Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 63 страниц)
27
Март был морозным, с частыми вьюгами; намело много снега. Казалось, город непробудно спит, прикрытый стеганым одеялом. Но старухи прибирали в домах к пасхе. Иногда кто-нибудь вздыхал: скоро весна… О весне думали с надеждой и с тревогой. Раненые говорили: «Весной обязательно начнется»… Кто начнет – мы или немцы, этого не знали ни жители маленького города, ни люди, приезжавшие с фронта.
По радио передавали, что идут бои, большие потери и у противника, и у нас. При слове «потери» сжималось сердце. Письмоносцы шли с драгоценной нощей по скользким обледеневшим улицам, по рыхлому снегу дворов и палисадников. Их поджидали возле калиток, выбегали навстречу. Иногда старик Федотов протягивал крохотный треугольник, и, будь то в метель, мир становился ясным, спокойным; чаще Федотов бормотал: «Напишет. Потерпи…»
«Потерпи» – это говорили шопотом, об этом писали страстные, бестолковые письма, этим жили. Осенью многим казалось, что так не может продолжаться, налетело внезапно и сразу кончится… Теперь все понимали, что война надолго, нужно с нею жить – с черной тарелкой, которая изрыгает страшные слова, с одиночеством, с вечной тревогой – вдруг письмо вернется «выбыл из части»…
В городе было много эвакуированных; они вносили в будни лихорадку узловых станций. Ленинградцы бредили Невским, говорили непонятное слово «дистрофия»… Киевляне ходили, как лунатики; им мерещились горбатые улицы, по которым ступают немцы.
Доктор Сабанеев как-то сказал Наташе: «Это – просвечивание рентгеном, теперь видно, что у человека внутри – сердце или побрякушка…» Наташа часто спрашивала себя: неужели у меня побрякушка? Нужно не думать о себе, тогда выдержу…
Всю зиму она проработала в госпитале. Она так привыкла к ранам, что они казались ей естественными; были упрямые, гноившиеся; она с ними воевала, накладывала перевязки, заставляла закрываться, срастись. Раненых она помнила не по именам, не по лицам, а по ранам. «Можно подумать, что вы этим делом двадцать лет занимаетесь», – говорил доктор Сабанеев. Он спросил, собирается ли Наташа изучать медицину; она удивилась: «Что вы! Я тимирязевка… Это только теперь… Война…» Если бы ей сказали рыть окопы или изготовлять гильзы, она делала бы это с такой же страстью и с таким же ощущением чего-то временного, исключительного – война…
Она с изумлением глядела на свой живот: как странно, что теперь можно родить ребенка! Ведь это что-то очень мирное, вечное… А теперь и жизни нет, война все перевернула. Только природа не хочет ни с чем считаться. Скоро весна… Это не от разума, не от сердца. Природа – как мороз или оттепель…
Никогда Наташа не заговаривала о Васе. На все запросы приходил тот же ответ: в списках убитых, раненых и пропавших без вести не значится. Сначала она удивлялась: пропал, а пишут, что нет… Когда ее спрашивали, отвечала: «Не знаю»… В глубине души она верила, что Вася жив. Может быть, он у партизан? Он не любит писать, послал три или четыре письма, а они затерялись… Бывают контузии, когда частичная потеря памяти – забыл адрес… Не могли его убить!.. Часто она писала Васе и прятала письма в сундучке под бельем.
Когда становилось невмоготу, она перечитывала письма отца. Дмитрий Алексеевич писал редко, но обстоятельно; шутя как-то приписал: «От вашего спецкора». Было в его посланиях столько бодрости, что Наташа успокаивалась. Еще в феврале отец писал:
«Эти жеребчики пронеслись рысью до Медыни. Жаль, не было здесь американца, о котором я вам писал, он ведь думал, что немцы будут встречать Новый год у нас в Чистом переулке. А я убежден, что рано или поздно придется поглядеть на Унтер-ден-Линден, не то чтобы очень меня туда тянуло, но поглядеть придется. Ты, Наташа, не горюй, в лесах много окруженцев, недавно пробилась целая часть, так что еще ничего неизвестно. А жеребчикам нами не править, это ясно…»
Наташа подружилась с Клавой Медведевой, студенткой пединститута, которая работала на эвакуированном заводе. Клава походила на птичку – маленькая, зябкая, хохолок на голове и поет… Ее муж Егор был летчиком. Клава показывала Наташе письма, фотографии. Егор молодой, выглядит куда моложе Васи. Наверно, очень смелый – четыре ордена. По письмам видно, что любит Клаву… Наташа знала, как они познакомились, рассорились, потом поженились. Егор описывал бои, и Наташа спрашивала: «Что это значит – пристроился в хвост?» Клава отвечала: «Сама не знаю. Наверно, так нужно…»
Когда завод эвакуировали, пришлось разместить машины в старой каретной мастерской. Грязь была такая, что застревали сапоги… Построили бараки. На работе замерзали пальцы. Ночью не давали спать клопы. Но Клава не жаловалась: «война»… Да и все так говорили: «война»… В День Красной Армии на заводе выступали фронтовики, один сказал: «Товарищи, каждый может изготовить за день столько мин, сколько нужно, чтобы уничтожить десять тысяч фрицев…» Когда Клава рассказала об этом Наташе, та всплеснула руками: «Вот это я понимаю! Клавочка, и ты столько делаешь?..»
В Наташе оставалось много детского, но она сделалась серьезней. Это сказалось и в письмах к отцу. Дмитрий Алексеевич как-то улыбнулся: Наташка-то выросла!.. А, впрочем, что тут удивительного, у нее скоро дитя будет…
Когда Наташа родила, был один из первых весенних дней. Таяло, звенела капель. Доктор Сабанеев сказал: «Мальчонок хороший, прямо-таки довоенный». Назвали его Васей. Варваре Ильиничне хотелось, чтобы внука назвали Александром, но она быстро уступила: «Василий тоже красивое имя». Наташа рассмеялась: «Вот уж не нахожу, Олег или Валентин – это красиво. А Вася?.. Как кота… Только мне нравится…»
Она прижимала сына к груди. Ей казалось, что он улыбается. Конечно, если сказать маме, она высмеет, но все-таки он улыбается. Вася тоже так улыбается – нерешительно, это оттого, что застенчивый. Никак не мог объясниться… Теперь, наверно, другим стал, на войне все меняются. Как это странно – одну только ночь они были вместе, и будто нарочно – куцая ночь, самая короткая в году… А что, если убили?.. Скоро десять месяцев… Из глаз потекли слезы, впервые она почувствовала, что Вася не вернется. Она шептала мальчику: «Ты его и не увидишь… Васька… Василий Васильевич…»
Она снова работала в госпитале. Работа спасала от отчаяния. В ту весну война уже перестала удивлять, и она еще не стала привычной. Ожесточение охватило город. Работала рядом с Клавой старуха Агафонова, у которой были два сына в армии, работала Слуцкая (ее мужа убили под Уманью), работала десятиклассница Оля, говорила: «От отца ничего нет»… Город лихорадило, он прислушивался к радио, ждал писем, не знал, радоваться ли солнцу, грохоту телег, первым подснежникам. Только не сомневаться, работать – там нужны мины, холст, консервы… Если работать, ты пикируешь с Егором, ты с сыновьями Агафоновой (один пошел за «языком», другой сидит у костра), ты с Дмитрием Алексеевичем, который при тусклом свете коптилки вытаскивает из плеча осколок. Работать, только работать! Город снимался с места; в мыслях, в снах, в ежечасном исступлении он летел на запад; расположенный за тысячу верст от войны, день и ночь он воевал.
Наташа писала Васе:
«Может быть, я схожу с ума, но сейчас я убеждена, что ты жив. Я хочу тебе рассказать о нашем сыне. Мама говорит, что он родился не вовремя, но он родился от любви, от той ночи, Вася! Он еще не понимает, что воюют за него. У него твоя улыбка, твои глаза, а нос, кажется, мой – курносый. Представляю, каким он будет – с твоим ростом и вдруг курносенький! Я зову его Кот-Васька, ты не ревнуй, это другое чувство. Как тебя, никого никогда не полюблю. Ты меня не узнаешь. Я много работаю, стала деловая, не дурю, хочется иногда, но теперь не время, когда мы встретимся, буду, наверно, более солидной, чем ты. Я много думаю о разных вещах – о войне, о смерти, о том, почему они хотят нас уничтожить, и чувствую, что даже если они начнут весной наступление, мы одолеем, то есть я не то хотела сказать, я чувствую, что весна – это наше, как праздник Первого мая, не важно, что мы в этом году не празднуем, но в сердце, и наш Васенька – это тоже весна. Я пишу бестолково, ночь не спала, тяжело раненные, и не могу ясно сформулировать, хотела сказать, что будущее с нами и за нас, это – главное. Не сердись, что я философствую. Клава не понимает, какая она счастливая, что получает письма от мужа, а я тебя только вижу во сне, перед тем, как разбудят, тогда помню, что снилось, поэтому я довольна, что почти каждую ночь будят. Во сне я тебя обнимаю и целую, все хочу доцеловать, что тогда не дали, милый ты мой, любимец, Васька-большой – можно так? Я ему говорю Васька-маленький. А ты меня обними, только покрепче, не отпускай, чтобы не было холодно, пусто…»
Она не дописала – позвали к больному. Потом она вышла на улицу. Было очень ярко – от солнца, от крупных белых облаков, от воды. Мальчишки играли в мяч. И после пережитого весна ударила в голову. Неужели еще будет счастье?..
Наташа побежала домой. Она кормила мальчика, когда пришла Клава, бледная, с мутными больными глазами.
– Простудилась?
– Нет.
– От Егора было письмо?
– Нет. Я и не жду, он предупредил, что долго не будет… Я на минуту забежала, достала полкило сахару. Не глупи, тебе теперь нужно, раз кормишь…
Это было накануне Первого мая. На следующий день Наташа увидела красные флаги, улыбнулась – вспомнила – перед самой войной… Их долго не пропускали, стояли на Пушкинской, пели, дурачились. Наташа ела «эскимо»… Потом они прошли по Красной площади, она видела Сталина – близко – она шла крайней… А когда перешли мост, там стоял танк, застрял, все удивились, какой он огромный. Никто не думал про войну…
Нужно дописать письмо Васе. Написать про Первое мая…
Варвара Ильинична взяла на руки внука.
– Наташенька, ты была у Клавы?
– Нет. А почему?..
– Разве она тебе не сказала?..
По радио передавали приказ Сталина: нужно научиться ненавидеть врага. Когда Наташа возвращалась от Клавы, у нее глаза были сухие и жесткие: ненавижу! Ох, как ненавижу! Хоть бы мины делать!.. Десять тысяч, сто…
Ночью она приписала к письму Васе:
«Муж Клавы не вернулся на базу, ей вчера сообщили. Я не знаю, жив ли ты, не могу сейчас лгать, я ничего не знаю. Но победим, должны победить, иначе не простишь себе перед Егором, перед тобой! И для чего тогда Васенька?..»
28
Когда гестаповец сказал: «Вы убили Андре Леблана», Пепе не мог скрыть изумления.
– Вы собираетесь ломать комедию? Вас ждут не аплодисменты…
Под утро Пепе лежал на полу, избитый, измученный; напрягаясь, он думал: кто этот Андре Леблан? Неужели я ошибся?..
Его пытали двое суток. Он назвал свое имя: Жан Миле. Большего от него не добились. Им занялся Грейзер, слывший среди сослуживцев оригиналом: он уверял, что при допросе психология важнее и плетки и ледяной воды. Миле посадили на три дня в темный загаженный нужник. Когда его оттуда вывели, он сделал несколько шагов и свалился. Очнулся он в светлой комнате на кушетке. Грейзер предложил ему чашку бульона, приказал дать еще одну подушку. На столике стояли цветы; в окно доносился шум улицы.
– С вами плохо обращались, – сказал Грейзер. – Увы, жестокие люди имеются повсюду… Давайте поговорим, как друзья. Я немец, вы француз, каждый из нас любит свою родину. Наши народы больше не воюют. А вот вы пробовали воевать… Я понимаю – молодость, романтика. После версальского мира были и среди немцев горячие головы. Знаете, что с ними делали французы? Расстреливали. Международное право против вас. Да и Франция не с вами – вам приходится убивать своих же французов. Напрасно вы записали Андре Леблана в предатели. Его допрашивали, наверно были эксцессы… Он не хотел умирать за англичан, он рассказал все. Мы его освободили…
Миле глядел на цветы, и в голове проносились туманные видения: Медонекий лес, Мари – у нее много веснушек, бронзовые амуры…
– Я хочу освободить и вас. Жемино был офицером. А вы рабочий. Мы не хотим наказывать простых людей. Я сделаю все, чтобы вас выгородить. Скажите откровенно – неужели вам не хочется жить?
– Еще как! – Миле сказал это себе, он был в полузабытьи – листва, губы Мари, беседка, обвитая глициниями…
– Вы будете жить. Для этого нужно одно – расскажите, кто приказал убить Андре Леблана? Я даю вам слово офицера, что я вас выгорожу…
Миле старался собраться с мыслями. Кто Жемино?.. Неужели они взяли Жака? Но он не офицер… И почему они называют Шеллера Андре Лебланом?.. Нет, они ничего не знают, они хотят меня запутать! Миле вдруг почувствовал, как злоба подступила к горлу; он поглядел исподлобья на Грейзера.
– Все это головоломка. Я не знаю никакого Андре Леблана. Но если вы о нем жалеете, значит он подлец, понимаете?
Грейзер улыбнулся:
– Не нужно волноваться, нервы вам еще пригодятся. А сейчас я вас порадую, вы увидите Марбефа.
– Я не знаю никакого Марбефа. Вам мало пыток, вы хотите, чтобы я сошел с ума?..
Может быть, это Жак, в ужасе подумал Миле, или Доре? Он обрадовался, увидев незнакомого. Это был молодой человек в изодранном спортивном костюме с рассеченной губой.
Грейзер обратился к нему:
– Как вы находите – господин Миле неплохо выглядит?
– Я его вижу в первый раз.
– Вы тоже отрекаетесь от старых друзей, господин Миле?
– Никогда я не видел этого человека.
Грейзер продолжал улыбаться.
– Упорствовать хорошо, когда можно упорствовать. Мне придется написать учебник для юных террористов. Урок первый: отрицайте все. Урок второй: если кого-нибудь из вас «раскололи», старайтесь спасти свою голову.
Привели высокую красивую девушку. Миле подумал: она похожа на ту, что приходила к Жозет, передавала поклон от русского… Рука забинтована… Неужели и ее пытали?
– Присядьте, пожалуйста, гордая Камилла, она же госпожа Ришар. Может быть, вы вспомните, как гуляли ночью с господином Миле? Это было возле Манта… Не глядите на меня с таким возмущением, я не хотел вас обидеть. Я знаю, что в ту ночь вам было не до любви…
Девушка его прервала:
– Вы показываете мне незнакомого человека и хотите, чтобы я что-то вспомнила. Лучше просто истязать…
– Я вас пальцем не тронул. – Грейзер сказал это с обидой. – У меня дочь вашего возраста. Я хочу вас спасти… Вы не узнаете господина Миле? У вас плохая память. Господин Глез много старше вас, но он запоминает все детали…
Двое солдат поддерживали человека лет сорока с болезненным, отечным лицом. Он едва говорил. Миле заметил, что у него нет зубов – наверно, долго допрашивали…
– Как ваше здоровье, господин Глез? Простите, мне пришлось вас снова потревожить… Поглядите на этого юношу… Может быть, вы вспомните, где вы с ним встречались?
– Конечно, это Бодуэнь, так по крайней мере его звал Жемино. Мы встретились в маленьком кафе, кажется, «Свидание рыболовов» – на дороге из Манта в Верной. Это было двенадцатого сентября в шесть часов вечера, он пришел первый. Мы распределили роли. Место, куда скинут оружие, знал Жемино. Во время операции нас было пятеро – я, Жемино, Бодуэнь, Камилла, Марбеф. Расстались мы в четыре часа утра или в пять, не помню точно. Потом я больше не встречал Бодуэня.
Когда увели и Глеза и девушку, Грейзер сказал:
– Теперь вы видите, что отпираться бессмысленно. Вы рассчитывали, что не было свидетелей, пустая улица, ночь… А револьвер? Шесть тридцать пять, из него вы стреляли… Вы убили Андре Леблана в пять часов утра. Не знаю, как вы провели день, ночевать вы решили у Формиже. Вас подвела случайность. Андре Леблан не рассказал нам о Формиже, забыл или хотел его выгородить. Но в кармане убитого мы нашли письмо с адресом – девятнадцать, бульвар Пастер. Мы, немцы, педанты, я решил на всякий случай посмотреть, что собой представляет этот Формиже. Его забрали в восемь часов, а вы не заставили себя долго ждать…
Что-то начало проясняться. Все дело в Формиже… Но какой же он коммунист! Он говорил, что не любит коммунистов, согласился приютить Миле только потому, что они приятели – вместе были в маршевой роте, когда их призвали накануне разгрома…
– С Формиже мы однополчане, – сказал Миле. – Я зашел к нему спросить, не знает ли он, кто продаст велосипед… Формиже не мог подумать, что у меня револьвер.
– Вы начинаете разговаривать, это похвально. Но я не Формиже, я знаю, что у вас был револьвер, я даже знаю, какое вы нашли ему применение. Не отпирайтесь, скажите, кто вам приказал убить Андре Леблана, и вы будете жить, а вы сами признались, что жить хочется… Поглядите, какой чудесный день, скоро весна…
Это продолжалось два с лишним месяца: истязания, отеческие наставления Грейзера, очные ставки, и снова истязания. Мало-помалу перед Миле раскрывалась картина. Марбеф назвал себя, его зовут Робер Ренан, он студент-медик. Жемино был офицером запаса, до войны состоял в организации роялистов; его убили – он отстреливался, когда за ним пришли. Какой-то человек, его звали Бодуэнь, успел скрыться. Глез уверяет, что Бодуэнь это Миле… Они себя называли «Группа непримиримых». Во главе стоял, видимо, Жемино. В сентябре они получили два ящика с автоматами – англичане сбросили на парашютах. Жемино и Глез отвезли оружие Андре Леблану – метрдотелю ресторана «Пулярд». За ними следили – Андре Леблан донес в середине октября, а их взяли второго ноября, в день Поминовения мертвых. Глез, когда его начали пытать, рассказал все, назвал Марбефа и Камиллу. Может быть, Глез от побоев рехнулся, он упорно утверждал, что Миле был в Манте и сказал: «Если мы натолкнемся на немцев, я займусь ими, а вы убегайте…» Грейзер добродушно упрекал Миле: «Вы сердитесь на бедного Глеза, а он вас выставляет в самом выгодном свете, по его словам, вы вели себя, как герой…» В ночь на Новый год убили Андре Леблана, когда он после веселого ужина возвращался домой.
Миле был подготовлен к пыткам, к смерти, но не к тому, что случилось. Когда его допрашивали в ванной (это была комната пыток), он либо молчал, либо кричал невыносимо громко. Он знал, что никого не назовет, и никого не назвал. Но когда он оставался один, начинались другие мучения. Он спрашивал себя: как я должен поступить? Конечно, эти люди тоже работали против бошей. Они – и товарищи и не товарищи… Марбеф – молодчина, хочется пожать ему руку, сказать: ты держишься, как будто ты коммунист… Девушка тоже смелая… Но кто эти люди? Чего они хотят?.. Жемино был «АФ», мечтал о короле. Как-то перед войной Миле шел с товарищами; возле метро «Итали» они встретили банду «АФ». Один в берете крикнул: «Красная сволочь!..» Миле ему съездил… Началась драка; полиция вступилась за «АФ». Может быть, среди них был Жемино?.. Да, но теперь они с нами… Плохо, что они ничего не сделали, получили два ящика с автоматами и сдали подлецу. Нашим бы эти автоматы!.. Коммунистам они не скидывают, политика… Марбеф славный парень. Это честные люди, но чужие… А умереть хочется с товарищами – или одному. Андре Леблан был предателем, таких следует убивать. Но Шеллер птица покрупнее. Грейзер вчера проговорился, что убийцу Шеллера не поймали. Если бы он знал, кто перед ним!.. Сказать?.. Они пришьют Шеллера Марбефу и Камилле. Зачем их топить? Они не наши, но они против бошей, сейчас это главное… Понятно, что Формиже с ними водился, он мне сказал: «Я не люблю ни немцев, ни русских, но русские в Москве, а немцы в Париже, значит, пока что я предпочитаю русских…» А Шеллера убрали коммунисты, это – заслуга партии… Не знаю, как быть. Если бы на одну минуту повидать Жака!.. Главное, я не могу доказать, что не связан с их группой, меня взяли у Формиже, а Глез сошел с ума, клянется, что я был в Манте. Да, если бы я подобрал эти ящики, разве они попали бы к бошам!.. Не знаю, каким был Жемино, кажется, они больше болтали, чем делали. Но топить их я не хочу. Мне все равно крышка, а если скажу про Шеллера, их всех расстреляют. Жак знает, кто убрал Шеллера, он, наверно, уже написал листовку… Свое я сделал. Значит, нужно молчать…
И Миле молчал.
К нему в камеру пришел фельдфебель.
– Меня назначили вашим защитником, трудная миссия – вы отрицаете вину, а все против вас. Я буду просить о снисхождении. Вы единственный из группы с низшим образованием, это веский довод – рядовой исполнитель…
Судьи были военные. Один, тучный и краснолицый, сидел, как статуя, не поворачивая головы; ни разу не поглядел на подсудимых. У другого судьи был насморк, казалось, он плачет. Прокурор все время вскакивал и показывал рукой на Миле.
Когда Миле спросили, признает ли он себя виновным в принадлежности к «Группе непримиримых» и в убийстве Андре Леблана, он ответил:
– Если я молчал, когда вы меня обрабатывали в ванной, стану я теперь разговаривать!
Глез подробно рассказал об операции в лесу, Формиже объяснил, что, будучи слабохарактерным, он принимал людей непорядочных; просит суд его простить. Камилла ответила: «Я не считаю ваш суд полномочным». Миле это понравилось, он дружески улыбнулся Камилле. Марбеф сказал, что боролся за Францию и ни о чем не жалеет. Миле подумал: обида, что не могу сказать!.. Я сказал бы о коммунистах, что за Пери боши еще заплатят, Шеллер – это только задаток…
Потом всех заставили встать. Тучный судья долго читал приговор, кивал головой в такт. Переводчик сказал: «Миле к расстрелу, Ренан – двадцать лет, Люси Ришар – десять лет, Глез и Формиже – пять лет». Переводчик добавил: «Исключительно мягкий приговор, можете радоваться»…
Когда Миле привели в камеру, он впервые подумал о смерти – теперь скоро, могут притти через час… Не хочется умирать… Они расстреливают на Мон-Валериан. Он хорошо знает это место – четыре года прожил в Сюренн. Там познакомился с Мари. В Сюренн жил отец Жака. Он был на съезде в Туре, когда они откололись и образовали нашу партию… Не вчера все началось! Когда Миле был маленьким, дедушка рассказывал про Коммуну – все радовались, потом пришли версальцы, убили его старшего брата… Партия теперь крепкая, людей меньше, зато какие!.. Морис, наверно, радуется – партия здорово выросла… Интересно, когда победим, такие люди, как Марбеф, останутся с нами или будет все, как раньше?.. Противно умирать – не знаешь, чем это кончится… Он не увидит больше Мари. Она теперь вздыхает: «Жано!.. Мой Жано!..» Голос у нее трогательный, так никто не может сказать, никакая актриса. В лето перед войной четырнадцатого июля они были вместе. Сначала на демонстрации. Все кричали «Даладье к стенке». А он остался, пустил бошей в Париж… Потом танцовали на площади возле Муфтар, Мари говорила «не могу больше – жарко», пили лимонад, целовались и опять танцовали – до самого утра… Интересно, как танцуют русские? Анри говорил – замечательно… Наверно, в русских газетах напечатали про Шеллера. Конечно, русские за одну минуту убивают больше бошей, чем мы за год, но пусть видят – здесь не только Петэн или Лаваль… Сталин прочитает, как хлопнули Шеллера, и скажет: «Французы молодцы…» Только ему некогда читать – он командует… Русские здорово воюют. Они скоро освободят от немцев и Польшу, и Прагу, и нас… Хорошо будет, если они придут к 14 июля. Мари как обрадуется!.. Может, и союзники высадятся. Если мы достанем оружие, тоже ударим. Жак может командовать полком, целой дивизией, он все понимает… Как Лежан. Неужели они пытали Лежана?.. Звери! Грейзер говорит про весну, а разве он может чувствовать?.. Через десять дней Первое мая. В Медонском лесу, наверно, ландыши… Когда-то все шли с красными гвоздиками, полицейских уйма – боялись… Весело было, ребята пели: «Молодая гвардия вышла на улицу. Берегитесь, враги!..»
Миле не выдержал, запел: «Молодая гвардия вышла…» Вошел немец и ударил его по лицу.
Миле теперь жадно думал о жизни, думал день и ночь, вспоминал, старался заглянуть в будущее, обнимал Мари, прощался с друзьями. Немцы предложили ему написать прощальное письмо родным, он отказался. Ему удалось через арестанта, который приносил баланду, передать записочку заключенному, сидевшему под ним, коммунисту из Иври. Миле написал:
«Дорогая великая Партия!
Я сделал все, что должен был сделать. Встречаю смерть достойно, как твой сын. Обнимаю товарищей. Я до конца буду думать – победит Красная Армия, победят французы, ты победишь. Я счастлив, что в эти дни был с тобой. Прощай, моя Партия!
Пепе-Жан-Миле».
Его расстреляли в шесть часов утра. Солнце уже согревало мир. Он отказался от повязки, смотрел на небо Парижа. Крикнул: «Прощай…» и не кончил – раздался залп.