Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 63 страниц)
24
Весь день Келлер томился – не мог решиться выйти к русским. Он знал, что сопротивление закончилось, все сдаются; но ему было страшно подойти к русскому и сказать: «Капут!..» Своих товарищей по роте он потерял еще вчера, когда красные подошли к их траншее. Штельбрехт стрелял из автомата. Шмидт лежал с пулей в голове. Келлеру удалось убежать. Он спрятался в разрушенном доме. Сутки он ничего не ел. Он взял немного снега, твердого, как камень, и стал сосать. Заболел сильно зуб. Он приготовил множество обращений к русским; он скажет: «я никого не убивал», или «я не наци, меня заставили воевать», или «я ученый, антрополог». Но ни одна из этих формул не казалась ему убедительной. Он вдруг вспомнил, как в Могилеве поймал старуху, которая пряталась на чердаке. Он сразу увидел, что это еврейка. Он ее не убил, только вытащил на улицу, убил Вергау… Но он скажет: «Я никого не убивал», а русский ответит: «Ты был в Могилеве?..» Глупости, никто не может этого знать! В Могилеве – немцы… Но все-таки страшно… Начнут допрашивать, узнают, что он был на хорошем счету, унтер-офицер, не поверят, что Клитч нашел в его книге ошибки… Боже, что он сделал плохого? Почему он должен умереть, как собака под забором?.. Разве его вина, что теперь такая эпоха? В девятнадцатом веке из него вышел бы хороший ученый… Его призвали. Им пришлось воевать, потому что был версальский диктат, а потом марксисты объединились с плутократами. Но если сказать это красным, его растерзают… До чего холодно! Глаза болят, а ног как будто нет. Не сгибаются пальцы, он не может расстегнуть штаны… Это все-таки неслыханная катастрофа – наши у Ленинграда, в Африке, а сюда не пришли, бросили!.. Может быть, придут, но слишком поздно… Я сейчас замерзну… Но я не хочу умирать!..
Он встал, через брешь вышел на улицу, упал в воронку, поднялся, наступил на мертвого и, больше ничего не соображая, открыл дверь землянки. Он почувствовал необычайное тепло. Он хотел объяснить, что он никого не убивал и замерзает, но все заранее обдуманные фразы пропали. Он только громко дышал, как будто ему сжали горло. Возле коптилки сидела с книгой маленькая женщина в военной форме. Увидев немца, – она вскрикнула, потом кинулась на него. Она его выталкивала, он упирался. Но девушка была сильнее, она его выбросила на снег и закрыла дверь.
Келлер не попытался встать; он понимал, что умирает. Мысли путались. Он шевелил губами – ругался, ругал девушку, которая его выгнала, ругал русских, Штельбрехта, наци. Если бы встать, собраться с силами и повесить эту девчонку!.. Чтобы дергалась… Зачем меня послали в Россию?.. Умирает крупный ученый… Путались и воспоминания. Он увидел Мими, но она была в Гейдельберге и почему-то молола кофе, а Рудди целился в нее из игрушечного ружья. Бедный Рудди, он останется сиротой… Кто это все придумал? Фюрер кричит «подымись», нет, это не фюрер, а обер-лейтенант Краузе, и Келлер судорожно шевелит отяжелевшими ногами. Но Краузе убили… Келлер потрогал рукой снег, ему показалось, что рядом Герта, толстая и теплая; она шепчет: «Озорник, что ты делал с Мими? С рыженькой в Харькове?..» Толстуха ужасно ревнива. Выругать? Но она может уйти, а с нею так тепло… Он уже не чувствует мороза. Чего она хочет? Целоваться? Дудки! Он очень устал, он прошел от Гейдельберга до верблюдов, ему хочется спать, только спать. Кто это скулит?.. Собака? Ветер? Проклятые русские, никогда не дадут уснуть!.. А я все-таки усну…
Варя, выгнав немца, снова взяла книгу. Она подобрала в блиндаже томик Тургенева. Последние страницы были вырваны. Она мучительно гадала: догнал ли герой Асю? Они должны быть счастливы, наверно, он на ней женился, Гагин ничего не понимал… Розовский тоже не произнес «одного слова», но Варя все знала и без слов…
Вдруг ей стало не по себе; она накинула полушубок и вышла. Ночь была морозная, светлая. Возле землянки лежал мертвый немец; она сразу узнала: это тот, что приходил… Замерз. Чорт с ним!.. Но почему я его выгнала?..
