Текст книги "Антология советского детектива-39. Компиляция. Книги 1-11"
Автор книги: Аркадий Вайнер
Соавторы: Аркадий Адамов,Василий Веденеев,Глеб Голубев,Анатолий Степанов,Иван Жагель,Людмила Васильева,Олег Игнатьев,Леонид Залата
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 231 страниц)
– Поскольку вы не только старше меня вообще, но и по званию, будем считать, что вы меня убедили, – пожала плечами Лаврова.
– Ага, будем считать так, – сказал я, сдерживая злость. – Я точно знаю, что это самая лучшая позиция убеждения.
– Несомненно, – подтвердила Лаврова. – Правда, с этой позиции убеждение уже иначе называется…
– Вот и прелестно, – согласился я. – Начните выполнение моего приказа с общего осмотра и составления плана места преступления…
Лаврова с ненавистью посмотрела на улыбающуюся королеву и пошла в кабинет. Я сказал ей вслед:
– И про заповеди не забудьте… Халецкий не спеша проговорил:
– Если мне будет позволено заметить, то обращу ваше внимание, Тихонов, на то, что я, в свою очередь, старше и опытнее вас.
– Будет позволено. И что?
– Что? Что вы не правы.
– Это почему еще?
– В своей молодой, неутоленной жизненной сердитости вы ошибочно полагаете, будто через несколько лет, когда Лена станет опытным, зрелым работником, она будет с душевной теплотой вспоминать о строгом, но справедливом и мудром первом учителе сыска – Станиславе Тихонове…
– Не знаю, возможно. Я как-то не думал об этом.
– Так вот – нет. Не будет она с душевной теплотой вспоминать о вас. Она будет вспоминать о вас, как о нудном и к тому же жестоком субъекте.
– Ной Маркович, неужели я нудный и жестокий субъект? С вашей точки зрения?
– Вас же не интересует, что я буду думать о вас через несколько лет. А сейчас, будучи гораздо старше и опытнее, как вы говорите, – вообще, я полагаю, что через плотину вашего разума регулярно переливаются волны молодой злости и нетерпимости. Будьте добрее – вам это не повредит.
– Может быть, может быть, – сказал я.
– Так что вы думаете насчет портрета? – спросил Халецкий.
– Я думаю, что где-то здесь поблизости должен валяться гвоздик, на котором он висел.
– Я тоже так думаю, – кивнул Халецкий. – Портрет вор не сбросил – он, видимо, только трогал его, гвоздь выпал, и портрет упал…
Мы давно работали вместе и умели разговаривать кратко. Так люди выпускают в телеграммах предлоги – для экономии места, только мы выпускали целые куски разговора, и все равно хорошо понимали друг друга.
– Ной Маркович, а вы сможете собрать осколки? – спросил я.
– Я постараюсь…
Халецкий стал распаковывать свой криминалистический чемодан, который за необъятность инспектора называли «Ноев ковчег». Я напомнил:
– Соскобы крови с пола возьмите в первую очередь. Халецкий взглянул на меня поверх стекол очков:
– Непременно. Я уже слышал как-то, что это может иметь интерес для следствия…
Я еще раз взглянул на портрет. Холодное солнце поднялось выше, тени стали острее, рельефнее, и трещины были уже не похожи на морщинки. Косыми рубцами рассекали они улыбающееся лицо на фотографии, и от этого лицо будто вмялось, затаилось, замолкло совсем…
– Не стойте, сядьте вот на этот стул, – сказал я соседке Полякова. Непостижимость случившегося или неправильное представление о моей руководящей роли в московской милиции погрузили ее в какое-то нервозное состояние. Она безостановочно проводила дрожащей рукой по волосам – серым, непричесанным, жидким, и все время повторяла:
– Ничего, ничего, мы постоим, труд не велик, чин не большой…
– Это у меня чин не большой, а труд, наоборот, велик, – сказал я ей, – так что вы садитесь, мне с вами капитально поговорить надо.
Она уселась на самый краешек стула, запахнув поглубже застиранный штапельный халатик, и я увидел, что всю ее трясет мелкая дрожь. Она была без чулок, и я против воли смотрел на ее отекшие голые ноги в тяжелых синих буграх вен.
– У вас ноги больные? – спросил я.
– Нет, нет, ничего, – ответила она испуганно. – То есть да. Тромбофлебит мучит, совсем почти обезножела.
– Вам надо кокарбоксилазу принимать. Это от сердца, и ногам помогает. Лекарство новое, оно и успокаивающее – от нервов.
Она посмотрела на меня водянистыми испуганными глазами и сказала:
– На Головинском кладбище для меня лекарство приготовлено… Успокаивающее… Я махнул рукой:
– Это успокаивающее от нас от всех не убежит. Да что вы так волнуетесь?
Она смотрела в окно сквозь меня – навылет, беззвучно шевелила губами, потом еле слышно, на вздохе, сказала:
– А как мне не волноваться – ключи от квартиры только у меня были…
– А почему у вас?
– Надежда Александровна, Льва Осипыча супруга, мне всегда ключи оставляла. Сам-то рассеян очень, забывает их то на даче, то на работе, и стоит тут под дверью, кукует. Потом, помогаю я по хозяйству Надежде Александровне…
– Где ключи сейчас?
Она вынула из карманчика три ключа на кольце с брелоком в виде автомобильного колеса.
– Вы ключи никому не передавали? Женщина еще сильнее побледнела.
– Я спрашиваю вас, вы ключи никому не давали? Хоть на короткое время?
– Нет, не давала, – сказала она, и тяжелые серые слезы побежали по ее пористому лицу.
С шипением вспыхнул магний – Халецкий с разных точек снимал комнату, соседка вздрогнула, и слезы потекли сильнее. Из спальни доносился острый звук шагов Лавровой, отчетливо стучали ее каблучки, тяжело сопел под нос Халецкий, беззвучно плакала усталая старая женщина. Я пошел на кухню и налил в никелированную кружку воды из-под крана, вернулся, протянул ей. Она кивнула и стала жадно пить воду, будто то, что она знала, нестерпимо палило ее, и зубы все время стучали о край кружки, и этот звук отдавался у меня в голове, как будто по ней барабанили пальцем.
Я не торопил ее. Не знаю почему, но уже тогда я понял, что спешить в этом деле некуда. Вопреки модной ныне теории, что интуиция, предчувствия, нюх и тому подобные атрибуты нашего ремесла сыщику сегодняшнего дня вредны с точки зрения научной и социальной, я все-таки верю в интуицию сыщика, более того, я просто уверен, что человеку без интуиции в уголовном розыске делать совершенно нечего. А то, что интуиция эта самая нас периодически подводит – так тут уж ничего не попишешь: издержки производства. Вот и тогда, в самом еще начале, я почувствовал, что повозимся мы с этим делом всерьез…
– Вы не хотите говорить, у кого побывали ключи? – спросил я, а она отрицательно замотала головой и хрипло сказала, глядя на меня невидящими глазами:
– Я честный человек! Я всю жизнь работаю, я копейки чужой за всю жизнь не взяла… Взгляните на мои руки, на ноги посмотрите – а мне ведь всего сорок семь!
– Мне и в голову не приходило вас подозревать. Но замки целы, квартира открыта ключами. Поэтому я хочу выяснить, у кого в руках могли побывать ключи…
– Ничего я не знаю. Ключи у меня дома были.
– Ну, не хотите говорить – не надо. Вы, Евдокия Петровна, живете этажом ниже?
– Да.
– Кто еще с вами там проживает?
– Муж. Сынок два месяца назад в армию ушел, дочка замужем – отдельно живет.
– Как вы обнаружили кражу? Из спальни вышла Лаврова.
– Леночка, можно вас на минуту?
Я быстро нацарапал на бумажке: «В отд. мил.: Обольников Сергей Семенович – кто такой?» Лаврова кивнула и пошла в кабинет.
– Так что, Евдокия Петровна, как вы узнали?
– Поднялась и увидала, что дверь не заперта.
– Простите, а зачем поднимались?
Женщина судорожно крутила в руках поясок от халата.
– Ну… как зачем… проверить… все здесь в порядке?..
– Вас просили об этом хозяева?
– Нет… да, то есть они меня иногда просят об этом. Когда уезжают…
– И сейчас тоже просили?
– Да… не помню, но, по-моему, просили…
– А чем занимается ваш муж – Сергей Семенович?
– Он шофером работает.
– Где он сейчас-то?
– В больнице.
– Ну-у, а что с ним такое?
Кровь бросилась ей в лицо, я увидел, как цементная серость щек стала отступать, сменяясь постепенно багровыми нездоровыми пятнами, будто кто-то зло щипал ее кожу.
– Алкоголик он. В клинику на улице Радио его положили, – медленно сказала она, и каждое слово падало у нее изо рта, как булыжник.
– Когда положили?
– Вчера. Приступ у него начался.
Я положил ручку на стол и постарался поймать ее взгляд, но, хоть она и смотрела на меня почти в упор, казалось, меня не замечала – выцветшие серые глаза незряче скользили мимо.
– Приступ? – переспросил я не спеша. – В этой болезни приступ называется запоем. Когда он запил?
– В пятницу, позавчера, – она больше не плакала, говорила медленно, устало, безразлично.
Вошла Лаврова, положила передо мной листочек. Ее круглым детским почерком было торопливо написано: «Характеризуется крайне отрицательно. Пьяница, бьет жену, а раньше и детей, дважды привлекался за мелкое хулиг., неразборчив в знакомств. Работает шофером в таксомоторном парке, раньше был слесарем-лекальщиком 5-го разряда на заводе «Знамя».
– Евдокия Петровна, а к мужу вашему, Сергею Семеновичу, ключи в руки не попадали? – спросил я.
Она шарахнулась, как лошадь от удара, и незрячие глаза ожили: задергались веки, мелко затряслись редкие реснички.
– В больнице он, говорю же я, в больнице, – забормотала она быстро и беспомощно, и снова закапали – одна за другой – мутные градины слез.
Да, сомнений быть не могло, Сергей Семенович, муженек запойный, папочка нежный, про ключики знал, держал он их в ручонках своих трясучих, это уж как пить дать…
– Евдокия Петровна, я вам верю, что вы честный человек. Идите к себе домой и подумайте обо всех моих вопросах. И про Сергея Семеныча подумайте. Я понимаю – он вам муж, кровь родная, но все-таки всему предел есть. Вы подумайте – стоит он тех страданий, что вы из-за него принимаете сейчас? А я к вам попозже спущусь. У вас ведь телефона нет?
– Нет, – покачала она равнодушно головой.
– Ну и хорошо, никто звонками вас отвлекать не будет. Часа через два я зайду.
Бессильным лунатическим шагом, медленно переставляя свои отечные, изуродованные венами ноги, пошла она к двери, и я услышал, как, уже выходя из комнаты, она прошептала:
– Господи, позор какой… – …Халецкий снимал на дактопленку отпечатки пальцев со шкафа. Повернулся ко мне:
– Ну что?
– Трудно сказать. Ключи у него, во всяком случае, были. Работал раньше слесарем…
– Думаете, навел?
– Не знаю. Алиби у него при всем том стопроцентное. В этой милой больничке режим – будьте спокойны, оттуда не сбежишь на ночь. Но разрабатывать его придется всерьез. Да и на жену я надеюсь – она мне обязательно сегодня про него что-нибудь поведает.
– Э, не скажите. Такие женщины если замыкаются – то все, хоть лопни – рта не раскроют.
– Поживем – увидим, – сказал я и позвал Лаврову.
– Да? – раздался ее голос из кабинета.
– Идите сюда, протокол будем писать здесь.
Я снова уселся за стол, разложив листы протокола осмотра.
– Вы диктуйте, а я буду записывать, – сказал я.
– Пожалуйста, – кивнула она, будто так оно и было правильнее.
Халецкий, натянув тонкие резиновые перчатки, стоя на коленях, очень аккуратно – один к одному – начал подбирать с пола осколки стекла, складывая из них, как из мозаики, единую плоскость. На вощеном паркете, как свежие раны, были видны соскобы.
– Исходные данные заполнили? – спросила Лаврова.
– Заполнил.
– Пишите. Квартира расположена на пятом этаже, других квартир на лестничной клетке нет. Дверь изнутри обита белым листовым железом. Замки повреждений не имеют, ригели и запорные планки в порядке, на обвязке двери против замка заметна вмятина. По-видимому, вор проник в квартиру путем подбора ключей…
– Та-ак, этого писать не будем.
– Почему? – подняла голову Лаврова.
– В протокол надо вносить только факты, – сказал я. – А насчет вора – это пока только мечтания… Ну-с, дальше.
– …На полу в прихожей три обгоревшие спички… Здесь же лежит проигрыватель, рядом, слева, черные мужские полуботинки новые… на нижней полке горки в беспорядке большие медали с надписями на английском, французском, немецком и японском языках – в количестве одиннадцать штук, все на имя народного артиста СССР Льва Осиповича Полякова, окна в порядке, створки и рамы повреждений не имеют, форточки заперты на шпингалеты, опорные крючки которых довернуты и закреплены в обойме… слева на тумбе – радиоприемник, на котором стоит бюст Полякова… работы скульптора Манизера…
– Вы забыли про поднос на колесиках, – сказал я, не отрываясь от записей.
– Это называется сервировочный столик.
– Тем более надо указать, – усмехнулся я.
– До него еще не дошла очередь…
– Одну минуту. Ной Маркович, когда у вас дойдет очередь до сервировочного столика, посмотрите внимательно, нет ли на нем следов пальцев.
– …В спальне гардероб, встроенный в стену, раскрыт, одежда валяется на полу в беспорядке. Здесь же на полу туфли, сумки, чемодан импортный мягкий с разрезанной верхней крышкой… в кресле лежит подсвечник – трехсвечный шандал с обгоревшими более чем наполовину свечами… На полу восемь листов сгоревшей бумаги, пепел значительно поврежден. Здесь же валяются принадлежности скрипичных инструментов… В спальне разбросаны вещи, белье, на полу -12 коробочек от ювелирных изделий…
Лаврова положила на стол желтый металлический диск:
– Это «Диск де Оро» – золотая пластинка, которая была записана в честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа…
– Прекрасно, – сказал я. – Что, перекур? Давайте передохнем, закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в отдельности.
– А зачем отдельные протоколы?
– Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом, то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь, взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.
– Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?
– Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем деле всякое случается.
– Но ваша любимая сентенция – «нераскрываемых преступлений не бывает»?
– Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой человек на наше место – более талантливый, или более трудолюбивый, или, наконец, более удачливый – тоже не последнее дело.
– А если и тому не удастся?
– Тогда, наверное, нам отвинтят головы.
– Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны – независимо от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и слышала.
Я засмеялся;
– Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.
– Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно? Я с интересом взглянул на нее, потом сказал:
– Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность. От нее независимая смелость ваших суждений.
– Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре, – спокойно сказала Лаврова.
– Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?
– А что?
– А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру – чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации…
– Какой же вы продумали ход?
– К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми – первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу несколько.
– Ну, е2 – е4 он сделал. Каковая связь с нашим спором? Я задумался, будто забыл о ней, потом спросил:
– Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры – народный артист СССР, лауреат всех существующих премий, профессор консерватории Лев Осипович Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще называется потерпевший. И подаст нам заявление, которое станет документом под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть еще один потерпевший… Этого я боюсь больше всего…
– Кто же этот потерпевший?
В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.
От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона, отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора, но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный, сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.
– Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, – сказал мастер Никколо грустно.
– Да, конечно, это вредит пищеварению, – готовно согласился Антонио, у которого с утра во рту крошки не было.
Мастер Никколо долго молчал, и Антонио никак не мог понять – спит или бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились прозрачные круглые капли пота.
– Чего же ты хочешь – богатства или славы? – спросил наконец мастер.
– Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза, глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.
– Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?
Антонио облизнул сухие губы:
– Я в этом уверен. И вы это умеете делать. Мастер засмеялся:
– Глупец! Сто лет мы все – мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец Джироламо и я сам – Никколо Амати – пытаемся научиться этому. Но умеет это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению, покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?
Антонио подумал, затем качнул головой:
– Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол, обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.
Старик оживился:
– Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с нечистой силой? Не боишься геенны огненной?
– Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания…
– Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего умения. Что ты дашь мне взамен?
– Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на которой еще не созрели плоды?
– Но ты не ветвь древа жизни моей, – сурово сдвинул клочкастые седые брови Амати.
– Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати секрет звука…
– Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз точен.
– Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы разделить…
– Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не раздумаешь быть скрипичным мастером?
– То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня более сильной и святой, чем работать у вас.
– А что ты умеешь?
– Учиться…
Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати – без оплаты, за еду и науку…
Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него неизвестными пришельцами – посторонние, чужие люди, которые почему-то хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено – по всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял постовой милиционер.
От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка, глупый и злой розыгрыш от начала до конца – не было никакой кражи, и не было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел, как растаяла эта надежда – будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло выражение досадливого удивления, и лицо его – худое, усталое лицо с тяжелым подбородком боксера и грустными глазами апостола – затопила обычная человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли наискось перерезала лицо.
Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:
– Скрипка?!. В шкафу?..
– …Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не слышал. Потом он поднял голову и сказал:
– Да-да, конечно, наверное… Что вы сказали, простите?
– Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи. Поляков пожал плечами:
– Я затрудняюсь так, сразу… Жена попозже приедет, она, наверное, точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка… Скрипка моя пропала!.. – сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на горестно-нахохленную, измученную птицу.
Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
– Вы, наверное, привыкли к этому инструменту? Он поднял голову и посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто невероятное.
– Привык? – переспросил он. И голос у него все еще был удивленно-раздумчивый. – Привык? Разве человек к рукам своим или к глазам, или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул следующую глупость:
– Да, это, видимо, редкий инструмент-Поляков встал так стремительно, будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал из письменного стола пакет, раскрыл его:
– Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой человек… Я кивнул.
– Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
– Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело по краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко мне:
– Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами. Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей, но клянусь вам жизнью, если бы у меня потребовали все имущество и вернули инструмент, я был бы счастлив…
Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым цветом кожная мозоль на шее под левой щекой – печать усердия и терпения гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
– Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка – единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме…
– То есть как? – спросила незаметно вошедшая Лаврова.
– Моя скрипка – общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки. Скрипка, на которой я играю… – он запнулся, и губы его болезненно скривились, – на которой я играл, принадлежит всему народу, она собственность государства…
Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пельцами отвинтил крышку и достал плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.
– Этой скрипке, – сказал он, тяжело вдохнув, – двести сорок восемь лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, – протянул он мне паспорт скрипки.
Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил снова:
– Это «Страдивари» периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал «Сайта Марией». На нижней деке его знак – год, мальтийский крест и надпись «Антониус Страдивариус». Скрипка темно-красного цвета, с резным завитком. У инструмента есть какая-то формальная международная страховая цена, но это ведь все символика – скрипка цены не имеет. Звук ее уникален, он просто неповторим…
В изнеможении Поляков сел в кресло, и снова стал похож на больную птицу.
Он посидел в задумчивости, потом заговорил, но мне было понятно, что слова его сейчас – лишь легкий, полустершийся отпечаток проносящихся в голове мыслей и воспоминаний:
– …Когда я впервые взял ее в руки, меня охватило предчувствие счастья, хотя я еще не тронул струн. Она была нежна, как ребенок, и загадочно-трепетна, как женщина. Такое бывает в первой любви. И еще – когда впервые берешь на руки своего ребенка… Но свой ребенок и первая любовь – это мир, открывающийся в общении… Я провел смычком по струнам… Она заплакала, закричала, засмеялась, запела, заговорила… Она открыла мне новый свет, я долго-долго ждал свидания с ней… Мое сердце тогда не выдержало этой встречи, и я заплакал от счастья и надо мной все смеялись, но они не знали, что я встретил ее, как находит лодку плывущий в океане. Я читал этот мир в нотах, я слышал его в душе, но без нее я не мог рассказать о нем людям… Я играл, играл, часами без остановки, и она открывала мне все новые горизонты звука… Мы никогда не разлучались, она объехала со мной весь мир, и я видел, как люди плакали, слушая ее волшебный голос. Она была всемогуща и беззащитно-хрупка, как ребенок… Тридцать шесть лет назад мне вручил ее нарком, и мы с ней не расставались…
Да, это были отраженные вслух мысли, потому что так можно говорить или с самим собой, или играя на публику, но Поляков не играл на нас, я полагаю, он нас вообще не замечал. Воцарилось долгое тягостное молчание. Потом из прихожей вошел Халецкий, держа в руках вывинченные дверные замки.
– Вам придется сегодня ночевать, закрыв дверь на цепочку, – сказал он Полякову. – Замки мы должны взять с собой для исследования. На сутки.
Поляков кивнул. Я сказал ему сухо, чтобы вывести его из транса официальностью обстановки:
– Мы сделаем все возможное для того, чтобы найти преступника. Но вы должны нам помочь… Поляков развел руками:
– Чем я-то могу вам помочь!
Он сидел в своем кресле, совершенно раздавленный случившимся, торчали во все стороны угловатые острые локти, колени, причудливо были заломлены кисти, черные озера тоскующих глаз, подбородок на плече – будто эту диковинную птицу разобрали на части и как попало набросали в глубокое плюшевое гнездо кресла. На мгновенье во мне шевельнулось недоброе чувство, смешанное с недоумением – это был не гений и не великий маэстро – это был потерпевший, самый обычный потерпевший. Я сказал строго:
– Ну-ка, Лев Осипович, соберитесь, пожалуйста! Нельзя так распускаться! Без вашей помощи я не смогу найти вора.
Поляков очень грустно взглянул на меня, и я подумал, что мне не надо смотреть ему в глаза – они, как омуты, поглощали меня, замедляли реакцию, это были глаза не потерпевшего, удрученного кражей, а скорбящего Демона, доброго фанатика, страдающего гения. Нет, он душевно больше меня, и если он эмоционально перехватит инициативу, я не смогу заставить его помочь мне. И, не давая ему ответить, я сказал:
– У вас особая кража, поэтому вы должны мне помогать. И ваша помощь сейчас – в мышлении. Вы должны отбросить все переживания и мобилизовать до предела память, способность спокойно и методично рассуждать. Тогда мы сделаем первый шаг к возвращению скрипки…
– Вы думаете, удастся поймать вора? – спросил Поляков.
Я сел в кресло напротив него:
– Разговор у нас мужской?
– Конечно.
– Тогда слушайте. Все мы знаем: в мире нет окончательных тайн. Ничего нег тайного, что когда-нибудь не становится явным. Но когда я приезжаю на место преступления, меня часто охватывает томительное ощущение бессилия. Вокруг толпятся зеваки, потерпевшие, свидетели – и все ждут от меня, что я посмотрю окрест своим профессиональным взором и как фокусник вытащу из рукава… вора. А я ведь знаю в этот момент не больше их и мне так же трудно представить невидимое, как и всем им – тем, кто стоит вокруг и ждет чуда. Но чудес, как и тайн, не бывает. Поэтому я начинаю медленно, методично думать и искать, запоминать все, что мне говорят, сравнивать, оценивать, и в конце концов начинает проясняться истина. Понимаете, для отыскания ее не нужны никакие чудеса, а только спокойствие, терпение и труд. Вот так я и намерен искать скрипку «Страдивари». И хочу, чтобы вы тщательно подумав, вспомнили, что пропало из квартиры.
– Да я же вам сказал, что сейчас это не имеет значения…
– Имеет, – перебил я. – Ваш «Страдивари» на рынок не понесешь, а золотые часы, например, какой-нибудь приезжий продавец мимозы купит у вора с большим удовольствием…
Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но по крайней мере отвлекли его от горестных раздумий.
– Похищены деньги, – сказал он, откашлявшись, как будто собирался декламировать. И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о пропаже скрипки и стал считать, что именно у него было украдено из личных вещей, домашнего имущества, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость, как будто он стыдился всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную застенчивость у обворованных людей – к тяжести потери примешивается какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще и посмеялся над тобой, оставив дураком на общее обозрение – злорадное или сочувственное, но во всяком случае ты становишься предметом всеобщих пересудов и жалости.
Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала протокол:
– Ордена… лауреатские медали… золотой ключ от ворот Страсбурга… транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического оркестра… магнитофон марки «Филипс»… дза чемодана…
Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной лист – список людей, вхожих в дом Полякова. На каждой следующей фамилии Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне с возмущением: