355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Буря » Текст книги (страница 11)
Буря
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:04

Текст книги "Буря"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 63 страниц)

4

С ужасом вспоминала Мадо вечер возле Тура. Это был один из тех светлых вечеров раннего лета, когда цветет жасмин и земля, еще не обожженная солнцем июля, доверчиво зелена. Кругом были виноградники, аспид крыш, петушок на колокольне. Лансье стоял у дороги, рядом с цветущим кустом черемухи. На притоптанной траве лежала Марселина; лицо ее было искажено болью, она чувствовала – кто-то придавил ей грудь камнем. Хоронят живой, – подумала она.

Горючего больше не было; они стояли уже три часа. Сержант, проехавший на мотоциклетке, сказал, что немцы в двадцати километрах. Лансье повторял: «Они возле Тура! Ты слышишь, Мадо, возле Тура!..» По его лицу текли слезы. А Мадо глядела на мать и не знала, чем ей помочь.

Их спас Берти. Лансье счел его появление чудом; но Берти признался Мадо, что все время следовал за ними и, когда их машина застряла, раздобыл в Туре поместительный автомобиль; госпожа Лансье сможет совершить путешествие с наименьшими для нее трудностями; горючего хватит до Бордо. Все это Берти рассказал впоследствии. Тогда он только поспешил успокоить Лансье: передовые части немцев в полутораста километрах, и госпожа Лансье сможет переночевать спокойно в Туре; он добавил, что с трудом достал комнату, которую, разумеется, предоставит больной.

– Вы спасли Марселину, – сказал растроганный Лансье. – Второй раз вы меня выручаете. Но деньги – это не то, а в такие минуты действительно распознаешь друзей…

Зачем виноградники? – думала Мадо. Вот замок. Поэты писали стихи, сторож показывал туристам залы с резными потолками, в саду били фонтаны… Хрупкий, выдуманный мир, он распался! Отдают лимузин за бачок с горючим. Люди бросают все – лавки, дома, картины. А поэт ругается из-за стакана воды. Все как будто разделись, Франция – голая. И неважно, что был Пуссэн, что в этом парке глухой Ронсар прислушивался к звучанию стихов. Все это побрякушки. Люди живы другим – хлебом, может быть еще кровью…

Благодаря Берти они добрались благополучно до Бордо. Здесь Лансье несколько оживился: вдруг немцев остановят?.. Успокаивали его знакомые лица, – на каждом шагу он встречал парижских друзей; хотя все говорили «выхода нет», присутствие людей, связанных с годами благополучия, казалось Лансье порукой, что Франция не погибла. Он и сам говорил, что положение безнадежное, но эти горькие слова он произносил с едва различимой улыбкой, в душе надеясь, что он, как это часто бывало, горячится и преувеличивает. Марселина чувствовала себя лучше. Кто-то рассказал, будто Луи жив и здоров – его видали возле швейцарской границы. Лансье стал подумывать о Бидаре – туда немцы уж никак не доберутся. Леонтина, наверно, там, может быть, и Лео приедет… А горючее достанет Берти.

Бордо не походил на себя, его коренные жители терялись среди шумливых, растерянных и все же самонадеянных парижан; никто еще не чувствовал себя беженцем; люди жили, как на палубе парохода, спали в кафе, толпились возле редакций газет, разыскивая родных, ожидая сводку, передавая друг другу всевозможные слухи – о вмешательстве Америки, о правительственном кризисе, о мирных переговорах.

Лансье рассуждал:

– Придется пойти на мир вничью – положение действительно безвыходное…

Два дня спустя паника охватила и Бордо. Город бомбили; было много жертв. Люди увидели носилки, трупы, кровь на асфальте. Нахлынули толпы солдат, давно не бритых, грязных, голодных. Солдаты рассказывали, что немцы несутся как наперегонки; нет противотанковых орудий; связь потеряна. Наиболее впечатлительные уезжали к испанской границе. Не хватало хлеба. Люди открыто слушали немецкие радиопередачи. Штуттгарт заверял, что Бордо доживает последние часы.