Она легла на койку и начала плакать. Ни разу в Сталинграде она не плакала, даже когда узнала о смерти родителей и семилетнего Пети. Тетка написала ей всю правду: Петя умер от желудочного заболевания, наверно, съел что-то с голодухи, в феврале умер отец, у мамы не было сил, чтобы его похоронить, а соседи эвакуировались, отец пролежал мертвый четыре дня в квартире; когда пришла тетка, мама уж не могла встать.
Варя плакала оттого, что все близкие погибли. Лейтенанта Розовского убили в ноябре. Ей некуда поехать, некому написать… И оттого плакала Варя, что стало вдруг необычайно тихо, кончился Сталинград, и оттого, что, кажется, война никогда не кончится, и оттого, что она выгнала из землянки этого поганого фрица.
А когда пришла Маруся и спросила: «Ты что ревешь?» – она не смогла объяснить, не сказала ни о родных, ни о Розовском, ни о страшном одиночестве.
– Здесь фриц приходил, я его выкинула. А он замерз… Лежит прямо у землянки. Ты его, наверно, видела…
– Ну, и что же? Надеюсь, тебе его не жалко?
– Его? Нет. У него морда отвратительная, таких рисуют на плакатах… Мне себя жалко… Негодяи, до чего они меня довели!.. Ну почему я его не пустила?.. Ненавижу их! Они не только убивают, хуже… Как ты могла подумать, что мне его жалко? Ничего я к нему не чувствую, ровно ничего, это самое страшное…
Она ждала, что Маруся будет над ней смеяться. Маруся веселая, никто из ее близких не погиб, здесь она познакомилась с одним артиллеристом, и они, кажется, счастливы. Она красивая, здоровая, никогда не хандрит. Пускай смеется, все равно… Но Маруся не смеялась, она села рядом с Варей и заплакала, сама не знала почему, – наверно оттого, что Варя плачет.
– Хватит, – сказала Варя. – А то кто-нибудь придет… Главное, Маруся, здесь кончилось… Теперь скорей бы в Берлин!..
25
Последнее письмо от сына Мария Михайловна Минаева получила в середине января. Он поздравлял мать с Новым годом, писал, что год будет действительно новым, о нем пусть не тревожится, он «вообще позади, а теперь будет совсем хорошо». Может быть, товарищи, прочитав письма Минаева своей «мамуле», удивились бы – откуда у этого насмешливого человека столько сердечной теплоты? Мария Михайловна не удивлялась, она знала сердце Митеньки; но она не верила ни одному его слову – умирать будет, а мне напишет «живу спокойно, как на даче» (так он написал, когда его батальон защищал от немцев курган).
Вся жизнь Марии Михайловны была посвящена сыну. Замуж она вышла поздно; муж ее был закройщиком, сносно зарабатывал. Они обрадовались дочке, нянчились с нею, а Настенька умерла от скарлатины. Когда Мария Михайловна вторично забеременела, ей было тридцать девять лет. Она боялась шелохнуться – как бы не повредить ребенку… Митя родился в восемнадцатом году; время было трудное, неспокойное. Мать жила в вечной тревоге – простудится, схватит какую-нибудь болезнь. Муж умер, когда мальчику было восемь лет. Мария Михайловна работала в пошивочной артели. Она поставила сына на ноги, и когда Митенька сказал: «Профессор Никодимов хорошо отозвался о моей работе», – она поняла, что недаром прожила жизнь.
И вот началась война. Митенька уехал шестого июля. Сколько слез пролила Мария Михайловна в своей комнатушке!.. Она понимала, что нельзя жаловаться – тяжело всем: на людях держалась спокойно, писала сыну бодрые письма. Ей хотелось работать, помогать фронту, но мешали года. Она все же придумала: брала шитье на дом, шила солдатские рубашки. Спасибо Митеньке – он перед войной настоял, чтобы она пошла в больницу, ей прописали хорошие очки. Она могла работать и ночью при слабой лампочке. Она чувствовала, что помогает Митеньке, и это ее утешало. Когда управдом однажды сказал про нее «иждивенка», она обиделась: «Я теперь надомница, работаю для фронта». У нее была швейная машина, такая древняя, что Митя называл ее «музейной». Мария Михайловна, улыбаясь, думала: старушка, а на что-то пригодилась, как я…
Мария Михайловна жила в коммунальной квартире, которую Митя после очередного наводнения (каждую весну текло с потолка) прозвал «ковчегом». Жили в тесноте, как в переполненном поезде, только шел этот поезд не дни, а годы. Рядом с Минаевой помещалась семья Паршиных; их комната была заперта – муж воевал, а жена с детишками уехала в Барнаул. По другую сторону жили Кацманы – отец, мать и озорник Гриша. Он кончил десятилетку в сорок первом, осенью его взяли в армию, а в апреле он погиб на Брянском фронте. Кацман жил теперь один, его жену эвакуировали со школой. Он был корректором, работал в газете. Было ему на десять лет меньше, чем Марии Михайловне, но он казался стариком. Когда он получил извещение о смерти сына, он ничего не сказал ни соседям, ни сослуживцам; пошел на работу и пропустил грубую опечатку; секретарь редакции его ругал, но и ему Кацман не объяснил, почему он допустил оплошность. А несколько недель спустя, когда Мария Михайловна спросила, что пишет Гриша, он нагнулся и шепнул: «Нет больше Гриши…» Рядом с комнатой Кацмана жили Ковалевы; в сорок первом они эвакуировались, летом вернулись, Ирина Петровна служила в госбанке, дочь, Наташа, еще училась, а сын, Вася, был моряком. Ирина Петровна рассказывала, как его наградили за потопление немецкого транспорта. Когда при ней говорили «флот», она настораживалась. В крайней комнате жила молоденькая работница с «Шарикоподшипника», Шурочка Волкова. Она вышла замуж перед самой войной; ее муж был танкистом, и Шурочка со смешанным чувством восхищения и ужаса говорила: «Он три машины переменил – танки не выдержали, а он живой, только в последний раз легкое ранение…»
До войны в квартире приключались шумные ссоры. Паршины кричали, что Шурочка повсюду пачкает, Ирина Петровна возмущалась тем, что Кацман приходит из газеты под утро, а у нее чуткий сон, жена Паршина говорила, что Кацманы не умеют воспитать своего сына, он «сорванец». Теперь никто не ссорился, хотя нервы были у всех издерганы, жили трудно – холодно, ничего нельзя купить на рынке. Жизнь всех была связана с «тарелкой» в коридоре, и когда диктор говорил «от Советского Информбюро», квартира замирала. Радовались, когда кто-нибудь получал письмо. И Кацман, которому нечего было ждать, оживал оттого, что Шурочка вчера получила письмо от мужа, что Митя жив и здоров, что сына Ковалевой вторично наградили. Плакали, горевали, убивались у себя, а когда встречались, повторяли слова надежды или утешения.
Кацман третью ночь не вышел на работу: врач сказал, что у него сильный бронхит. Он очень громко кашлял, а стенки были тонкими. Будь это прежде, кто-нибудь про себя выругался бы: не дает спать… А теперь, слушая его хриплый кашель, все вспоминали, как он журил чубастого Гришу за то, что тот подрался с мальчишками и потерял учебник… Мария Михайловна вынула из шкафчика мелко наколотые кусочки сахара, наложила побольше в чашку, налила чаю и отнесла Кацману: «Выпейте, Давид Григорьевич, сладенький, сразу полегчает…»
Она спала, когда среди ночи «тарелка» неожиданно захрипела. Накинув шубенку, Мария Михайловна выбежала в коридор. Все были в сборе, даже больной Кацман вылез.
«В последний час… Полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск… Историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск…»
Мария Михайловна напряженно слушала, боясь пропустить слово; она не замечала, что из ее глаз текут слезы. Господи, неужели правда?.. Победили! Потом она подошла к Кацману:
– Давид Григорьевич, можно, я вас поцелую? Такая минута!..
А Шурочка, как маленькая, хлопала в ладоши и повторяла:
– Двадцать четыре генерала – две дюжины!..
Из соседних квартир доносились радостные возгласы. Кто-то зааплодировал. Наташа Ковалева выбежала на улицу и вернулась сияющая:
– Народу сколько! Все друг друга поздравляют… Целуются…
И Мария Михайловна подумала – как на пасху…
Рано утром она уже сидела за машинкой, строчила. Забежала Наташа Ковалева:
– Мария Михайловна, хоть бы ради такого дня отдохнули…
Мария Михайловна покачала головой:
– Разве они там отдыхают? Митенька, верно, дальше пошел… Потом отдохну, когда все кончится…
– Теперь скоро кончится.
– Скоро только сказка сказывается. А им еще далеко итти – до Берлина (Мария Михайловна, говоря «Берлин», упорно делала ударение на первом слоге, а когда ее сын как-то поправил, ответила: «Так у меня выходит»).
Она написала сыну:
«Митенька, слушала вчера „В последний час“, радуюсь, что душегубы сдались, но не могу я им простить, что столько безвинных перебили. Давид Григорьевич слушал сообщение и плакал. Гришу ему никто не воскресит. Скажи мне, когда с этих негодяев спросят ответ за наши стариковские слезы?»
26
За два года Поль много перевидал, побывал и в Лиможе, и в Бриве, и в Тулузе. Прежде он работал в группе «Жорес»; оружия у них не было, печатали листовки, подожгли склад с мукой. Их выдала жена одного из членов группы: обезумела от ревности. Полю удалось скрыться.
Он попал в группу «Габриель Пери»; отвинчивал гайки, закладывал мины, лежа в узкой канаве, подстерегал эшелоны; смеясь, он говорил: «Кончится война, стану железнодорожником». Теперь ему поручили организовать новую группу. Поль ждал товарища из центра – нужно дать отчет и получить инструкции.
Лежан не узнал бы сына – накануне войны Поль был застенчивым и от этого грубоватым подростком, говорил то визгливо, то басом, увлекался всем сразу – велосипедными гонками, Испанией, стихами, рассуждал о происках империалистов и не мог расстаться с детскими страстями – собирал почтовые марки, тратил деньги на перочинные ножики, мечтал о жизни в палатке; краснел, когда видел хорошенькую девушку, но уверял товарищей, что «увлечься женщиной может только идиот». И отец и Жозет считали его ребенком. Катастрофа застала Поля в последнем класса коллежа. Он попал на ферму, ходил за коровами. Потом один товарищ устроил его в Лиможе; днем он помогал жене аптекаря отпускать лекарства, ночью разносил листовки.
Он быстро сформировался, определились вкусы, черты характера. В нем не было строгости отца – Лежан и в юности поражал своим упорством. Поль был мягок, отличался чувствительностью, которую скрывал под иронией. Его прозвали «поэтом», хотя он никогда не писал стихов, иногда только декламировал. Он мог даже в те страшные минуты, когда убегал от полицейских, залюбоваться деревом на бледно-зеленом небе или сонной речкой с кувшинками; повторял стихи, потому что не умел выразить свои чувства. Он тщательно скрывал от товарищей, что влюблен в некую Жаннет, которая предпочитает всем поэтам и партизанам хорошего танцора. Когда он очень тосковал по Жаннет, он начинал бубнить:
И розы вдоль всего пути
Опровергали ветер смерти…
– Что за ерунда? – спрашивал Граммон.
– Стихи Арагона. Коммунист, и пишет стихи, ничего нет удивительного.
– Предпочитаю романы, – отвечал Граммон.
– Теперь время такое… Романы – это хорошо, когда мягкая мебель и спокойные вечера. А стихи вяжутся с бомбами…
– Почему же ты сам не пишешь?
– Вероятно потому, что бомбы не вяжутся со стихами. Занят, как ты, немецкими эшелонами.
Товарищ из центра, Калло, рабочий-металлист, лет пятидесяти, недоверчиво оглядел Поля.
– Справляешься? Что-то ты молод для такой роли… Сколько тебе лет?
– Справляюсь, хоть и моложе Петэна, – ответил с улыбкой Поль. (Сказать, что ему месяц назад исполнилось двадцать, он счел излишним.)
Он подробно рассказал, что они сделали с ноября: возле Бютт спустили с откоса эшелон; два локомотива выведены из строя; подожгли склад с военной обувью; похитили хлебные карточки для всей подпольной организации; убили двух немецких офицеров и одного полицейского; казнили предателя Дюмэ.
– Что же, для начала неплохо. Слушай, немцы говорят, что террористические акты – это дело «озлобленных одиночек». Нужно впредь придавать операциям более массивный характер. Что у тебя намечено?
– Кафе «Рояль», там собираются немецкие офицеры.
– Неплохо. Но ты не забывай про транспорт. Сейчас это очень важно.
Калло обрисовал положение. Декрет о трудовой мобилизации, который опубликован на прошлой неделе, увеличит число партизан. Через месяц-другой можно будет создать мак и . Пока в горах имеются небольшие группы, но к весне развернем…
– Как твоя группа называется? «Марсельеза»?
– Нет, «Марсельеза» – это где Дюфи, мы с ними вместе провели операцию, когда похитили карточки.
– А твоя?
– «Сталинград».
– Название обязывающее…
Вспомнив в поезде о разговоре с Полем, Калло подумал: хороший мальчик. Вся жизнь Калло была посвящена партийной работе. Он не знал теперь, где его семья, и старался об этом не думать. Поль напомнил ему сына: моему восемнадцать… Может быть, тоже воюет?.. Те говорят «ждать»… А как ждать? Отдавать таких немцам?.. Здесь, если хочешь все сохранить, обязательно потеряешь. Русские не пожалели Сталинграда и выиграли битву, можно сказать, выиграли войну… А мальчик хороший…
Поль восторженно рассказывал Граммону:
– «Рояль» одобрил. Не запускать транспорта… Через месяц-другой – мак и …
Мак и – это слово ему казалось чудесным: оно как будто пахло вереском, шиповником, югом. До войны в корсиканском мак и , среди частого колючего кустарника, прятались последние разбойники. Настоящие бандиты сидели в спокойных кабинетах, и о мак и никто не думал. А теперь это слово воскресло. Мак и здесь, в сердце Франции…
– Мак и притянет десятки тысяч, увидишь. Никто не хочет ехать в Германию. А в городах прятаться трудно. И потом – это настоящая война. Мак и …
Граммон рассмеялся:
– Ты думаешь, все такие романтики? Мак и – это грязь, дождь, снег…
– Ты забыл – это мозоли на ногах и вши..
– Это зима в лесу…
– И это победа летом…
Кафе «Рояль» помещалось на главной торговой улице; с утра до вечера здесь была толчея. В пять часов дня кафе было переполнено немецкими офицерами. Французы туда не ходили. План операции разрабатывали Поль, Граммон и Биби, которого Поль, шутя, называл «начальником штаба» – Биби в сороковом был на фронте. Они долго спорили, кто бросит в кафе ручные гранаты. Поль настаивал, это должен сделать он («я аккуратно сделаю»). Однако приняли план Биби. Он был превосходным велосипедистом; решили, что он бросит гранату в застекленную веранду, проехав мимо на велосипеде. Воспользовавшись паникой, Граммон и Жозеф, в свою очередь, бросят по гранате. Поль и семь других членов группы будут прикрывать отход, стреляя в немцев, если они попробуют преследовать товарищей. Командовать будет Поль, он всех расставит, даст сигнал Биби – подымет газету. Граммон и Жозеф будут ждать в маленьком кафе напротив кафе «Рояль». Поль займет место на углу улицы, где остановка трамвая. Луиза будет связной.
Биби промчался мимо кафе. Поль стоял на углу, читал газету (Жозеф и Граммон замешкались). Проехав два километра, Биби повернул назад, объехал кругом и десять минут спустя снова показался перед «Рояль». Поль поднял газету. Биби бросил гранату и понесся дальше; казалось, он лежит на руле. Он слышал взрывы, выстрелы. Он ни о чем не думал, думали его ноги. Очнулся он в мастерской седельщика, там он должен был остаться до утра. Он не мог закрыть глаза: что с Граммоном и Жозефом? Кто стрелял? Все ли ушли? Седельщик лежал у себя больной, не знал о случившемся. А Луиза должна была притти только утром. Увидев ее, он закричал:
– Ушли?
Она покачала головой:
– Хорош конспиратор! Все ушли. Только Поль ранен, но он успел отдать револьвер Жаку… Восемь бошей убиты в кафе, три ранены. Шарло застрелил двух немцев и полицейского. Поль не то убил, не то ранил боша, когда они погнались за Граммоном.
– Где Поль?
– В госпитале. Оружия на нем не было, документы хорошие. Туда отвезли еще двоих – прохожие… Клер была в госпитале, сказала, что она невеста. Главный врач был очень любезен, не подозревает или сочувствующий… Они заявили, что он ранен случайно, вышел из магазина… Рана серьезная, но врач сказал, что надежда есть…
Поля оперировали утром. Около полудня он очнулся. Он стрелял в немца, который хотел завести машину, это он твердо помнит… Потом он смутно вспоминает – подбежал Жак, взял револьвер… Поль взволновался: ушли ли другие?.. Пришла Клер, говорила глупости, что очень его любит, что скоро свадьба и, нагнувшись, шепнула: «Все ушли. Четырнадцать бошей и полицейский. Врач очень порядочный, он не выдаст…»
Ушли!.. Поль сразу почувствовал облегчение. Начала сильно болеть рана (прежде он этой боли не чувствовал). Сестра поправила одеяло и тихо сказала: «Рядом с вами немец. Он тоже ранен вчера…» Поль не видел лица немца.
С соседней койки раздавались равномерные стоны. Поль забыл про немца. Перед ним мелькала Жаннет, у нее на груди был букетик бледных пармских фиалок, и она пела сентиментальную песенку:
Я хочу среди бури
Хоть немного лазури,
Хоть немного любви…
Потом мама играла на рояле Баха. Шумел лес верхушками деревьев. Это – мак и . А летом победа. Отец командует макизарами. Странно – кровать плывет по реке, как лодка, качается… Много речных лилий… И Офелия… Жаннет, не уходи!..
Рассвело. Он испугался, увидев койки, больных. Потом вспомнил: он в госпитале. Сестра дала градусник. Доктор говорил: «Только не волноваться»… Он вдруг понял, что будет жить. Рана болела, но голова была ясная. Он даже пожалел на минуту о том состоянии полузабытья, в котором был две ночи и день, – он больше не мог мечтать, думал – долго ли проваляется, справится ли Граммон с работой…
Повернув голову, он увидел немца. Их глаза встретились. У немца глаза были голубые и мягкие. Немец вскрикнул, видимо начались боли. К нему подбежала сестра. Поль задремал. Он слышал сквозь сон, как к немцу пришли посетители – двое. Они быстро ушли. Поль открыл глаза, ждал Клер, она обещала обязательно притти.
В палату ворвались немцы, они схватили Поля, потащили вниз. Сестра кричала:
– Господи, что вы делаете?..
– Гайнц узнал этого молодчика…
Главный врач пробовал уговорить немцев:
– Поставьте стражу… Мы его сначала вылечим…
Немец его оттолкнул и сказал, посмеиваясь:
– Лечением займемся теперь мы. А вы лечите Гайнца.
Поль снова погрузился в полузабытье; смутно чувствовал – его тащат, куда-то кладут, выносят. Он потерял много крови. Кажется, его пробовали допрашивать, но слова до него не доходили. Он был спокоен, и только строчки стихов бились в голове, как мошки летней ночью вокруг лампы:
И розы вдоль всего пути
Опровергали ветер смерти…
Было много роз на изгородях, на беседках, розы вплетались в годы, в волосы Жаннет, залезали в квартиру, стояли на рояле мамы, осыпались и снова цвели – дорога роз, лимонные, чайные, бледнорозовые, пунцовые, темные, как запекшаяся кровь. Он умер среди роз, не приходя в сознание, на захарканном каменном полу.
Жаннет говорила Граммону: «Я сойду с ума! Он мне не верил, думал, что я люблю только развлечения, а я не могу жить без него. Я хочу отомстить, дайте мне револьвер…» Граммон отвечал: «Хорошо. Погодите…» Три недели спустя Жаннет танцовала с молодым бразильским инженером и говорила ему: «Мне так хочется жить, опротивела война. Я все отдала бы за один вечер в Рио-де-Жанейро!..»
Граммон написал листовку, которую ребята раскидали по городу:
«Четырнадцать бошей и полицейский казнены. Война разгорается. Отныне ни один бош не будет спокойно ходить по французской земле. Мы клянемся честью города, имя которого взяла наша группа. Мы клянемся памятью славного товарища Поля, погибшего при атаке „Рояль“. Смерть бошам! Да здравствует свобода!
Ф.-Т. П. Группа „Сталинград“».