Текст книги "Буря"
Автор книги: Илья Эренбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 63 страниц)
5
Майор Шильтес возмущенно сказал: «Я могу вести переговоры с представителями регулярной армии, но не с бандитами…» Два часа спустя он стоял, вытянувшись, перед Васей и рапортовал:
– Господин начальник, я всегда относился с уважением к русским, которые сражались против нас, даже если они были… – Он запнулся – чуть было не сказал «бандитами», но, во-время опомнившись, еще громче отчеканил: – Даже если они были в цивильном платье.
Вася поглядел на серо-розовое лицо майора, испещренное черными бугорками, как кожа общипанной птицы, на его выпуклые неподвижные глаза и отвернулся. Он часто прежде думал, до чего жестоки эти люди, теперь он почувствовал, что они к тому же невыразимо скучны. А день был слишком веселым, чтобы думать о фрицах. Вася глядел на сборы партизан, на кроны деревьев, на небо, обрамленное листвой, которое казалось особенно синим.
Он ехал впереди на гнедом коне майора Шильтеса. Позади построили пленных. Вася усмехнулся: пожалуй, их вдвое больше, чем наших…
Прощайте, шалаши и землянки! Прощайте, могилы друзей! Прощайте, осины, березы, ели, ольха! Прощай, пуща! Три года я прожил с вами… Когда немцы стояли на подмосковных дачах, когда дошли до Кавказа, когда в Минске они снимали участки и подписывали контракты на двадцать лет, здесь, в лесах, был клочок советской земли…
Со всех сторон двигались к освобожденному городу партизаны. Здесь были прославленные отряды, двести восьмой имени Сталина и «Железняк», бригада чапаевцев, отряд имени Кутузова, четыреста шестой, «Мстители», отряд имени Пархоменко, бригада Фрунзе. Пестрым и шумным было это шествие. Ржали немецкие кони. На одном сидел красивый юноша с мягкими льняными кудрями в кителе венгерского офицера. Громыхал немецкий танк, и на нем, как на карнавальной колеснице, улыбались три девушки с автоматами. Везли взятую у немцев артиллерию. На телегах ехали семьи партизан, ушедшие из деревень, где свирепствовали каратели, или из гетто. Командир одного отряда был в немецкой шинели, другой командир – в разодранном люстриновом пиджаке. Шли окруженцы, хлебнувшие горя в сорок первом, солдаты, убежавшие из немецких лагерей, крестьяне и студентки, секретари райкомов и учителя, кавказцы в довоенных гимнастерках, евреи, выбравшиеся из гетто; шел сутулый седобородый партизан, которого звали «Старый кузнец», он проломил череп зондерфюреру, шел смешливый одиннадцатилетний Петрусь, он заложил бомбу в немецкое кино; шел степенный Смирнов, который называл тол «махоркой»; шел агроном Челищев, прозванный «Миша-лютый»; шел Лунц, спустивший под откос восемнадцать эшелонов; шли поляк Броневский, добравшийся к партизанам из Белостока, чех Франтишек, венгерский еврей Лейзер из «трудового батальона», который должен был расчищать минные поля, парижский рабочий Карне из организации «Тодта». Сверкали на солнце трофейные итальянские аккордеоны; костромской колхозник тискал гармошку, и она, жалуясь, торжествовала, что выпал такой день, а, торжествуя, жаловалась, что все дни проходят, – была она старой и мудрой гармошкой. Вихлястый паренек, который подобрал в немецком штабе ящик с новенькими нерозданными «железными крестами», проезжая мимо деревень, кричал редким уцелевшим собакам, лаявшим на обоз: «Тихо, Жучка, вот тебе подарок от фюрера…» Глядя на озорника, старые крестьянки и смеялись и плакали от счастья, приговаривали: «Счастливо, сынок…»
Шел лейтенант Сазонов; он попал в окружение на четвертый день войны. Он был тяжело ранен и выжил только потому, что говорил себе: я не могу умереть до того, как увижу наших… Их было тогда тридцать человек, они метались в кольце. Потом отряд вырос. На прошлой неделе они провели танки тацинцев через Налибокскую пущу.
Шел Иван Шелега. Он не забыл, как немцы пришли в его деревню. У Ивана Шелеги была четырехлетняя дочка Маруся с глазами зелеными и нежными. Немцы держали пари: кто попадет в девочку, когда она побежит по улице. Иван Шелега поседел в двадцать семь лет. Он шагал суровый и гордый: он рассчитался с убийцами.
Шла с тяжелой винтовкой маленькая Лия Коган. В гетто немцы повесили ее отца, в Тростянце сожгли мать и маленьких братьев. Лие было девятнадцать лет. Она застрелила семь немцев. Она возвращалась в город, где у нее больше не было ни семьи, ни близких, ни дома, но она знала, что победила палачей, и легкая улыбка освещала ее худое измученное лицо.
На большой площади перед ипподромом было шумно, празднично.
– Партизанский привет товарищу Сталину!
Вася сам смутился от того, как крикнул «ура». Так отчаянно, неистово кричал он, когда был мальчишкой, и Нина Георгиевна говорила: «Смотри, раздерешь рот…»
Вася родился в Москве, но искалеченный, истерзанный Минск, со слепыми фасадами сожженных домов, с улицами, заваленными мусором, показался ему родным. Здесь он начал работать. Вот его дома… На обломках стен зеленеют трава, кустики.
Когда Вася приехал сюда впервые, город его смутил – большие дома, а рядом хибарки, кривые узкие улицы, нет своего характера. Душа Минска была скрытной и страстной, как леса Белоруссии. Постепенно Вася привязался к этому городу; приехав в Москву, рассказывал: «Минск как расцвел, удивительно!..» Двадцать первого июня он сидел над проектом новой школы.
Счастье, что я попал именно в Минск, – думал он теперь. – Здесь я узнал самое большое… Минск – да ведь это Наташа. Хотя она пробыла здесь недолго, все здесь связано с нею – улицы, по которым бродили, сад, эта скамейка, уцелевшая среди бурь, площадь – там мы расстались… Приехала, рассказывала, как опрыскивают яблони, спрашивала: «Почему не веришь?..» Милая!..
Когда кончился парад, он побежал на ту улицу; и дома не оказалось – немцы, убегая, взорвали. Суеверный ужас вдруг сжал сердце Васи: что с Наташей?.. Почему он все время думал: если выживу, встретимся… Она тогда уехала по страшной дороге, и он ничего больше не знает… День сразу переменился; песни казались Васе печальными, пели про корабль, который уходит в море и, наверно, не вернется, про синий платочек – больше его не увидать, про пожарище Одессы… Развалины домов выросли, заслонили мир. Вася разговаривал, даже шутил, но он, не переставая, томительно думал: что с Наташей?..
Когда читаешь роман, порой кажется – автор поленился, чтобы распутать клубок, ничего не придумал, кроме неправдоподобной встречи. А жизнь и не то выкидывает… Это Вася подумал потом, а услышав знакомый бас Дмитрия Алексеевича, он только обнял Крылова и очень тихо спросил:
– Наташа?..
– Здравствует. Сын у тебя, вот какие новости. Я-то его не видел, Наташка расписывает чудеса, ему в марте два года исполнилось, а она уверяет, будто он чуть ли не монологи произносит. Васей зовут, как тебя. Одним словом…
Крылов сказал это быстро, даже сердито, стараясь скрыть волнение, и все-таки не выдержал – сорвался голос, он высморкался и заговорил почти топотом:
– Чудо!.. Я ведь больше не верил, Наташе писал, что верю, а не верил…
– Сергей?.. Мама?..
– Все в порядке. Наташа писала, что Сергей майор, орденов у него я уже не помню сколько. Нина Георгиевна в Москве, они с Наташей каждый день встречаются. Варвара Ильинична умерла в сорок втором… Ну хорошо, ты о себе расскажи.
Но Вася не мог рассказывать. Он глядел на фотографию Наташи с сыном, глядел и улыбался; ничего он при этом не думал, а потом ему казалось, что думал он много, только не может вспомнить, о чем. А Крылов снова ворчал:
– В каждом письме что-нибудь о тебе, она ведь прямо не скажет, но прорывается, не такая уж она хитрая. Чудо, прямо-таки чудо!.. Да ты все-таки скажи, как это случилось?
Вася оторвался от густого, горячего счастья, хотел ответить и не мог. Три года куда-то отошли, он помнил сейчас одно – большой зеленый лес.
– Не знаю… Партизанил с того самого июля… А вы?.. Дмитрий Алексеевич, я уж не знаю, как мне вам говорить, по-моему, я вам «вы» говорил…
– Внук у меня, твой сын, понятно? А ты с этикетом… Хорош партизан!
Крылов увел Васю в санбат, накормил, строго сказал:
– Спать здесь будешь, и баня есть, подштанники чистые дам, все как полагается. Ты слыхал, что подошли к Вильно? Теперь уж недолго… Я вчера с одним пленным говорил, фашист в кубе, только могила переделает, даже такой сдался… Ты что делать собираешься?
– То есть как – что делать? Воевать.
– В Москву не съездишь?
– Сейчас нельзя – время горячее. Сказали, что пошлют в часть. Я ведь артиллерист. У нас последний год была артиллерия, правда, немецкая, но ничего – били их по-нашему…
Крылов пошел к больным. А Вася все читал и перечитывал последнее письмо Наташи к отцу, и всякий раз, доходя до слов «порой во мне оживает надежда наперекор всему», улыбался.
Крылов вернулся, поглядел искоса на Васю, подумал: ни чуточки не изменился, разве что похудел… Наташку он любит, это чувствуется. Потом они разговорились, и Крылову показалось, что перед ним другой человек. Изменился, ужасно изменился!.. Страшные вещи рассказывает, а смотрит спокойно…
– Когда ты перелом почувствовал? – спросил Крылов. – В конце сорок второго?
Нет, лично я в октябре сорок первого.
– Я тогда из Карачева выбирался. Безобразие было полное. Хорошо, я одного капитана нашел… Погоди, как же ты тогда перелом почувствовал?
– Пришли мы в один полк – за Десной. Разгромили. Положение ужасное – кто убежал, кто переоделся… Осталось нас человек сорок. Аванесян был со мной, замечательный человек… Сводки отвратительные: сдали Орел и так далее… После большого окружения попали в маленькое. Лесочек – кружевной, кажется, насквозь видно. Кругом немцы. Ясно, что не пробиться. Решили – попробуем, все равно погибать, а ждать – половина людей уйдет. Невесело было, сижу, ко мне подходит один связист, Буланов его звали, говорит: «Прошу принять меня в партию». Ему было лег сорок, туляк. Провели собрание. Стрельба, чорт знает что, а все-таки речи говорили, лейтенант представил Буланова. Ты понимаешь, Дмитрий Алексеевич, что я почувствовал? Немцы орут «конец советской России». Мы отрезаны. Один ручной пулемет и винтовки, все. И вот в такую минуту человек просит, чтобы его приняли в партию. Я тогда Аванесяну сказал: «Ясно, что выстоим…»
– Буланов где? – сердито спросил Дмитрий Алексеевич.
– Убили. Тогда же… Вышло нас оттуда четырнадцать человек. Мы с Аванесяном потом отряд собрали. Он погиб весной сорок второго…
Вася вспомнил любовь Аванесяна, вспомнил, как ушла его Наташа в разведку и не вернулась; и Васю окутала печаль, теплая, как летний туман. Он вскоре уснул, и когда засыпал, все путалось. Минск, песни партизан, глухой надсаженный голос Буланова и Аванесян, который говорит «сплошная каша», лес, очень много леса – из него не выйти, две Наташи – живая и мертвая…
На соседней койке лежал Крылов. Он не разделся – ему показалось, что он засыпает, не было сил встать. А он лежал с открытыми глазами. Он вдруг почувствовал смертельную слабость. Сердце то часто билось, то замирало, болело левое плечо, рука, трудно было дышать. Вот и Вася нашелся. Теперь Наташе будет хорошо… К Вильно пришли, значит скоро конец… Крылова поддерживало непрерывное напряжение. Теперь, когда виднелась развязка, когда сняли с него тревогу за Наташу, он мог хотя бы на одну ночь отдаться изнеможению, болезни, нестройному биению сердца, похожему на ход старой машины. В августе будет пятьдесят шесть… Доигрываем партию, Дмитрий Алексеевич… Он сам не понимал, о какой партии думает – о войне или о своей жизни.
6
Валю трудно было узнать, она очень исхудала, глаза лихорадочно блестели, движения стали порывистыми и в то же время неуверенными. О смерти родителей она узнала еще в январе, соседка Кудрявцева ей написала: «Твои старики умерли при оккупации». Валя долго плакала. Она потом вспоминала эти слезы, как легчайшие…
В марте к ней пришел старый школьный товарищ, Миша Золотаренко. Когда-то Миша был влюблен в Зину, хотел стать «пиквикцем», но девушки его не жаловали – он увлекался только спортом и был грубоват. Валя ему обрадовалась – он напомнил ей прошлое, а когда Миша сказал, что побывал в Киеве, она закидала его вопросами. Миша пытался разыскать старых товарищей, но никого не нашел.
– Зина оказалась прямо-таки героиней. Про нее статья была, я вырезал. Видишь?.. Кто мог бы подумать!..
Из глаз Вали потекли слезы.
– Она мне раз сказала: «Не знаю, сумею ли выразить то, что во мне…» Я тогда думала, что она собирается писать, а она в жизни выразила… Ты ее плохо знал, Миша, если удивляешься. Для каждого из нас это было бы непонятным, а для нее это естественно. Я с ней несколько раз говорила о смерти…
Миша рассказал и о других:
– Боря был у партизан, не знаю, что с ним. Мать его немцы убили в самом начале. Рая на фронте. Ее дочку и свекровь убили в Бабьем Яру. Галочку увезли в Германию…
– Хохотушу?
Как странно прозвучало это веселое слово. Из глаз Вали все текли слезы.
– Путаная там была жизнь, – сказал Миша, – трудно разобраться. Я так и не понял, почему твой отец попался на их удочку…
Он сказал это, думая, что Валя все знает, ведь в самом начале разговора он спросил, знает ли она, что с ее родителями, и она кивнула головой. Валя вскрикнула:
– Ты что говоришь?
– Ничего… Разве ты не знаешь?..
– Сейчас же объясни!..
– Я, Валя, не знаю толком… Очевидно, не выдержал характера, пошел к ним на службу, а потом повесился. Кудрявцева говорила, что твоя мать очень мучилась…
Валя больше не плакала. Она глядела на Мишу, но тот видел, что она его не замечает. Он посидел немного и ушел.
Валя сейчас же написала Кудрявцевой. Больше месяца она ждала ответа; в ней еще теплилась надежда – вдруг Миша напутал?.. Потом пришел ответ. Валя всегда удивляла подруг тем, что воспринимала чувства и поступки людей как огромные явления (Боря говорил: «Валя думает большими категориями»); особенно это было поразительно потому, что она сама казалась скорее слабовольной, неясно очерченной, как говорила покойная мать, «сонной». Когда кто-нибудь в нее мимолетно влюблялся, она страдала от глубины и сложности любви. В давние времена, когда Зина была еще своевольной и восторженной девочкой, Валя видела в ней героиню. Вероятно, происходило это оттого, что в представлении Вали не было границ между романами, которые она читала, и окружающей жизнью. В поведении ее отца другие могли увидеть признаки слабости, Кудрявцева так и написала: «Он оказался тряпкой». Но для Вали отец стал олицетворением измены. Она перебирала детские воспоминания, хотела найти объяснение; добродушный учитель в чесучовом пиджаке, который ходил по садику с лейкой или сетовал, что молодые люди стали чересчур напористыми, не вязался с образом злодея. Значит, я была слепая, думала Валя, жила рядом и ничего не видела…
Ей казалось, что и она причастна к чему-то низкому. Она испугала директора завода – пришла очень бледная, спокойная и, глядя на него в упор яркими неподвижными глазами, тихо сказала:
– Я хочу вас спросить – можете ли вы держать меня на номерном заводе? Мой отец оказался предателем.
Директор долго ее успокаивал, говорил, что все ее ценят – и парторг и начальник цеха. Валя молчала, думала о своем: если я не замечала в отце низости, значит и я такая…
– Лида, почему ты мне доверяешь? Может быть, я тоже способна на предательство?
Лида рассердилась:
– Перестань говорить глупости. Не трогают тебя, значит никому это в голову не приходит. Мало тебе настоящего горя, ты еще что-то придумываешь…
Только Сергею Валя поверила: когда он написал, что любит ее еще больше прежнего, впервые после прихода Миши Золотаренко она заплакала. Это было в мае. Медленно она возвращалась к жизни. Она не была прежней: что-то в ней надломилось, знала – от этого не избавится, но после письма Сергея она поняла, что будет жить. Ее любовь к нему стала еще сильнее, еще напряженнее.
Возвращаясь к жизни, она невольно задумывалась над своей судьбой. Рая когда-то говорила, что у нее ничего нет, Валя будет актрисой, а она не сможет найти себе места в жизни. Теперь Рая воюет, как Боря, как Сережа. Конечно, я работаю, но разве можно сравнить?.. Да и работаю я случайно, пусть исправно, но случайно. Для Лиды это нечто постоянное, свое, а я здесь в гостях. Что я буду делать, когда кончится война? Почему отреклась от искусства? Может быть, я не такая бездарная?
Она старалась отогнать искушение, кричала на себя: дурь, будет ребенок и перестану беситься! Дважды привелось ей участвовать в спектаклях самодеятельности. Режиссер городского театра, актеры, зрители – все поздравляли ее: «Настоящий талант». И Валя тогда забывала зарок: мечта была сильнее…
Был горячий июльский день. Валя, как прежде, работала хорошо. Усталая, она пришла вечером к себе. На столике в кружке стояла пышная роза – Лида принесла. Лепестки опадали, и не было в этом ничего грустного – изнеможение, может быть даже полнота счастья, избыток совершенства. В голове Вали мелькали образы, строки, звуки. Она села писать Сергею – она теперь писала ему почти каждый день.
«Сережа, сейчас кругом говорят о конце войны, строят планы на будущее. Я суеверная и боюсь об этом думать, но все-таки думаю. Ты знаешь, что вся моя жизнь – это ты, но я не хочу тебя обманывать: минутами во мне просыпается старая мечта, вероятно это во мне заложено, я тебе говорила, что я неудачная актерка. Может быть, это оттого, что я не умею иначе выразить себя? Не знаю. Если это дурь, побрани меня, и я тебе обещаю – брошу думать, я ведь верю каждому твоему слову. Мне так хотелось бы сыграть Джульетту, сказать то, что иначе никогда не скажу даже тебе:
Искусственность и сила вечно врозь.
Любовь моя так страшно разрослась,
Что мне не охватить и половины…
Все это ребячество. Главное, Сережа, чтобы с тобой было хорошо, сводки замечательные, каждая, как письмо от тебя – скоро конец, приедешь. Будь здоров, мой любимый! Пусть тебя хранит моя любовь, а любить больше, кажется, нельзя…»
Пока она писала, роза осыпалась, лепестки краснели на столе.
7
Война гримировалась, меняла костюмы и все же оставалась войной. Возле города были живописные холмы, зеленые долины, извилистые речки. А город чем-то напоминал Сергею старые города Франции. Были здесь и узкие старинные улички, и нежные барочные костелы с мучениками, которые чересчур театрально страдают, с порхающими херувимами, был замок на пригорке, и цветистые вывески питейных заведений, и сады, с крупными розами, пунцовыми, чайными, бледножелтыми, было много задумчивых деревьев – кленов, дубов, лип.
Не умолкая грохотали орудия, стучали пулеметы. На тротуарах лежали трупы убитых – солдаты и горожане, случайно застигнутые огнем. А возле Остробрамских ворот стояла на коленях старая женщина в косынке и о чем-то молила красивую равнодушную богородицу.
Сергей заглянул в пустой дом. На стенах висели цветные фотографии Ниццы с нестерпимо синим морем и с пальмами, распятие из желтой кости, портрет дамы в платье с рюшами. На зеленом бархатном кресле сидел позабытый хозяевами старый фокстерьер, не лаял, не выл, только, скорбно склонив набок голову, думал о происходящем. Сергей взял книгу, она была раскрыта, кто-то ее читал, может быть за час до боя. Это был томик стихов.
Я потревожил розы сон глубокий…
Внизу, в темном погребе, среди пустых бочек, сидели женщины с детьми и старик в пестром турецком халате; когда поблизости разрывался снаряд, они восклицали: «О пан-Иисус!..»
КП дивизии помещался в подвале брошенного дома. И там было то же, что и на КП в степной балке или в землянке у Днепра. Так же над исчерченной картой сидел начальник штаба, болезненный полковник, с умными, усталыми глазами, только теперь эта карта была планом города: бои шли за узкие улицы, за дома, за глубокие полутемные дворы. И так же, как под Орлом или у Чернобыля, угрюмый генерал говорил связистке: «Дайте Ерушкина», и связистка долго повторяла: «Дайте Ландыш», а потом генерал кричал в трубку: «Почему мямлите? Не перебивайте, я разговариваю! Вы меня слышите? Почему мямлите?» И так же пять минут спустя он объяснял командующему армией, что Ерушкин не виноват: танки не прошли, крепкие стены… И на улицах, как в поле, солдаты, пригибаясь, перебегали двадцать или тридцать шагов, которые отделяют одну позицию от другой и жизнь от смерти. И так же санитарки подбирали раненых; а кругом рвались снаряды и мины.
Генерал сказал Сергею:
– Вас требует командующий – КП у них при въезде в город напротив кладбища Рос.
Сергей невольно улыбнулся:
– Поэтическое название. Здесь, правда, много роз.
Генерал тоже улыбнулся, и его суровое неприветливое лицо, как будто высеченное из очень твердого серого камня, неожиданно стало мечтательным.
– Розы чудесные… Только кладбище не Роз, а Рос. Не знаю, почему так назвали, может быть роса там особенная…
И снова его лицо затвердело, он крикнул: «Дайте Ерушкина».
Командующий армией был занят – приехал член Военного Совета фронта. Сергею сказали, что генерал освободится через час.
Был теплый день с частым мелким дождем. На кладбище доцветали розы. Воздух был наполнен запахами цветов и мокрой травы. Сергей рассматривал надгробные памятники, манерные и грациозные, с печальными ангелами, с нежными двустишиями, с венками из бессмертников. Иным памятникам было больше ста лет; имена на плитах стерлись; от сентенций и клятв остались разрозненные слова: «разлука… лью слезы… навеки…»
На кладбище устроили сборный пункт для военнопленных. Среди мрамора и роз бродили унылые небритые немцы. Один из них обратился к Сергею:
– Может быть, господин майор говорит по-немецки, или по-французски, или по-английски?
–. Говорю по-французски. Что нужно?
– Я хотел спросить господина майора, что с нами сделают? Лейтенант нам сказал, что красные не признают женевской конвенции и убивают пленных.
– Вы до сих пор не поняли, что ваши офицеры вас морочат?
– Лейтенанту трудно меня морочить – у него незаконченное среднее образование, а я доцент Марбургского университета. Но моя специальность не международное право, а санскрит. Откуда мне знать, как поступают русские с пленными? Я здесь всего второй месяц.
– Где же вы раньше были?
– Повсюду. В Нарвике, там дома на сваях, копченая оленина. Я был в Греции, видел Пропилеи, а вино там скверное, воняет смолой, не похоже на нектар. Я был в Египте. В России был мой младший брат, студент, он писал, что Крым неожиданно напоминает Ривьеру…
Сергей с отвращением поглядел на развязного немца.
– Ну, а зачем вы шлялись из страны в страну?
Пленный обиженно ответил:
– Мы воевали, господин майор, и неплохо… Вот только здесь приключилась беда – генерал Штаэль объявил, что к нам идут сто танков, а они почему-то не пришли…
Сергей отошел от болтливого немца; глядел на куст роз, который осыпался под сеткой дождя. А немец, успокоенный словами русского майора, сел на могильную плиту, вытащил бутерброд, завернутый в восковую бумагу, и стал сосредоточенно жевать.
Командующий сказал Сергею:
– Вот узлы – тюрьма, район церквей и эта рощица. Пехота топчется… Нужно сделать проходы для танков. Понятно?
Осмотрев местность, Сергей решил перебросить группу саперов с шашками на параллельную улицу. Можно пробраться через дом – залезть в окно второго этажа. Во дворе немцы… Если выйти на ту улицу, можно подорвать корпус и разобрать баррикаду. Сергей поручил дело лейтенанту Гусарову, опытному подрывнику, смешливому зеленоглазому студенту строительного института, которого все звали Яшей.
– Ты, Яша, осторожнее…
Сергей взобрался на четвертый этаж, чтобы следить за операцией. Он стоял у окна, прикрытого мешками с песком; утром здесь еще были немцы. Сергей видел, как поползли саперы, как погиб лейтенант Гусаров – его застрелил автоматчик. Потом забил гейзер из огня, дыма и камня. В конце улицы показались наши танки.
Сергей оглянулся. Глобус, какие-то пробирки, на стене под стеклом тусклые выцветшие бабочки и рядом мертвый немец – лежит, раскинув руки.
Сергей не слышал, как сержант Горский говорил:
– Товарищ майор, лучше уйти – пристрелялись…
Все зашаталось – сержант, глобус, бабочки. Сержант вывел раненого Сергея на темную винтовую лестницу. Носились с криком кошки. Внизу кто-то плакал: «О пан-Иисус!..» Сергей почувствовал, что не может стоять, сел на ступеньку; сильно болело плечо, а в глазах все шаталось, как будто дом падает. Потом пришли санитары.
Немцы начали сдаваться. Теперь они держались только в роще на западной окраине города. В центре уже трещали «виллисы». Стояли вереницы брошенных немецких машин; площадь перед большим зданием, где помещался немецкий штаб, была завалена автоматами, касками, книгами, ящиками с гранатами, с сигаретами, с мылом, с орденами. Шел проливной дождь. Какой-то солдатик озабоченно осматривал раскиданное барахло, горевал, что под дождем пропало курево; потом он подобрал баночку с затейливой этикеткой, повертел, понюхал и спросил переводчика, что это такое; тот перевел: «Французский крем от загара»; солдатик бросил банку на землю и так выругался, что, кажется, дрогнули все жеманные святые. Подполковник Ерушкин вытирал рукавом лицо и жадно пил воду из ковша. Командующий докладывал начальнику штаба фронта: «Рощу ликвидировали. Захвачено – орудий сто пятьдесят шесть…» И в Москве диктор, вбирая побольше воздуха, репетировал: «Штурмом овладели столицей Литовской советской республики городом Вильнюс».
Сергей лежал в санбате, рана теперь не болела; он только попрежнему чувствовал слабость. Санитарка принесла букет, с грустью сказала:
– Чересчур распустились, рвешь, а они осыпаются…
Дождь прошел. Просветлело, и деревья на холме были особенно зелеными.
Хирург дивился:
– Это у вас счастливая звезда. Ведь на полсантиметра правее, и была бы совсем другая картина. А вы через месяц воевать сможете…
Сергей прочитал письмо Вали – ему дал сержант Горский, когда они шли в город. Валя писала: «Пусть тебя хранит моя любовь…» Он задумчиво улыбнулся. Через месяц смогу воевать… А еще придется повоевать, ничего они не поняли, как тот болван на кладбище… Яшу жалко… Непонятно, как я выкарабкался? Действительно, звезда… Четвертое ранение, и каждый раз мелочь…
Стемнело. Над холмом, над деревьями показались звезды, отчетливые, крупные, похожие на иллюминацию далекого города или на светляков, которые заполняют черные ночи юга. Что такое звезда? – думал в полузабытьи Сергей. – Любовь Вали? Звездочка на пилотке? Или эти – далекие, но такие близкие, что сейчас встану и поймаю одну – пусть светит в землянке…