Лансье говорил:

– Я не могу понять, Мадо, что случилось?.. Я был у Вердена, пусть молодые говорят, что им вздумается, я-то знаю, что французы не трусы. А теперь немцы едут, как будто это пикник. Вчера они снова продвинулись на сто километров. Где же наша противотанковая артиллерия? Нет, ты мне скажи, что происходит?

– Ты меня спрашиваешь? Но я ведь даже не знаю, как стреляют… Все было непрочным. Карточный домик. А мы были уверены, что мыльные пузыри навсегда… Уверены, верить не верили – ни во что…

Мадо подумала: я повторяю слова Сергея. Я так редко о нем вспоминаю, а он за меня говорит… Глупо – во что я могла верить, взбалмошная девчонка?.. Я только теперь вижу жизнь…

Лансье кричал:

– Нет, милая, Франция не мыльный пузырь. Осторожно! Дело в другом – слишком много политики. Говорят, что виноваты генералы – не знаю, а вот политики во всяком случае виноваты. Нужны были самолеты, а они устраивали прения, кризисы, забастовки… Если Петэн согласится стать во главе Франции, это будет спасением. Он остановит немцев – это не политик, а старый солдат.

Семья Лансье приютилась в маленькой гостинице возле порта; прежде здесь останавливались мелкие колониальные чиновники, матросы, солдаты, пропивавшие свои сбережения в окрестных кабачках и домах терпимости. Все говорило о попойках, драках – поломанное зеркало, замызганный столик, пятна на стенах. Обстановка вполне соответствовала душевному состоянию Мориса Лансье; он чувствовал себя одиноким и нищим – у него украли Францию… Еще недавно вся его жизнь казалась цельной, гармоничной: юность в Латинском квартале, Марселина, Верден, работа, семья, коллекции «Корбей»… Теперь, вспоминая прошлое, он понимал его ничтожность: сон, пусть приятный, но только сон… Столько было друзей, а теперь не с кем поговорить о самом главном. Все заняты поисками ночлега, еды, бензина, нервничают, ругаются. Берти, тот спокоен; но с ним не поговоришь – он, как всегда, чертовски логичен, а бывают времена, когда логика нестерпима…

И вот в эту отвратительную комнату вошел Лео. Они молча обнялись – у обоих не было слов. Лео был в штатском, худой, измученный; но загар его молодил; Лансье подумал – удивительно, он неплохо выглядит…

– Лео, откуда ты?..

– Из Бидара. Где Леонтина?

– Она поехала с Соже.

– Я видел Соже, они ничего не знают…

– Я думаю, что она осталась в Париже, – сказала Мадо.

Лансье хотел утешить Лео:

– Если осталась, то хорошо сделала. Ты не можешь себе представить, что это была за дорога!..

– Я видел…

– Как ты нас нашел?

– Я был убежден, что ты в Бордо. Где же тебе еще быть, ведь здесь весь Париж. Вчера искал тебя целый день, все тебя видели – и никто не знает, где ты. Хорошо, что мне пришло в голову спросить Берти. О Луи ты что-нибудь знаешь?

– Говорят, он на швейцарской границе, это самое спокойное место, сможет перебраться в Женеву, там ведь наши друзья – старики Сержан. Скажи, Лео, ты понимаешь, что случилось?

– Нет, не понимаю. Или боюсь, что слишком хорошо понимаю. Это издевательство! Мы хотели драться. Даже самые трусливые… Это ведь сомнительное удовольствие – все время удирать, да еще под бомбежкой… Но я не знаю, что это за командование? Никто ничего не знает. Генералы сами лезут в плен. Офицеры переодеваются в штатское и говорят – все равно дело пропащее… Сколько раз мы задерживали немцев – и приказ «отходите». Ничего не было подготовлено – ни противотанковых орудий, ни авиации. Ты мне часто говорил, что я – настоящий француз. Должно быть, это правда, потому что сейчас мне хочется повеситься. Эти господа играли и переиграли. Если устроят революцию, я первый пойду. Да лучше умереть, чем видеть такое!..

Лансье в душе соглашался с Лео, но громкий голос, резкость слов ему не нравились.

– Революция во всяком случае не выход, страна и так разорена, новых потрясений никто не выдержит. Ты, что же, кончил воевать?

– Ничего подобного. Генералы, те кончили… Я этот костюм надел, чтобы тебя не напугать – все изодралось…

Части моей нет. Я сейчас был у коменданта, просил направить меня в другой полк. А там говорят, что пора закрывать лавочку… Негодяи! Где Леонтина? Сын? Ничего не осталось!.. Продулись впрах!

Вечером они вместе пообедали в ресторане. На минуту обоим показалось, что они в Париже, нет ни немцев, ни разгрома – белые скатерти, веселые лица девушек, услужливые официанты… Они молча курили. Вдруг все кругом затихло – выступал по радио Петэн. У него был надтреснутый старческий голос. Он сказал, что дальнейшее сопротивление бесполезно, он обратился к противнику с просьбой о перемирии.

В глазах Лансье показались слезы.

– Ты слышал, Лео?.. Это настоящий француз! И не политик – солдат!..

– Позор! – закричал Лео. – Отвратительно!.. Я тебе говорил, что мой брат – фанатик, я не понимал, как они могут так жить… А сейчас я жалею, что я не фанатик, понимаешь? Я вышел бы на улицу, закричал бы товарищам… Мы с ними вместе шлялись по этим проклятым полям… Я закричал бы: огонь! Огонь по немцам, огонь по этому старикашке!..

Лансье вспылил: как смеет Лео оскорблять героя Вердена? Не помня себя, тонким голосом он завопил:

– Ты так говоришь, потому что ты не француз! Твой отец, твой дед не жили здесь. Они не строили этих городов, не работали на этих полях. Тебе все равно, что станет с Францией, тебе нужны идеи, политика. А маршалу нужна Франция. Он хочет спасти французские города, французских детей. Ты меня понимаешь или ты этого не можешь понять – французских!..

Лео швырнул салфетку и молча вышел.

Опомнившись, Лансье обругал себя: как мог он обидеть Лео? Конечно, Петэн – единственный выход. Но нельзя из-за политики ссориться с лучшим другом! А Лео, конечно, настоящий француз, просто он нервничает наверно, был с коммунистами, они его так настроили… Поздно вечером, с помощью Берти, Лансье разыскал Лео.

– Я был неправ, погорячился. Мы все изнервничались, это вполне естественно. Ко всему Марселина…

А дружба – это дружба. Обними меня, покажи, что ты не сердишься…

Лео улыбнулся. Но показалось это Лансье или Лео вправду не мог забыть обиду, только они чувствовали себя стесненными, подбирали слова, подолгу молчали.

Два дня спустя Лео сказал:

– Еду в Париж, наверно Леонтина там.

Лансье подумал: рискованно, ведь немцы сразу увидят, что Лео еврей. Но как ему сказать? Он может снова разобидеться…

– Ты не считаешь, что это преждевременно?

– Сотни тысяч возвращаются. Конечно, я ни за что не поехал бы. Но Леонтина…

– Нужно все взвесить. Ты сам знаешь, какие у немцев предрассудки…

– Может быть, не только у немцев, – жестко ответил Лео. – Но в Париже Леонтина, сын. Это все, что у меня осталось…

После отъезда Лео Лансье снова почувствовал себя одиноким. Берти подыскал для Лансье две пристойных комнаты; он был заботлив, но молчалив и оживлялся только, когда видел Мадо.

На мутной заре дождливого дня скончалась Марселина. Умирала она мучительно, сознавала все. В какие часы она оставляет близких!.. Луи пропал, может быть убит; Мадо давно не живет; а Морис превратился в старика. Франция лежит и умирает, как она… И ни причастие, ни глаза Мадо, полные любви, не могли смягчить ее страданий.

– Если Луи вернется, скажи ему…

Она не смогла договорить; это были ее последние слова.

Трудно представить более мрачные похороны, хотя Берти сделал все, что мог. Ветер подымал пыль, слепил. Впереди шел Лансье. Вдруг катафалк остановился – дорогу пересекли немецкие танки; немцы не хотели пропустить процессию. Больше часа простоял катафалк у перекрестка. Крутилась пыль. Немцы пели. А Лансье громко плакал, он походил на старую женщину.

Когда Мадо дали лопаточку, чтобы она кинула горсть земли на гроб, она почувствовала, что хоронит все – рвалась последняя нить, которая привязывала ее к жизни.

Берти стоял в стороне; потом он отвез Лансье и Мадо. Лансье всхлипывал:

– Я был здесь с Марселиной во время свадебного путешествия и потом еще два раза. Она любила Бордо, говорила, что здесь все пахнет ванилью и бананами… Почему меня не убила немецкая бомба…

5

В последние свои дни Марселина неустанно вспоминала сына; Луи был в Бордо, он не знал, что рядом умирает мать. Мадо он встретил случайно на почте. Они сразу поехали на кладбище.

– Мама хотела что-то передать тебе, но не успела…

Луи обожал мать: шумливый, всегда чем-то поглощенный, честолюбивый, он любил в матери ее отрешенность, наивность, мягкость. Он долго стоял возле свеженасыпанного холмика с венком из завядших роз, потом бережно завернул в платок горсть земли:

– Это не сентиментальность… Потом ты поймешь…

Лансье обиделся – почему его не взяли на кладбище, но быстро отошел, слишком велика была радость: Луи жив, даже не в плену. Он относился к сыну, как к ребенку, говорил: «разве такие могут воевать?..» И теперь он слушал его со снисходительной улыбкой – что он понимает?.. Счастье, что мальчик выпутался!..

Вечером он сказал:

– Вот и Луи с нами. Только бедной мамы нет… Мне очень тяжело, но нужно подумать о будущем…

Он не искал у детей совета, просто вслух разговаривал сам с собой.

– Альпер, наверно, уже в Париже, но трудно рассчитывать, что ему удастся спасти «Рош-энэ», ведь для немцев он не француз… Конечно, мне лично Париж не улыбается, но нужно жить. Если я не вернусь, немцы могут отобрать и завод и «Корбей»…

Неожиданно Луи его прервал:

– Ты, что же, собираешься работать на немцев?

Лансье обиделся:

– Не понимаю, что за тон?.. Я слишком потрясен смертью мамы, чтобы заниматься делами. Я сейчас впервые об этом подумал… И, может быть, именно потому, что ты нашелся. Я не имею права бросить Мадо и тебя без средств.

– Мне ничего не нужно, – сказала Мадо. – И я не хочу в Париж…

А Луи повысил голос:

– Обо мне можешь не заботиться. Я на военной службе…

– Теперь демобилизация.

– Я не собираюсь подчиняться предателю.

– О ком ты так говоришь?

– О Петэне.

– Луи!

– Что?..

– Ты слишком молод, чтобы судить героя Вердена. И потом ты – младший лейтенант, как ты смеешь так отзываться о маршале? Где же дисциплина, о которой ты только что говорил?

– Я говорил о честных командирах. А Петэн – изменник. Я, маленький лейтенантик, вправе сорвать с него погоны! Я был на фронте. Мы могли бы еще продержаться… Да и потом… Можно было уйти в Алжир, в Конго, куда угодно! Все лучше, чем этот позор!

– Ты так рассуждаешь потому, что тебе двадцать лет. Счастье, что судьбу страны решают не молокососы! Разве ты можешь понять, что чувствует мать?

– Зависит, какая… У подлецов тоже матери… А будь жива мама, она поняла бы, почему я так говорю…

– Ты хочешь сказать, что я думаю иначе, чем мама? Ты, может быть, считаешь меня бесчестным? – Лансье уже не помнил, что говорит. – Это легко бряцать оружием, когда подписано перемирие. Ты сам говорил, что не сделал ни одного боевого вылета. Кто тебе дал право судить маршала? Он был в Вердене. Я тоже был в Вердене, я знаю, что это значит… А ты, мальчишка, бросаешь камень…

Он замолк, вытер потное лицо. Луи долго молчал, потом ответил:

– Зачем нужен был Верден, если четверть века спустя тот же Петэн разбазаривает Францию? Я не хотел спорить, ты меня сам заставляешь… Ты заботишься о том, оставишь ли мне в наследство «Рош-энэ». А скажи, ты подумал: что вы нам оставите – Францию или немецкий шантан? Ни о чем ты не думал. И нас растили такими – недумающими… Теперь придется все начинать сначала…

Покойная Марселина часто вспоминала пословицу: беда приводит своего брата. Несколько дней спустя Мадо сказала отцу:

– Вчера я проводила Луи.

– То есть, как «проводила»? Куда он мог уехать?

– Не знаю. Наверно, воевать…

Лансье сел, закрыл руками лицо, так просидел он до ночи. Он проклинал сына и восхищался им; но больше, чем о сыне, он думал о себе, жалел себя – семья расползлась, разлетелась, как Франция… Неизвестно, зачем теперь жить, заниматься скучными делами, пробираться в Париж, по которому ходят грубые, заносчивые чужестранцы…

Мадо вспоминала, как простилась с братом, он торопился, повторял «уходи». Она его обняла.

– Мадо, ты меня не осуждаешь?

– Я тебе завидую.

– Почему? Ты тоже можешь…

– Нет, не могу. Я, Луи, ни во что не верю. Понимаешь? Пустая. Наверно, такой родилась. А тебя люблю. Хочу, чтобы ты был счастлив. Я знаю, нужно сказать иначе… Хочу, чтобы вы победили…

Было это вечером на темной улице, и Луи не видел, как Мадо плакала.

6

Все последние месяцы Сергей много разъезжал – был в Ярославле, в Ростове, в Горьком. Он погрузился в свою стихию; подтрунивал над собой, рассказывая Нине Георгиевне: «Когда я работаю, для меня ничего не существует, мне кажется, что от одного мостика зависит судьба человечества…»

Однако это было неправдой: угрюмо, тоскливо следил он за событиями на Западе. Каждое утро поспешно хватал газету – остановили ли немцев?.. И вот короткая телеграмма на четвертой странице: «Германские войска заняли Париж».

Мадо!.. Его сердце сжалось. Он не часто вспоминал Мадо – дни были заполнены чертежами, планами, цифрами. Он знал теперь, что прошлое не повторится; упрекал себя – почему не подавил сердечного влечения? Он повинен в слезах Мадо. А может быть, она его забыла? Ведь говорила она «это – вне жизни»… И все-таки он виноват… Только очень редко, среди ночи, перед ним вставала Мадо; тогда он признавался себе, что никогда больше не сможет так любить; ей он отдал самое большое – жар сердца, мечту. А утром он не помнил про те признания – жизнь брала свое.

Сейчас как будто опустился занавес. И от всех противоречивых чувств, от душевной сложности и разлада осталось одно: Мадо очень плохо. Ей – как Парижу…

Немцы в Париже!.. Он старался понять совершившееся и не мог. Сколько раз он говорил и Мадо и матери, что Франция, которой правят мелкие бесчестные люди, раздираемая внутренней борьбой, беспечная, беззащитная, рухнет, как только двинутся на нее хорошо вооруженные армии Гитлера. Все же не представлял он себе такой развязки. Он ждал борьбы, может быть, короткой, но отчаянной, героизма, подвигов. Его потрясло, что Париж пал без единого выстрела. Он ругался, как будто перед ним тот самый генерал, который посмел объявить город четырех революций «открытым». Негодяи, впустили, как в гостиницу!..

Он подумал о Лежане, о молодом рабочем, с которым говорил на заводе «Рош-энэ», о людях Бильянкура, Сюренн, Иври. Такие не сдались бы… Но их арестовывали, сажали в лагеря, травили. Низкие души!.. Они хотели Францию без коммунистов, Францию без народа. И получили – на площади Бастилии немцы.

Потом он задумался над тем, что было его жизнью: над Москвой, над проектами, над матерью, над туманной улыбкой Вали (он с ней часто встречался, видимо, чем-то она его привлекала, вот и сейчас вспомнил), над этой землей, деревьями, цветами. Еще все здесь спокойно, еще девушки гадают по ромашке, как гадала Мадо, еще он думает – позвонит ли ему сегодня Валя, еще матери тихо нянчат детей, дети учат спряжения, еще строят дома, обсуждают, где поставить перегородку, чем обить диван, еще мир, голубой, с легкими перистыми облаками, как июньский день, стоит над этой землей. А там… Как быстро они справились с Францией!.. Жгут, грабят, убивают… Сергей вспомнил рассказ Анны. Такие кинутся и на нас… Стоит им переварить Францию, и через два-три года обязательно кинутся…

За обедом Сергей поспорил с Бельчевым. Развернув газету, Бельчев удовлетворенно ухмыльнулся, дожевал кусок жесткой говядины и сказал:

– Здорово они французов побили!..

Сергей рассердился. Бельчев может не любить Парижа, это его дело, он там не был, да и читает он мало. Работник хороший, но человек ограниченный. И все же!.. Париж, даже в прошлом, это – том истории, и той истории, которая нам дорога! Потом победа фашистов – угроза, да еще такая легкая победа. Вскружится голова… Это уж не спор о том, хорош Париж или нет, это – наше… Всякий понимает. Но Бельчев не хотел понять:

– Чего ты волнуешься? Побили их артистически…

Сергея возмутило благодушие, с которым были сказаны эти слова. А благодушие являлось отличительной чертой Бельчева, причем он считал необходимым ежедневно, даже ежечасно высказывать свое удовлетворение всем: если ему говорили «ну и холодище», он отвечал: «морозец, это полезно, сырости нет», но и в дождливый, гнилой день он радовался: «нехолодно»… При этом он ухмылялся и проводил ладонью по щекам или по крупному мясистому носу. Сегодня он был верен себе – так же ухмылялся, так же говорил: «Волноваться-то почему?..»

Сергей настаивал. Тогда Бельчев перешел в наступление: обвинил Сергея в «отсутствии диалектики» и в «нюнях». Утомившись и выпив мутный сироп компота, он сказал:

– А ну их!.. Не верю я, что там есть сознательные люди…

– Забыл про коммунистов? Про рабочих забыл, про народ?.. Какой же ты большевик?..

– У нас своих дел много…

В разговор неожиданно вмешался Павел Сергеевич Лукутин, никогда не принимавший участия в спорах. Его считали полезным работником, но человеком политически неразвитым. Он был застенчив, замкнут, так что люди, проработавшие с ним ряд лет, ничего не знали об его частной жизни. Было ему сорок лет, но все в нем казалось старомодным – и манеры, и выражения. Когда Бельчев заявил «у нас своих дел много», Павел Сергеевич, который, казалось, не слушал спора, сказал:

– Простите, что я вмешиваюсь, но должен вам возразить. Нашим делом мы все заняты, а рассуждения ваши мне кажутся ошибочными. Я не думал, что у нас могут быть… Я не нахожу иного слова, нежели изоляционисты. Возьмите этот ножик, обыкновенный ножик, наш, как теперь говорят, отечественного производства. Я осмелюсь сказать, что производство такого ножика – дело общечеловеческого значения. Одни восхищаются, потому что от нас ждут спасения, а другие нас ненавидят – за то, что мы изготовляем столовые ножики, да не только ножики, за то, что мы существуем. Это потому, что невозможно отделить нашу судьбу от судьбы всего человечества. Если мы победим, все победят. Не знаю, сумел ли я вам высказать, что хотел? Но только, когда другой народ ранят, мы это чувствуем – вот здесь…

Он показал на сердце.

Бельчев встал:

– С вами я спорить не стану. Вы лучше почитайте литературу, прежде чем поучать других…

Вечером Сергей пошел к матери, знал, что она огорчена известиями. Нина Георгиевна встретила его словами:

– Сереженька, как же это?..

Она задала тот вопрос, который он утром ставил себе, вопрос, который ставили миллионы и миллионы.

– Сдать Париж!.. А народ, рабочие?..

– Рабочие слишком сильны, чтобы буржуазия решилась всерьез воевать против Гитлера, и рабочие слишком слабы, чтобы захватить власть. А обыватели, средние французы, те ровно ничего не понимают. Пять лет им доказывали, что лучше Гитлер, чем Народный фронт, говорили, что коммунисты отберут садик с душистым горошком, запретят пить аперо, может быть национализируют жен. Ты не можешь себе представить, как легко околпачить среднего француза. Они себя считают скептиками, стреляными воробьями, а на самом деле – дети, сущие дети… Теперь-то они увидят, что такое фашизм. Последнее слово еще не сказано…

– Я знаю, что победит народ, мне только страшно, что он победит, когда там ничего не останется. Я говорю не о Нотрдам или Лувре, я хочу, чтобы уцелели французы с их традициями, с их тонкостью, с их легкостью и с их сложностью. Это нужно всем… А если фашисты там продержатся двадцать лет… Погляди, что стало с Германией… Мне грустно, Сережа.

Сергей молчал, он снова вспомнил Мадо. И, кажется, Нина Георгиевна разгадала его мысли, горячо, неловко, она пожала его руку. Был так необычен этот жест для матери, что Сергей, растроганный, отвернулся.

Они долго сидели молча. Потом Нина Георгиевна вспомнила:

– Сегодня в институте один студент сказал: «Париж они взяли, а знамя Коммуны у нас – в мавзолее…»

– Вот лучший ответ Бельчеву! Ты знаешь, мама, кто спасет Париж? Наши!.. Я в этом убежден. Сегодня я шел по Каляевской, навстречу – красноармейцы, в баню шли, пели… Вот она – надежда!.. На них весь мир сейчас смотрит!.. – Он улыбнулся и другим голосом, задумчиво сказал: – Если бы существовал такой чудодейственный телеграф – прямо от сердца к сердцу, я послал бы телеграмму в Париж: как шли красноармейца по Каляевской и пели…

Шутливо, нежно Нина Георгиевна спросила:

– Девушке?

Он покачал головой.

– Нет… Одному парнишке с «Рош-энэ».

Когда он возвращался ночью к себе, он подумал о Вале и прикрикнул на себя: будет война! Если не теперь, так через несколько лет… Сергей смутно помнил, как играл с мальчишками «в Перекоп»; дитя мирных лет, он не понимал, что люди между двумя бомбежками выдувают тончайшее стекло, строят дома, сажают розы. Если бы ему сказали в ту ночь, что можно поцеловать девушку за час до боя, он не поверил бы.

А наутро голубело небо мира с легкими перистыми облаками. Сергей думал о надвигающейся грозе чаще, чем многие его сверстники – он побывал в другом лагере, и фашисты для него были не только словами газет; но, думая о войне, он не мог ее почувствовать. Торжествуя, он говорил Григорьеву: «Видите – совсем не утопия. Наладим все раньше срока»… Вечером он позвонил Вале.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю