![](/files/books/160/oblozhka-knigi-burya-45606.jpg)
Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 63 страниц)
4
– Мужское это дело, – говорила Хана. – Бедного Леву, наверно, убили. Теперь Ося пойдет. Он понимает и другим рассказать может… А ты куда?.. Не до того им, чтобы с тобою нянчиться…
Рая в ответ рассеянно улыбалась. Госпиталь она приняла вначале, как нечто неизбежное. Конечно, лучше бы в истребительный батальон. Но она и стрелять не умеет… Пусть госпиталь. Главное – попасть на фронт. Что такое фронт, она не могла себе представить, только чувствовала – сердце бьется там, а сюда кровь едва доходит, улицы холодеют, отмирают.
Отец Вали, Алексей Николаевич Стешенко, узнав, что Рая уезжает с военным госпиталем, возмутился:
– Детская романтика! Никому она не нужна… И потом, извольте видеть, жена, мать – и забывает о своем долге… Хорошо, что с Валей муж…
Незадолго перед войной родители получили от Вали короткое, но важное письмо, она сообщала, что вышла замуж за инженера Влахова и счастлива. Какая беда, – вздыхала Антонина Петровна, – теперь пошлют его на фронт, не дают людям успокоиться… Впрочем, Антонине Петровне мешали отдаваться тревоге хозяйственные заботы: она закупала муку, крупу, сахар, готовилась к трудной зиме. Все же она нашла время, чтобы забежать к Хане.
– На вашем месте я запретила бы Рае делать такие глупости.
Хана ничего не ответила. Как будто Рая ее послушается? Она говорила Науму, что глупо уезжать в Париж. Его там убили. Когда она попробовала сказать Осе, что нельзя оставлять молодую жену без присмотра, он отмахнулся. Только Аленька ее слушает. Да только Аленька у нее и осталась. Вместе будут сидеть по вечерам, ждать, когда кончится эта проклятая война. Зачем люди воюют? Лева приезжал из Парижа, хорошо выглядел, показывал фотографию веселой жены. Значит, ему было хорошо в Париже. А Осе было хорошо здесь… Наверно, и немцам было хорошо у себя, говорят, там много товаров, чистые улицы… Зачем им Киев? Почему нужно убивать друг друга?.. Сумасшедшие! Может быть, это оттого, что люди забыли бога?.. И Хана пыталась вспомнить молитву. Но непонятные слова путались в голове. Рая рассказывала про госпиталь: «Просят – подлечите, мы с ними рассчитаемся»… Антонина Петровна вбегала с криком: «Дрова, главное дрова, топить не будут…» Пришел Полонский, чтобы проститься. Он в речной флотилии. Говорил про Коростень. «Немцы прут…» С ума они сошли, как Наум!
Рая легко и просто расцеловалась с Полонским, будто не было позади ни искушений, ни борьбы, ни лихорадочной ночи – последней ночи мира. Когда он ушел, она подумала: какое счастье, что я тогда вовремя опомнилась! Теперь мне легко с ним. И Осипу написала: «Помни, что люблю, буду ждать»…
От Осипа пришло короткое письмо, писал он Рае и матери:
«Завтра уезжаю в Действующую армию. Настроение у всех приподнятое. Фашистское нападение нас застало врасплох, но враг просчитался, он будет разбит…»
Хана много раз перечитала письмецо, потом пошла к Стешенко:
– Ося пишет, что враг будет разбит…
Алексей Николаевич раздраженно усмехнулся:
– Читали… Вы лучше стекла оклейте, если полетят, новых не найдете.
Хана обиделась: как мог Стешенко читать то, что написал Ося? У нее умный сын, словами не бросается, если он говорит, что немцев побьют, значит, он знает…
Пришла к Хане Вера Платоновна.
– Боря в Тарнополе. Боюсь – не выбрался. А ваш где?
Хана прочитала письмо Осипа. У Веры Платоновны показались на глазах слезы:
– Хорошо написал. Это правда, что победим. Помню я немцев… Может быть, у них много пушек – сердца у них нет… Вот ведь как он вам написал!.. Обязательно победим… И Рая – молодец!.. Были бы мы моложе…
Она поглядела по сторонам, будто не верила, что они одни, потом обняла Хану:
– Нам-то и поплакать можно. Никто на нас не обидится…
Госпиталь уезжал. Рая взяла на руки дочку и вдруг испытала острый страх, сама не могла понять почему, корила себя – теперь все расстаются. Она сдержалась и спокойно обняла Хану, говорила: «Не волнуйся, мы ведь всегда в тылу…»
Уходя, Рая снова почувствовала – страшно!.. Не помнила, как добралась до госпиталя, все было в тумане. А там сразу пришла в себя; жила одним – работой.
Было ли это детской романтикой, как говорил Стешенко? Госпиталь давно перестал быть для Раи чем-то загадочным. Она теперь знала, что госпиталь – это запах карболки, койки, гипс в бочках, тюки ваты, марля с кровью, с гноем, ночные горшки, утки, крик, хрип, задыхание, воздух, пропитанный лекарствами, испариной лихорадки, духотой агонии. Почему же хрупкая Рая, которую домашние баловали, ограждали от мелких невзгод, нашла здесь душевное успокоение?
Осип сказал бы о правильном воспитании, был бы он прав и не прав. Рая возмущалась фашистами, любила родину, жаждала победы; но ведь все ее подруги, сверстницы разделяли эти мысли и чувства, но не все попытались перейти легкую, почти неощутимую черту, которая в дни испытаний отделяет тех, кто делает историю, от тех, кто эту историю принимает как рок. Был в Рае огромный запас нерастраченных сил, жажда своего пути, тоска по живому делу. Не мог ее успокоить муж, не давала удовлетворения работа, оставались мечты, они точили сердце, как точит камень вода. Это была самая что ни на есть обыкновенная женщина, в меру кокетливая, в меру скромная, по анкете – служащая, по положению – любимая жена, мать Али, с обыкновенными поступками – пойти в театр повздыхать, а потом разжечь примус, помечтать над старым романом – как они чудесно жили, эти роковые героини, и час спустя ответить мужу, который ищет в комоде носки: «сейчас заштопаю, хотя мне пора на работу», и про себя вскользь подумать – не те времена, я – советская, равная, у меня свое дело… Словом, таких, как Рая, было очень много, и если могла она привлечь чье-то внимание, то разве что своими непомерно длинными ресницами. Но жило в ней чувство неудовлетворенности, не раз она думала: Вале хорошо, она будет актрисой, ее полюбил какой-то необыкновенный человек, он всюду побывал… Зина увлечена работой, да и вообще с Зиной нечего тягаться, это исключительная натура. Галочка? Ну, Галочка погрустит, поплачет, а через минуту расхохочется. Только я не нашла себя… Хотела любить, как в старых романах, а вышло глупо – мешала Осипу работать. Он не плохой, он очень хороший, но он не дает себя любить… Чуть было не уступила Полонскому, а ведь это – на час или на месяц – так можно разменять сердце на мелочь…
И вот в те дни, когда земля тряслась, когда на город падали бомбы и по длинным мостам тянулись вереницы беженцев, покидавших насиженные, надышанные, любимые места, Рая почувствовала землю под ногами. Она оказалась нужной. Конечно, куда опытнее была Клавдия Ивановна или Сорокина, а раненые говорили «позови Раечку» – чем-то она их утешала, может быть, неопытностью, стеснением, изумленным видом, который придавали ей длиннущие ресницы. Старый сапер, обросший седой щетиной, просил: «Посиди, милая»; а лейтенант, похожий на школьника, глупо шептал «Рая из рая»… У него была гангрена; врач сказал, что придется отнять ногу выше колена; Рая отвернулась – в глазах у нее были слезы.
На руках у нее умер старшина Гузилов. Он глядел на Раю лихорадочными, горячими и в то же время туманными глазами, глядел так выразительно, что ей хотелось кричать, отбить смерть, спасти его. Такие глаза однажды были у Осипа. Давно… А Гузилов шевелил губами: «Маше напиши…» Он не смог договорить, и Рая знала из всей его жизни одно: где-то есть Маша. Потом он сразу похолодел, зачерствел, с трудом Рая высвободила свои руки. Никогда прежде она не видела, как умирает человек, это ее потрясло – простотой и непонятностью. Ведь только что просил пить, волновался – «Маша…» Сейчас лицо у него строгое, спокойное… Смерть помогла Рае заново понять жизнь: все стало ближе, дороже. С нежностью она подумала о Полонском. Где он? Что с Осипом?.. Ей захотелось погладить его чересчур жесткие волосы, сказать что-то очень простое и важное. Ведь столько лет они жили рядом, а этого она ему не сказала… Может быть, он сейчас мечется в жару, говорит: «Напиши Рае»?.. Что с Алей? Как мама? (Так Рая про себя называла Хану.) Сегодня опять плохая сводка…
Госпиталь, где работала Рая, находился возле Полтавы. Иногда по ночам налетали бомбардировщики, горели дома. Принесли раненого мальчика… Смерть стала будничной, привычной; и все ярче разгоралась в Рае любовь к жизни, к этим белым домишкам, к пестрым полотенцам, к утренней свежести, к ночам, таким черным, таким тихим, что, кажется, вот – ты, вот – звезда, перелети – никто не заметит… Прежде Рае снились сны, она их вспоминала, когда Осип, вернувшись с заседания, будил ее под утро, – то она едет в гондоле по каналам Венеции, то играет на рояле – огромный зал с колоннами, и люди плачут… А теперь она нашла кислую ягоду калины и засмеялась от счастья – живу! Хорошо живу, тяжело, грубо, как битюг, но хорошо…
– Слыхали про Киев?..
Рая схватила газету. Потом она пошла к раненым; ничего не сказала. В тот вечер умер капитан Никитенко; он мучительно умирал, хотел привстать, раскидывал руки, его рвало кровью. Рая не отходила от него до конца. Она чувствовала, как умирает вместе с ним: Киев, мой Киев!..
5
Неистощимой была сила жизни в Дмитрии Алексеевиче Крылове; его не могли обескуражить ни тяжелая работа, ни события. Госпиталь разместился в лесу. Сентябрь был особенно ярким; казалось, природа, потрясенная близостью смерти, хочет промотать свои богатства. В чересчур высоком небе размеренно перемещались треугольники птиц. Пахло травой, грибами. Солнце заботливо пригревало людей. На высоком берегу реки серые избенки говорили о мирной грусти детских игр, сватаний, свадеб, поминок, а рябина что-то добавляла – о жаре сердца, о беспокойной молодости. И среди этого великолепия Дмитрий Алексеевич видел страшное зрелище народного бедствия. День и ночь по дорогам шли беженцы; на повозках кряхтели старухи, плакали перепуганные дети; а «юнкерсы» поливали дороги свинцом. Немцы надвигались, казалось, ничто не может перед ними устоять.
Дмитрий Алексеевич несколько раз разговаривал с ранеными немцами; пленные, они держали себя, как победители: было в них веселье молодых расшалившихся зверей; здоровые, загоревшие, сдерживая боль, они ухмылялись.
Да чорт бы их побрал, когда на них управа найдется? – вздыхал про себя Дмитрий Алексеевич. А комиссар Буков рассказывал:
– Днепропетровск оставили… Таллин оставили… Наступают с музыкой, как на плац-параде – психическая атака… Естественно, нервы не выдерживают.
– Нервы – это для дамочек, – вскипал Дмитрий Алексеевич. – Если немцы психи, нам-то зачем психовать?
– Превосходство в материальной части – танки, авиация…
Крылов не знал, что возразить. В своей области он не осрамится. Он вот вчера вытащил из печени сержанта Горбунова осколок в восемьдесят граммов – не угодно ли? Политруку Чиркесу ногу спас, танцовать этот Чиркес будет, честное слово!.. А сколько у кого танков, этого Крылов не знает.
Буков продолжал:
– Широко пользуются воздушными десантами, приземлятся и сразу устанавливают круговую оборону. Автоматчиков повсюду раскидали – наши только и говорят, что о «кукушках». На мотоциклах несутся опять-таки эффектно… Конечно, есть элемент авантюризма, но это неизбежно действует на психологию…
– Опять вы с психологией? Да я этих жеребчиков знаю. По-немецки, слава богу, изъясняюсь, разговаривал… Они и думать не умеют.
– Может быть, поэтому продвигаются…
– Нет, товарищ комиссар, увольте! Вы что хотите сказать – если он идиот, значит он сильнее? Вы хоть и комиссар, а, простите меня, психуете. Кто ваши танки придумал? Умный или идиот? Шагать можно без головы, только недолго они так прошагают…
Привели раненого немца. Это был молоденький танкист. Когда Крылов начал осматривать рану – осколок снаряда задел бедро – немец задрожал.
– Вы, собственно, чего боитесь? – спросил Крылов.
Немец молчал. Потом он признался:
– Нам сказали, что красные кастрируют пленных. Лучше убейте!..
Крылов покраснел от возмущения, но сдержал себя, сделал перевязку.
– Ранение поверхностное. А вы… – Он махнул рукой. – Ноги будут в порядке. С головой хуже – абсолютная пустота.
Немец не понял, снова перепугался:
– Господин майор, вы психиатр?
Крылов рассмеялся:
– Вот уж нет… А если вы насчет своих мозгов беспокоитесь, психиатр вам не поможет. Разве что ветеринар… Матушка ваша о чем думала? Гитлер Гитлером, а все-таки какое-то подобие человеческого могла она вам придать…
На неделю-другую полегчало. Наши контратаковали, форсировали Десну. Расстреляли несколько паникеров, навели порядок. Крестьяне, прятавшиеся в лесу, стали возвращаться домой. Крылов сиял. – Говорил я, что недолго они прошагают!.. – Он получил письма от жены из Аткарска, от Наташи из Москвы. Живы, здоровы, ну и хорошо, большего сейчас не требуется.
Потом все снова помрачнели; Буков каждый день докладывал:
– Оставили Чернигов… Ромны… Киев… Непонятно, где их остановят?..
Крылову пришлось съездить на день в Орел за медикаментами. Он вернулся приободренный, долго рассказывал раненым:
– Немцы-то брешут, послушаешь их, ничего у нас не осталось. А в Орле, как до войны – магазины, рестораны, киоски. Девушки гуляют… Трамвай, настоящий трамвай… Главная улица замечательная, сквер, чистота – прямо столица… В ресторане разливной портвейн продают, я не попробовал, но бачок у меня был чистенький – для больных взял, это силы придает… Ну, если в Орле так, значит, в Москве замечательно. Скоро эти жеребчики назад зашагают…
Он умел всех заразить избытком жизнерадостности. Больные в нем души не чаяли. Комиссар Буков как-то сказал: «Придется мне, кажется, медицину изучить, а то выходит, что Крылов при мне комиссар»… Молодой врач Забродский, до болезненности впечатлительный, входя в палатку Крылова, говорил:
– Дмитрий Алексеевич, пришел к вам – руки опускаются…
– Я от «руки опускаются» не лечу, – ворчал Крылов, – особенно лиц, так сказать, медицинского звания. А почему это у вас руки опускаются? Если волнуетесь, что Беляев температурит, это не страшно – выскочит…
Зарядили осенние дожди. Природа, как люди, дышала грустью. В один из таких серых, безысходных дней прибежал Забродский:
– Дмитрий Алексеевич, началось!..
– Это вы о чем?
– Наступают по всему фронту. Сводка страшная… Да и читать незачем, достаточно выйти на шоссе…
Дмитрию Алексеевичу очень хотелось выругаться, но он удержался – никогда не позволял себе грубых слов, только процедил:
– Падшие твари, чтоб их!..
Увидев, что у Забродского дергается губа, он рассердился:
– Развинтились вы. Вы должны лечить, а от вас заболеть можно. Ну наступают… Значит, первое действие еще не закончилось. А в том, какое будет второе действие, можете не сомневаться. Народ наш знаете? Или, может быть, вы на луне выросли? Народ, скажу вам, особенный… Я еще в Москве был, бомбили они изрядно, у нас все стекла повылетали. Смотрю, на следующий день приходит стекольщик, аккуратно смерил, нарезал, вставил. А до войны я окно разбил, так три недели не мог стекольщика дождаться – «завтра» и «завтра»… Возле манежа бомба шлепнулась – сейчас же залатали. Народ у нас такой – он в беде раскрывается. Наступают? Ничего, раскачаемся. Увидите, как они назад будут шлепать. А теперь пойдем к Джапаридзе – не нравится мне, что медленно срастается…
Нелегко давались Крылову бодрые слова, за сердце хватает: горе-то какое!.. Строили, строили, а теперь эти жеребчики палят. Хлеба вытоптали. Детей убивают. Что-то невиданное… Но одно Крылов твердо знал: выкарабкаемся!
Наступил роковой день: была дивизия – и нет дивизии. Молчит полевой телефон. По дороге идут командиры, бойцы из разных частей – пехотинцы, саперы, связисты. Отовсюду палят… Что-то очень нехорошее, такого еще не было…
Крылов остановил незнакомого командира:
– Товарищ капитан, вы это куда?
– Часть свою потерял…
– Я спрашиваю не что вы потеряли, а что вы делать собираетесь?
Капитан развел руками:
– Не знаю… Очевидно, мы в окружении…
Это слово в те дни было у всех на устах. Никто толком не знал, где немцы; беспорядочная стрельба, частые налеты вражеской авиации, дороги, забитые крестьянскими повозками, сгоревшими грузовиками, брошенными машинами, увеличивали смятение.
Крылов схватил капитана за руку:
– Раз вы свою часть потеряли, будьте любезны!.. Нужно госпиталь вытащить. Не оставлять же раненых этим жеребчикам. Говорит с вами военврач второго ранга Крылов. Вы бойцов соберите. Видите – идут бестолку, да еще нос повесили. Тоже, наверно, часть потеряли. А здесь нужно найти… Выход, я говорю, нужно найти…
Была такая страсть в его словах, что капитан ответил:
– Попробуем…
– Простите, не спросил, с кем имею дело…
– Капитан Зуйков.
Крылов сам стал посредине дороги, останавливая бойцов.
– Ты куда это спешишь? В одиночку все равно не выйдешь… Здесь с госпиталем беда… Лицо у тебя хорошее, сразу видно – советский человек, ты что же, раненых товарищей бросишь?.. Поворачивай направо, командует старший, капитан…
Крылов ругал себя; забыл, как этого капитана зовут!
Удалось собрать около двухсот человек, не считая персонал госпиталя. Когда стемнело, двинулись в путь. Неподалеку горел маленький городок, и на фоне зарева четко вырисовывались повозки с ранеными. Трассирующие пули, ракеты – на минуту Крылов залюбовался: фейерверк! И тотчас спохватился – нужно глядеть в оба, чтобы не разбрелись. Этот Жуков или Сайков – мямля…
Крылов скрывал от других, что едва идет: сильный приступ резматизма. Забродский все же заметил:
– Дмитрий Алексеевич, садитесь-ка на повозку.
Крылов рассердился:
– Повозки, милый, для раненых. А вот выйдем из этого, как вы там говорите, окружения, я такую кадриль оттанцую, что умрете от зависти…
Это было настолько неожиданно – в черном лесу между двумя бомбежками, что даже раненые заулыбались.
Они шли ночью – днем прятались в лесу, промокли, продрогли. Напали на засаду, выдержали бой; немцы засели в деревушке, расставили на крышах пулеметы. Капитан Зуйков оказался не мямлей. Деревушку взяли штурмом. Горели избы, лежали обуглившиеся трупы немцев. Крылов обнимал капитана. Пошли дальше. Когда дрогнула, побледнела четвертая ночь, под частой сеткой дождя Крылов увидел вдалеке солдат.
– Ну, капитан, командуйте…
Командовать не пришлось: это были свои. Крылов поглядел – на столе сало, мед, молоко. Чудеса!.. Но поесть не удалось, сразу свалился на широкую кровать и проспал до полудня. Потом вскочил и, на ходу приглаживая свои редкие, но непослушные волосы, побежал к раненым.
Вечером он говорил майору Швецову:
– «Окружение»… А я вас спрашиваю – разве немцы не в окружении? Их все окружает – и наши части, и жители, и леса. Безобразие, конечно, что приходится отступать… Комиссар говорит, что все дело в танках, в самолетах. Не знаю, я не стратег… По-моему, и в умении. Они ведь только эту музыку и знают, с пеленок маршируют. А мы о другом мечтали… Ничего, научимся. Они к нам пришли упоенные, нализались французским шампанским. Разве они во Франции воевали?.. Не было там настоящего сопротивления. Мне один инженер рассказывал, он там был – народ храбрый, а раскисли. Политика… Я вот капитана нашел. Кажется, Сучков фамилия… Он свою часть потерял, конечно это плохо, а бойцов все-таки собрал, сами вышли и госпиталь вытащили, да еще два десятка немцев ухлопали… Почему? Да потому, что он – коммунист, должен соображать. Эти жеребчики идут и не думают. Хорошо, у них армия. Армия есть и у нас. А вот этого у них нет, это поглубже, это значит – и один в поле воин. Если нет рядом начальника, все равно есть у меня начальник – в голове. Я Сталина день и ночь могу слышать, если я действительно коммунист… Знаете, товарищ майор, мы четырех жеребчиков вытащили. Они думали, что я их оскоплю, этакие идиоты! А мы их спасли, не потому, что они этого стоят, коммунисты мы – это что-нибудь да значит… Ладно, если есть у вас водочка – выпьем, я с дороги еще не отогрелся.
Ночью, обойдя больных, Крылов сел на крылечко, закурил. Рядом сидела парочка; они его не заметили. Военный громким шопотом уговаривал:
– Города сдаем, мосты взрываем, а ты упираешься?
– Города назад отберете. А я счастья хочу. У меня жених в армии…
Крылов расчувствовался, еле сдержал себя, чтобы не вскочить, не расцеловать девушку: вот ведь какие!.. Он вспомнил Наташу и улыбнулся – хорошая девочка!.. Где теперь Вася?
Потом долго гудели бомбардировщики, лаяли зенитки, неподалеку разорвалась бомба. А Крылов все сидел и думал – о Наташе, о чужой девушке, о капитане (да как же его фамилия? Забыл, честное слово, забыл), смутно думал об огромном непобедимом народе.
– Воздух!
Крылов усмехнулся – экие полуночники, и вдруг запел:
Черный ворон, что ты вьешься над моею головой?
Ты добычи не дождешься. Черный ворон, я не твой…
Он сконфузился: опять сфальшивил! Хочется иногда спеть, а не умею, этакое безобразие…