровым цветом лица, он выглядел старше, казался всегда заспанным, его маленькие глаза оживлялись только, когда он думал, что кого-нибудь перехитрил. Редактором его назначили два года назад, до того он работал в профсоюзной организации. Газету он не любил, но рвения не жалел и ночью раз десять перечитывал полосу, всегда находя что-нибудь, по его словам, «сомнительное». Стоило ему увидеть свежее сравнение или незатасканный эпитет, как он судорожно хватался за красный карандаш. Он говорил сотрудникам: «Фокус в одном – не ошибиться», а Ольге признался: «Кажется, все хорошо, и вдруг… Легче блоху поймать в поле!» Положением своим он был удовлетворен и посмеивался над Петей Дроздовым, который всегда старался выскочить вперед: «Вот наградят тебя… подзатыльником!»
Маленькая квартира, заставленная вещами, походила на комиссионный магазин. Семен Иванович с гордостью показал гостям и радиолу, и кровати из красного дерева, и кушетку с десятком атласных подушечек, и бронзовые часы, изображавшие земной шар.
Сергей сказал сестре:
– Вазочек сколько! А я, как бегемот в посудной лавке…
Ольга засмеялась:
– Ничего, если разобьешь. Только стаканов не бей, у меня мало…
– Прежде и у меня ничего не было, – сказал Семен Иванович, – но время такое – теперь все обзаводятся – становление.
Обычно молчаливый Вася вдруг высказался и, как нашла Нина Георгиевна, бестактно:
– А я барахло терпеть не могу, без него куда свободнее.
Ужин был роскошным: кулебяка, крабы, винегрет, лососина, того девственного тона, который как нельзя лучше подходит к свадьбе, поросенок, украшенный бумажной розой; потом торт, такой розовый, что перед ним поблекли и лососина и роза на поросенке; водка, настоенная и чистая, четыре сорта вина, шампанское. Семен Иванович ел много, поспешно, но как-то безразлично, казалось, он выполняет обязанность. Зато Ольга кушала медленно, смакуя каждый кусок, так что, глядя на нее, Петя, уже сытый и полупьяный, не выдержал и после торта вернулся к поросенку. Замков не замечал яств, как будто он обедал в столовой. Вася, выпив, оживился, рассказал сидевшей рядом с ним Наташе, как он был в цирке на сеансе гипнотизера, который клялся, что видит людей насквозь; кто-то стащил у гипнотизера часы, тот вопил: «Где же милиция?», а из публики отвечали: «Если видишь насквозь, зачем тебе милиция?» Наташа смеялась так заразительно, что рассмеялись все, даже Замков, хотя никто не слышал истории с гипнотизером.
Сергея заставили рассказать про Париж; слушали его внимательно и отчужденно, как если бы он рассказывал о нравах средневековья или о звездных скоплениях. Только Нина Георгиевна волновалась: она хотела понять, что приключилось с Сергеем в Париже. Замков вытащил записную книжку и спросил:
– На кого теперь ставит крупный финансовый капитал?
А Наташу развеселило, что в Париже на террасах кафе зимой стоят печки; смеясь, она повторяла: «Улицу топят, ну и чудаки!»
Вася спросил, много ли строили в Париже перед войной; он был архитектором и бредил городами будущего – белыми, зелеными, тихими. Потом он сказал:
– Минск узнать нельзя, большой европейский город…
Все оживились. И Сергей почувствовал, что Минск, в котором он никогда не был, интересует его больше, чем Париж. Одно было сном, пусть и прекрасным, другое – жизнью, как бас коренастого Васи, как смех Наташи, как скрипучий голос Замкова. Ведь от домов Минска, от его проекта – Григорьев все-таки ошибается! – от тысячи других деталей зависит судьба каждого из сидящих за этим столом.
Вася упомянул о школах, и разговор перешел с архитектуры на воспитание.
– Распустили детишек, – заявил Лабазов. – Меня папаша порол, и вреда от этого не было.
Нина Георгиевна возмутилась:
– Так можно дойти и до «Домостроя»! Нужно, чтобы педагоги были чуткими, им не хватает культуры, а ребенок – деревце, его легко сломить…
Семен Иванович открыл радио:
– Послушаем, что на свете делается…
Диктор сообщил о митинге в Барановичах, потом о тыкве небывалого веса; говорил он с таким пафосом, что казалось, будто эту тыкву вырастил он и тем спас человечество… «Переходим к сообщениям из-за границы…» И диктор стал подсчитывать, сколько брутто-тонн потопили за день немцы.
Лабазов хмыкнул:
– Все-таки щиплют они тех, ничего не скажешь – воюют хорошо…
Сергей рассердился. Немцы действительно умеют воевать. А от Чемберлена с Даладье ждать нечего… Но почему Лабазов радуется?
– Я думаю, что особенно радоваться успехам фашистов нам не приходится…
– Э, э! Терминология у вас устаревшая. – Семен Иванович всегда говорил «э, э», хватаясь в редакции за красный карандаш.
– Я не дипломат. А черное – это черное…
– Как сказать, – заскрипел Замков, – на данном отрезке времени… Я недавно слышал на собрании пищевиков одного докладчика, он по-новому осветил проблему.
– Бывает, что и докладчик ошибается. Я в Германии был только проездом. А вот в Париже я встретил одну немецкую коммунистку…
И Сергей рассказал про горе Анны.
– Негодяи! – воскликнула Наташа.
На глазах у Нины Георгиевны были слезы. Вася сказал:
– Воевать с ними придется, рано или поздно. Лучше поздно – соберемся с силами…
Петя Дроздов жаждал вставить слово; все думали, что он подольет масла в огонь, но он сказал:
– Знаете, как в народе теперь зовут немцев? Наши заклятые друзья.
Это развеселило всех. Семен Иванович завел патефон. Петя танцовал с Ольгой, Вася с Наташей.
– Что француженки – интересные? – спросил Сергея Лабазов.
Сергей улыбнулся:
– Разные. И потом, на чей вкус?..
Петя мечтательно улыбнулся:
– Судя по кино, исключительно интересные… Только, наверно, продажные…
Сергей пожал плечами. Нина Георгиевна увидала на его лице гримасу, а может быть, это ей показалось. Семен Иванович вдруг очень громко засмеялся:
– Продажные и у нас попадаются!..
Все замолкли. Все-таки он противный, – подумал Сергей. Наташа взяла газеты, сделала вид, что читает. Ольга ушла на кухню и вернулась с чайником.
– Сейчас настоится, будем чай пить.
Замков взял варенья, облизал ложечку и сказал:
– Хорошо вы устроились, Семен Иванович. И жену хорошую нашли. Это большое счастье. Вы, может быть, и не понимаете, какое это счастье.
Замков два года тому назад потерял жену, с которой прожил свыше тридцати лет; выглядел он грустным и запущенным; когда он работал или разговаривал о политике, он чувствовал себя бодрым; но сейчас, глядя на руки Ольги, которая разливала чай, он сразу постарел и по-старчески еще раз пробормотал:
– Большое счастье…
Лабазов ответил:
– Да, жена у меня что надо… Жалко, что отпуск мы раньше взяли… Будущим летом поедем в Сочи – Ольге именно в Сочи хочется. Так ведь, Оля?
Она не ответила. Лабазов продолжал:
– Я-то люблю другое – с удочкой засесть… Работа у меня ночная, ответственность – легко ведь что-нибудь пропустить, трепка нервов… А когда закинешь, это такой отдых!..
Сергей улыбнулся: может быть, он и не плохой?.. Просто внешность нерасполагающая… А Ольгу он любит…
– Не понимаю я этого удовольствия, – сказал Петя, – сидеть на одном месте и потом хвастать какими-то пескарями.
Петя был очень подвижным, даже суетливым, носился с грандиозными планами, в двадцать шесть лет успел дважды жениться и дважды развестись, часто менял комнаты, прибегая к сложным комбинациям, менял и занятия – до газеты работал в наркомлесе, а еще раньше на кинофабрике. Каждую неделю он пугал Семена Ивановича предложениями «оживить газету». И Лабазов, вспомнив последний из его проектов, сказал:
– Да ты и пескаря не поймал бы! Он так шумит, что его к рыбе подпускать нельзя. Какая-то динамо, право!.. Вы знаете, что он мне вчера предложил? Давать вот этакие «шапки», представляете?.. Что у нас – желтая пресса? Да если бы я послушал… А все от честолюбия. Обязательно ему надо вперед выскочить…
– Это каждому хочется, – возразил Петя, – и совсем это не честолюбие, а просто искания…
– Ну, ну, не рассказывай! Я вот толстый, так я себя за стройного не выдаю. Мне фотокорреспондент рассказывал: снимают, все равно кого, Петя тут как тут – надеется, что и он попадет. Весной заболел он, ничего не кушает, врач говорит – может быть, язва, пять кило потерял. Что же вы думаете?.. Никакая не язва, а Гудалову дали «Знак Почета», вот Петя и зачах, еле я его вылечил.
– Насчет Гудалова это неправда! Я, конечно, переживал… Обидно было. Но Гудалову дали правильно… А с «шапками» это совсем другое… Какое тут честолюбие? Я ведь знаю, что за это не наградят. Выгнать могут… Но хочется хоть разок дерзнуть! Как Маяковский писал: «Наш бог бег, сердце наш барабан»…
Лабазов сказал, что стихи он читает только в порядке служебных обязанностей. Сергей молчал. Наташа робко призналась: она предпочитает Лермонтова. Один Вася поддержал Петю:
– Я, правда, в стихах не разбираюсь, но Маяковский – это замечательно…
О чем они еще говорили за круглым столом под большой лампой? О пьесе Погодина, о шахматном турнире, о том, что на выставке можно достать чудесные лимоны, о квартирах, свадьбах, разводах, и снова о детях – когда их научат быть вежливыми, и снова о войне – что крепче – линия Мажино или линия Зигфрида. И был вокруг них глубокий мир, на столе ароматное малиновое варенье, спокойные светлые глаза Ольги. Никто не подумал бы, что где-то бомбы крошат жилые дома и остатки потопленных «брутто-тонн», о которых говорил диктор, – живые люди в шлюпках, на плотах, на досках борются с растущими волнами.
Потом, усталые, они замолкли, и тогда стало слышно, как часы, изображавшие земной шар, тихо говорят о долготе и размеренности существования.
Гости разошлись. Ольга молча прибирала. Семен Иванович снял пиджак, расстегнул воротничок и стал сразу походить на того дачного Лабазова, который обожает сидеть с удочкой. Был он в хорошем настроении – вечер прошел удачно. А Ольга – это действительно счастье, старик Замков прав… И вдруг Ольга, глядя на него в упор, сказала:
– Если ты думаешь, что я соблазнилась твоим положением, ошибаешься. Я могу завтра вернуться к маме.
– Почему ты устраиваешь сцену?
– Потому, что мне противно. Ты, может быть, думаешь, что ты меня купил?
Никто не узнал бы в эту минуту Ольгу: ее светлые глаза почернели, красивое, но безжизненное лицо стало жестким. А говорила она топотом.
– Напрасно ты думаешь!..
Семен Иванович не впервые видел Ольгу в таком состоянии. Он знал, что стоит ее обнять, как сразу она притихнет, станет слабой, послушной. Уверенно подошел он к ней, взял ее за плечи. Она вырвалась.
– Не трогай! И сейчас я спать буду. Не смей будить.
Она быстро легла и натянула одеяло на голову. Семен Иванович уныло почесал свою отвисшую щеку. Пила она мало… Характер тяжелый. А на людях спокойная. Дразнить не стоит – может вправду съехать… Петька растрезвонит по всему городу…
Ольга терзалась: почему я переехала? Теперь он думает, что купил меня… Уж если бы выбирала, могла найти получше… Самое ужасное, что он прав. Конечно, не за деньги, но купил… Сейчас выдержала характер, а завтра?.. Теперь он – муж, не так, чтобы бегать к нему – жить вместе… Тяжело, ох, как тяжело! Работаю лучше, чем он, а все-таки – баба, захотелось уюта, счастья, оттого и мучаюсь…
Вася спросил Наташу, где она живет.
– В Чистом переулке, на Кропоткинской.
– Мне почти по дороге… Не совсем, но после такой ночи хорошо проветриться…
Он шел рядом и молчал. Он только вчера вернулся в Москву из Минска, и все ему было приятно: знакомые улицы, огни, а особенно то, что рядом идет Наташа. Он несколько раз сказал себе: хорошая девушка.
Наташа была смущена: почему он молчит? Пошел проводить и не разговаривает… Может быть, он думает, что я ничего не понимаю? Конечно, там я говорила глупости, – пили шампанское, танцовали. С горечью Наташа подумала: специальность у меня узкая, мало кого интересует. А потом решила, все равно, пусть видит, что я не только танцовать могу! И без всякого вступления она начала рассказывать о работах профессора Бубнова: все растения голодают – им недостает влаги, если повысить питание, мир зацветет… Она говорила, не останавливаясь, чуть ли не до самого дома; боялась посмотреть на спутника – вдруг он смеется?.. И замолкла так же внезапно, как начала. Вася сказал:
– Интересно! И рассказываете вы хорошо.
Он хотел что-то добавить, но не вышло; прощаясь, он крепко пожал ей руку; и Наташа поняла, что он ее не презирает. Раздеваясь, она даже подумала: кажется, я ему понравилась… Но тотчас прикрикнула на себя: нечего! Сейчас же спать!
А Вася шел через весь город к себе и улыбался: хорошая девушка! С растениями она что-то напутала… Но очень хорошая!
Сергей провожал Нину Георгиевну. Она говорила:
– Олечка счастлива. Может быть, так и лучше – без бурных чувств. Мне это трудно понять… А Оля спокойная, и любовь у нее ровная. Правда, Сережа?..
Он плохо слушал и ответил невпопад:
– Мне понравилось, что он рыбу удит…
Проводив мать, Сергей пошел бродить по городу. Над ним были звезды осени, но он не замечал их. Он не вспоминал ни ночей Парижа, ни Мадо. События дня исчезли: проект, споры с Григорьевым, вечер у Ольги. Бывает, что человек думает о чем-то важном, и мысли его так смутны, так величественны, что он не осознает, о чем думает, а слова и образы проносятся мимо. Так было в ту ночь с Сергеем. Он всем своим существом чувствовал глубокий мир Москвы – игры детей, смех курносой Наташи, тяжелое, как свинец, сердце Ольги, одиночество матери, дыхание тысячи домов, где люди сходятся, расходятся, ворочаются старики, плачут новорожденные, мир древний, как земля, как ее зелень, как снег. И Сергей уже чувствовал войну; не радио хрипело, а люди, и ночь – без огней, без любви, без счастья, ужасная ночь надвигалась.
Он дошел до реки, и вдруг в холодной зелени рассвета встал перед ним Кремль – крепость, красота, воля. Тогда Сергей улыбнулся, почему-то махнул рукой и, больше ни о чем не думая, смертельно усталый, но успокоенный, поплелся к себе на Кудринскую.