Текст книги "Антология советского детектива-39. Компиляция. Книги 1-11"
Автор книги: Аркадий Вайнер
Соавторы: Аркадий Адамов,Василий Веденеев,Глеб Голубев,Анатолий Степанов,Иван Жагель,Людмила Васильева,Олег Игнатьев,Леонид Залата
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 103 (всего у книги 231 страниц)
Я встал и подошел к окну. По стеклу шуршала мягкими черными лапами ночь. Оглушительно стрельнуло в печи полено. Лена от неожиданности вздрогнула и засмеялась:
– Здесь зимой всегда такая тишина, что мне немного боязно. Хотя я знаю, что здесь никого нет. И мне кажется, что кто-то тихо разговаривает.
Она гибко потянулась и разом вскочила на ноги, подошла ко мне:
– Смотри, – она взяла с подоконника альбом. – Соседская девочка собирала летом гербарий и позабыла его здесь. Давай посмотрим?
К плотным страницам альбома были аккуратно приклеены листья, травинки, засохшие цветы. Непонятно почему мне стало грустно от этого свидания с летом. Может быть, оно имело слишком засушенный, приклеенный вид. Я положил Лене на плечо руку:
– Пройдет несколько месяцев, и снова будет полно солнца, леса, яблок. Будет белый песок на пляже, лодки, сладкий дым над полем. Я бы хотел быть с тобой летом…
Лена пожала мне слегка руку и сказала:
– А разве сейчас плохо?
– Мне никогда еще не было так хорошо. А тогда будет еще лучше.
Я наклонился к ней. Ее глаза были рядом. В огромных тяжеленных ресницах. И губы. И снова ее волосы пахли подснежниками. Она положила мне руки на грудь и тихо сказала:
– Стас, любимый мой, маленький мальчик, не надо было нам встречаться, мы ведь никогда не будем счастливы…
– Почему? Я счастлив сейчас.
– Нет, это я счастлива сейчас. А ты уже мчишься в завтра, тебе нужно завтрашнее счастье, ты всегда мечтаешь жить в будущем времени. А я вся в сегодня. Мне ведь совсем мало надо…
Я твердо сказал:
– Мы обязательно будем счастливы. Я без тебя не могу ни сегодня, ни завтра…
Как же я мог сказать ей, что без нее нет никакого завтра? Ведь и тогда я знал это наверняка, как совершенно точно знал, что мы будем счастливы. Она провела ладонью по моему лицу:
– Ты веришь в себя?
– Я верю в себя, в тебя, в нас…
Лена покачала головой:
– Как же быть, если я не могу верить в себя, если я не люблю завтра, а у меня есть только сегодня?
Она поцеловала меня, и губы ее, полные, ласковые, теплые, были для меня колыбелью, океанской зыбью, каруселью детских снов, когда нет людей и событий, а только блаженство свободного падения и ощущение сладкой пустоты пришедшего счастья.
Не помню, был ли то сон или причудливо сместившаяся явь, потому что все кружилось, плыло вокруг в красных сполохах пламени из печки, и я крепко держал Лену, боясь открыть глаза, чтобы все не растаяло, не исчезло, не рассыпалось в прах. А она гладила меня по лицу ладонями и говорила:
– Стас, а, Стас! Сколько времени? Новый год уже наступил?
– Не знаю, ты же не велела брать сюда часы, – шептал я, не открывая глаз.
– Это хорошо, Стас. Я не хочу, чтобы двигалось время, я не люблю завтра. Я тебя сегодня люблю. Тебя в сегодня, тебя в сегодня, – повторяла она в полусне, и я тонул в ней радостно, как в светлом омуте, и весь мир, бесконечный, бездонный, замыкался в ней, и счастье становилось невыносимым, как боль, потому что я уже знал – завтра наступило, и никогда, никогда, сколько бы я ни прожил, я ни с кем ее смогу снова войти в эту безмерную реку любви.
Она провела ладонью по моему лицу и сказала:
– Стас! А, Стас? Давай уедем отсюда…
– Когда? – спросил я в полузабытьи.
– Сейчас.
Я приподнял голову в увидел, что она плачет.
– Я не хочу, чтобы завтра приходило сюда, – сказала она. – Я хочу, чтобы все это навсегда осталось у меня в сегодня…
– Почему? – спросил я испуганно.
– Я хочу, чтобы через много лет – когда бы я тебя ни встретила – эта ночь была со мной. Чтобы она не стала вчера. Чтобы она оставалась сегодня…
В Москве на вокзале стояли гам и толчея, суетились на площади носильщики и таксисты. Над головой летели облака удивительного красного цвета, и было от них светло, и лица людей были похожи на камни в костре…
За правду борется вор Леха Дедушкин по кличке Батон
Я проснулся от острого ощущения, что кто-то смотрит на меня.
– Чего уставилась? Знаешь ведь, что я ненавижу, когда во сне на меня смотрят…
Зося засмеялась:
– А когда же мне на тебя еще смотреть? Ты, как проснешься, сразу куда-нибудь лыжи навостришь.
Я притянул ее к себе, поцеловал и снова подумал, какое у нее молодое, упругое и мягкое тело. Она отодвинулась, тихо сказала:
– Не надо, Алеша, не надо… Светло совсем, не люблю я, нехорошо это…
– А чего же плохого? Нет ведь никого!
– Не знаю, все равно нехорошо. Для этого ночь есть…
– Ага! То-то мы с тобой раньше ночами нарадовались!
Когда я только сошелся с Зосей, у меня, как и всегда, не было постоянного жилья, а она жила в одной комнате с матерью – злющей усатой полькой, от которой ей житья не было. Когда мы ложились спать, стоило мне только шепнуть слово Зосе, мать из своего угла спрашивала басом:
– Зося, что он тебе сказаув? – Она так говорила, будто засасывала обратно в рот концы фраз.
Зося ей чего-нибудь буркнет в ответ, а та со слезой:
– Зося, у тебя есть секреты от мамуси?
Вот так мы и любились, пока я не снял отдельную комнату, да вскоре подвернулось хорошее дело в Челябинске, а потом я решил повременить с возвращением в Москву на всякий случай и поехал мотать монеты в Минводы, а когда деньжата кончились, вдруг сообразил, что неохота мне к Зосе возвращаться, уж больно все там всерьез начало у нас разворачиваться и замаячил в недалеком будущем загс, а вору женитьба – как зайцу стоп-сигнал. А еще через полгода загремел я в тюрягу и уже из колонии написал Зосе открыточку, не очень-то надеясь получить ответ. Но Зося писала мне все время, и передачки слала, и раз на свиданку приезжала, хотя отбывал я на этот раз не в Минводах и не в Сочах…
Потому я и напомнил ей про наши ночные радости, но она хоть и мягкая, а очень упрямая всегда была. Покачала головой и говорит:
– Нет, Алеша, хорошим людям для этого ночь дана…
Глупые у нее представления какие то были – это, наверное, от плохого воспитания. И злорадно сказал ей:
– Это точно. Все самые лучшие дела люди ночью делают. Мы с тобой делаем приятные дела. А когда я один, без тебя, то я свои дела тоже лучше всего ночью обделываю… – Она бессильно и испуганно развела руками. – Смотри, Зося, – сказал я жестко и весело, – как бы тебе совсем не стать дневной женщиной.
– Это как?
– А так: ты сначала с мамусей своей замечательной жила, а теперь работаешь всегда по ночам, у тебя для любви ночного времени не остается, и с твоей стыдливостью останешься без мужика.
– Что-то ты заботишься обо мне больно, не к добру это, – усмехнулась Зося.
Я почувствовал, что она сейчас рассердится или обидится на меня, а я не хотел, чтобы она сейчас на меня сердилась или обижалась, не нужно это мне сейчас было, мне требовалось, чтобы она меня любила, как в первые наши дни. Я поцеловал ее еще разок и сказал:
– Не обращай внимания. У меня стал склочный характер.
Зося радостно засмеялась:
– Вставай скорее, завтрак готов…
Мы ели сосиски, поджаренные в яйце хлебные ломтики, пили крепкий сладкий кофе, и, может быть, оттого, что не было тряской сутолоки колес под ногами, въедливой вагонной пыли, пронзительной карбидной вони вокзальных сортиров и я совсем не чувствовал невольного напряжения побега от возможно близкой погони, – но именно во время этого завтрака в маленькой, очень чистенькой кухне Зосиной квартиры я подумал на мгновение; а может быть, действительно завязать? И потому, как я испуганно и торопливо прогнал эту быструю, короткую мыслишку, я понял: чтобы завязать, мне надо гораздо больше смелости, чем продолжать и дальше воровать.
Зося собиралась в магазин, а я лежал на тахте и обдумывал текст письма, которое мне сейчас надо было соорудить. Письмо для меня было очень важным, думал я о нем сосредоточенно и в этот момент был, наверное, похож на своего папаню, когда он боролся за правду. Зося заглянула в комнату:
– Ну я пошла. Скоро вернусь…
– Погоди. Ты Сеньку Бакуму давно видела?
Зося поставила сумку на пол:
– Нет, не очень. А что?
– Повидать я его хотел. Потолковать есть кое о чем.
Зося покачала головой:
– Не знаю, захочет ли он с тобой говорить.
– А почему не захочет? – пожал я плечами. – С тобой же захотел говорить.
Она помолчала немного, потом сказала медленно:
– Леша, дурачок, ты мужчина, и этого не понимаешь. Не надо тебе с ним встречаться.
– Так объясни мне, раз я не понимаю, – ухмыльнулся я. – Он ведь тебя, а не меня любил, и все же говорить с тобой стал. Чего же ему со мной не поговорить?
Зося сосредоточенно смотрела в пол, и я видел, что она хочет мне что-то сказать, да с духом собраться никак не может.
– Потому и стал со мной говорить, что любил он меня. Когда человек любит, он очень многое может понять и простить…
– Авось и меня простил. Хотя и вины-то я за собой не чувствую: он тебя что, на рынке купил? Сначала он любил, а потом я пришел и его любовь перелюбил.
Зося подняла на меня глаза, долгим взглядом посмотрела на меня и тихо сказала:
– Не надо так, Леша, говорить. Вы с ним очень разные…
– Зося, ласточка моя, не надо ненужные слюни растягивать. И не надо делать из Бакумы влюбленного принца. Бакума – вор, такой же, как я, злой, спокойный блатняга. Понимаешь, он вор, настоящий вор в законе, и ушел за мной он из кодла только потому, что понимал – со мной ему работать и наваристей, и спокойней…
Зося снова взяла сумку, выпрямилась:
– Может быть. Не знаю, может быть, ты и прав. Только он больше не вор…
Я опешил:
– Как не вор? А кто, святой?
– Нет, не святой. Он шофер. В такси работает.
– Что? Бакума – шофером?
– Да, шофером. Он мне паспорт показывал.
– Я тебе хоть три паспорта могу показать. И все на разные фамилии.
– Нет, – покачала Зося головой. – У него был один паспорт и на одну фамилию. Настоящий.
– А почему ты знаешь, что настоящий?
– Я его руки видела. У него руки шоферские стали, не такие, как раньше.
– Н-да, – пробормотал я. – Дела пошли дальше некуда…
Зося отправилась в магазин, а я стал бороться за справедливость.
Бакуму я разыскал немыслимо легко. Оказывается, если человеку не надо прятаться от уголовки, достаточно подойти к будке справочного бюро, заплатить двадцать копеек, и, если тебе известны фамилии, имя-отчество и возраст, подадут тебе его, как на блюдечке. Садишься в такси, платишь всего рубль семьдесят шесть, и на восьмом этаже беленького, воняющего свежей покраской дома в Вешняках-Владычине нажимаешь черную скользкую пуговицу звонка. И открывает тебе дверь давний подельщик, бывший верный кореш, бывший классный домушник, бывший вор в законе, железный блатарь Сенька Бакума.
Он открыл дверь, посмотрел на меня своими тяжелыми оловянными глазами, не моргнул, не зажмурился, не удивился, не обрадовался. И, кажется, не разозлился. Ну и слава Богу.
– Чего надо? – вежливо и спокойно спросил он, будто присели мы с ним вчера вечерком в картишки, и не пошла его игра, перезвенели его монетки в мой карман, а я вот, и не отоспавшись еще, уже снова приперся.
– Эх, прокачу! – сказал я. – Так, что ли, у вас теперь здоровкаются?
– Гоношишь все… – усмехнулся Бакума и стал притворять дверь.
Но я уже вставил ногу в щель:
– Не гоношусь. Да и ты не спеши.
– Прими ногу-то. Прижму сейчас. Захромаешь.
– Прижми, родной. Это ведь всегда у блатных закон был – у кореша на хазе в капкан залетать. Чтобы мусорим меня ловчее было надыбать.
Серыми пудовыми глазищами толкнул меня Бакума, как кулаком в грудь, но на дверь давить перестал.
– Ты чего хочешь? – спросил он снова.
– Денег, – просто сказал я.
Он подумал немного, усмехнулся углом тонкого злого рта:
– Сколько?
– Да ну, пустяки, говорить не об чем.
– Стольник устроит?
Я засмеялся:
– Бакума, ты что? Сто рублей – это деньги?
Он постоял, помолчал, пожевал нижнюю тонкую губу, спросил:
– А ты знаешь, что я за эти «неденьги» две недели за рулем горблю?
– Знаю. Но это штука такая: охота пуще неволи.
– Ладно, сказал – не гоношись. Сколько надо, говори и отваливай.
– Половину выручки вашего парка. За один день, само собой.
Бакума оперся спинок о стенку, посмотрел на меня с прищуром исподлобья, хмыкнул:
– А вторую половину куда денешь?
– Тебе отдам. Я ведь не жадный – бери, пользуйся на здоровье. Тысяч десять на вашу долю приходится, без мелочи. Без мелочи примете?
– Как я посмотрю, ты все такой же шутник. Шутки шутишь…
– А что?
– Ничего, дошутишься. Возьмут тебя по новой…
– Ой-ой-ой! Слушай, а может быть, мне тебя надо называть теперь «гражданин начальник Бакума»? Может, ты уже сам у мусоров начальник? Выхватишь сейчас из порток кривой револьвер: «Руки вверх, вы задержаны, гражданин Дедушкин!» Встать! Суд идет! Батону – три года, а легавому Бакуме – тридцать сребреников по-старому, а по-новому – три рубля!
Чего-то я так увлекся представлением, что не заметил, как это Бакума ловко, без замаха тычком снизу врезал мне по сусалам. Только искры из глаз звезданули и на какое-то мгновение я будто в воздухе повис, а потом со всей силой шмякнулся головой и спиной о противоположную стену и потихоньку, соблюдая достоинство, съехал на пол. Дурацкое это ощущение – будто стену приподняли и шарахнули тебя по башке, и ножонки отнялись, и спина из резины – гнется, прямо держать не хочет, и шум в затылке, как на камнедробильне. Встать бы сразу и дать Бакуме оборотку, но, видимо, врезал он мне душевно, башка работает, а ноги не слушаются. Вообще-то в драке Бакума против меня не сдюжит – он, во-первых, не духарь, а во-вторых, я драку знаю. И руки у меня сильнее. Вот только встать не было сил.
Так и лежал я в углу лестничной площадки, а Бакума по-прежнему спокойно подпирал спиной свою дверь и молча лупал на меня своими серыми, будто пылью присыпанными глазами. Интересно, как он мог Зосе нравиться с такими-то глазами? Или, может быть, он на нее другими смотрел?
– Резать тебя придется, Бакума. Ты уже лишнее живешь, – сказал я ему, а язык заплетался, и слова получились какие-то шепелявые, не настоящие, гунявые. Провел рукой по подбородку – весь рот кровью залитый. Он мне, конечно, хорошо врезал. Я харкнул, и на пол вылетел с сукровицей зуб.
Бакума моргнул своими каменными веками, мрачно и спокойно сказал:
– Волк волка исты, як барана немае. Ты попробуй.
– Попробую. К тебе же пассажиры ночью садятся? С заднего сиденья – перышком тебя…
– Сказал, не гоношись. Сопли подбери.
– Подберу, чего тут делать.
Опираясь на стенку, я медленно поднялся. Голова еще сильно кружилась, вот же, зараза, как вмазал смачно! На пиджаке и плаще чернели пятнышки крови, весь я был в пыли. Вроде бы совсем чистый пол был, а стоило на него чуть прилечь, весь как черт извозился.
– Ну как, мусор, дашь обмыться или прямо вот так направишь меня к корешам своим в уголовку?
Бакума мгновение подумал, затем посторонился в дверях:
– Иди мойся.
Я вошел в тесную квартирку с маленькой совмещенной ванной, пустил струю холодной воды. Саднило губу, подбородок, болел весь рот. Языком я качнул передние зубы – ничего, один пропал, остальные держатся. Меня всего трясло от боли, унижения и бессильной злобы. Я все лил и лил на голову холодную воду, а кружение в мозгах не переставало, пока вдруг что-то внутри остро не подкатило под самое горло, и меня начало ужасно рвать, сводило скулы, безостановочно текла слюна, и рвать-то уже было нечем – давно вылетели в Бакунин унитаз все Зосины сосиски, и гренки, и яичница, потекла желто-зеленая желчь, а я никак не мог унять эти проклятые судороги. Потом и это прошло, я снова умылся, а Бакума за спиной сказал:
– Возьми полотенце…
Не нужно мне было его полотенце, достал я из кармана платок, утерся и положил его обратно в карман плаща, а плащ накинул на руку. А в кармане плаща лежала у меня чудом не разбившаяся бутылка водки. Взял я ее удобно в ладонь, бывают такие ненормальные бутылки – плоские, сдавленные по продольному шву, вот эта была такая, и легла она в ладонь очень удобно. Бакума отступил на шаг, пропуская меня из ванной, и сказал:
– Не гоношись. Грабку из кармана не вынимай…
И в руках у него я увидел утюжок, маленький, немецкий, электрический, но моей бутылки он все равно был поувесистей. В общем, обыграл меня Бакума на этот раз. Ладно, я ему не зуб за свой выну и не око… Я пошел к дверям, но Бакума мне вслед сказал:
– Постой, Батон…
Я повернулся к нему, а он положил свой утюжок на табурет и сказал:
– Хочешь, слушай меня, хочешь – нет, но пора тебе завязывать. Не маленький, вяжи, Батон, пока не поздно…
Хотел я его спросить чего-нибудь вроде того, сколько в уголовке платят за каждую приобщенную воровскую душу, по не было сил и говорить было больно, поэтому я только сказал:
– Ладно, апостол хренов, ты скажи лучше, где мой инструмент?
Бакума тяжело вздохнул, качнул головой, с неожиданной злобой ответил:
– Не знаю я, где. твой инструмент! Не брал я его! И давай вали отсюдова! 3апомни только: если инструмент возьмешь а ко мне из уголовки придут, я тогда – век мне свободы не видать – заложу тебя на всю… как миленького! Мне за тебя, суку, пыхтеть по колониям неохота!
– Ладно, кореш дорогой, запомню. А за прием, за ласку спасибо. Ну ты меня знаешь – должок верну, с перышком впридачу… Глядишь, сочтемся…
…А оправдывается инспектор Станислав Тихонов
Савельев сидел, склонив набок рыжую голову, а короткие толстые пальчики он переплел на худом мускулистом животе, сильно походя на шкодливого католического исповедника. Он дождался, пока я дочитал справку до конца, коротко спросил:
– Прекрасно написано?
– Сойдет, – махнул я рукой и добавил: – Хорошо, что мы не получаем за свои справки гонорара, а то бы ты меня обвинил в соавторских домогательствах.
– Ничего-ничего, – успокоил меня ласково Сашка, – ответственность за неправильно составленный документ раскладывается пропорционально количеству подписавшихся…
В кабинет вошел Шарапов. Очки он держал в руке, а лицо у него было хмурое, бледное, мятое какое-то. Неважно он выглядел.
– Как дела, орлы? – спросил он.
– У нас разве дела, Владимир Иванович? – оживился Сашка, забыв о своей позе исповедника. – Дела в Совете Министров, а у нас так, делишки…
– Ну и плохо, – сказал Шарапов. – Так ты, Савельев, до смерти не попадешь в Совет Министров. Смолоду большие дела надо делать.
– Да, конечно… – развел Сашка руками. – Каждый человек кузен своему счастью.
Я засмеялся, Шарапов хотел что-то сказать Сашке, по передумал, пояснив мне:
– Это он, наверное, на меня намекает. Смотри, Савельев, маленькие начальники никогда не прощают, если им напоминают, что они уже не станут большими.
Сашка вскочил и пылко прижал руки к груди:
– Владимир Иванович! Так разве я что говорю? Вы для меня единственный и самый главный начальник. Как кучер для мерина. Больше вас начальство я только на парадном смотру и видел…
Шарапов покачал головой:
– Эх, Савельев, Савельев! Жизнь несправедлива. Опасные и вздорные иллюзии у тебя, а избавлять сейчас от них будут Тихонова.
Я удивленно поднял голову:
– Это еще почему?
Шарапов положил мне руку на плечо:
– К начальнику МУРа сейчас идем оправдываться. Батон на тебя «телегу» прикатил…
У Шарапова на лице было досадливое выражение, а Сашка замер, как в кино на стоп-кадре. Я посидел молча и вдруг заметил, что мои руки бессознательно, беспорядочно перебирают на столе бумажки, раскладывают их по папочкам. И от этого мне стало неприятно, потому что я понял: я просто испугался. Тихо было в комнате, и мои руки суетливо раскладывали бумажки, а я испытывал невероятную горечь и злобу из-за того, что такая тварь, как Батон, сумела напугать меня.
– Хороша жалобка? – спросил я.
– Хороша. Толково написано. Да он вообще толковый парень, Батон. Адресована в МК партии, копии – прокурору города и начальнику управления. А ты чего скис? Боишься?
– Что значит – боюсь… – неопределенно сказал я. Я сидел и никак не мог понять – чего же я испугался. Наказывать меня не за что – действовал я правильно, и, если бы довелось, я бы то же самое сделал снова. И начальника МУРа я не боялся. Так почему же все-таки… Или можно бояться и без вины? Чего?
Сашка очнулся и заорал:
– Ну это уж просто хулиганство!..
– Не ори, Саша, – поморщился Шарапов. – Тебе надо будет, Стас, обдумать ответы. Батон напирает на то, что ты применял к нему незаконные методы допроса: угрожал, запугивал, уговаривал признаться – тогда, мол, ты бы его отпустил до суда…
– Батя, а ты считавши, что это все серьезно? – спросил я.
– Не считаю. Но существует порядок.
– Порядок! – вмешался Сашка. – Владимир Иванович, но я действительно в толк не могу взять, почему Тихонов должен оправдываться перед этой заразой…
Шарапов повернулся к нему всем корпусом:
– Тихонову надо не перед заразой оправдываться, а объяснить прокурорскому надзору и высшему начальству истинное положение вещей. Они спросить имеют право, ты как думаешь?
– Имеют. Но ведь это же безразлично, как называть – оправдываться или объяснять, важен смысл. А смысл в том, что Тихонову надо будет доказывать, что он не применял запрещенных методов допроса. Вот я и спрашиваю: почему Тихонов должен доказывать, что он не верблюд, если это утверждает Батон? Вор, гадина, рецидивист!
Шарапов сел на стул, водрузил на нос очки, провел рукой по своим белесым седым волосам:
– Лет двадцать назад был у нас один работник – Третьяков. Следователь был незаурядный и результаты получал фантастические. У него не бывало «нерасколовшихся» преступников – гремел мужик! И довольно долго. Пока однажды мы с Ильей Ляндрисом не взяли на одной малине Фомку-Крысу. Был такой довольно противный бандит, осторожный, злой, как настоящая крыса. Стали мы его мотать, а допрашивал, надо сказать, Илья отлично, ну, короче говоря, признался Фомка в убийство в Банковском переулке. Подняли мы материалы – убийство три года назад было совершено – и обомлели. Преступление раскрыто, убийца найден, осужден и отбывает двадцатилетнее наказание. Мы вызываем дело к себе, читаем. Сначала обвиняемый категорически отказывался довольно долго, а потом признался, сам Третьяков расследовал. Возобновляем дело по вновь открывшимся обстоятельствам и начинаем с ним пыхтеть дни и ночи. И доказываем, что убийство совершил Фомка-Крыса, а осужденный никакого отношения к нему не имеет…
– А зачем же он признавался? – спросил Сашка.
– А его Третьяков уговорил: улики, мол, неопровержимые, человек ты с подмоченной репутацией, и единственный шанс не получить «вышку» – чистосердечное признание, хоть жить будешь. Слабый человек оказался – и согласился. После этого произвели ревизию всех дел Третьякова, и выяснилось, что такие номера он не один раз откалывал…
– А какое это отношение к Стасу имеет?
– А такое, что у человека на носу не написано – честный он работник или негодяй. Поэтому Батону – коли мы не доказали, что он вор, – предоставлены все гражданские права для защиты. Да и если бы доказали – все одно. Это, знаешь ли, гарантия того, чтобы с людьми не вытворяли третьяковских штучек.
Я сказал Шарапову:
– Если вдуматься, то выходит, что у Батона сейчас этих прав даже больше, чем у меня…
Конечно, – живо сказал Шарапов, – а почему бы нет? Мы не доказали, что Батон вор. Это мы, можно сказать, для себя знаем, что Батон вор. Но пока не оформили установленным законным способом, он обычный советский гражданин. А у всякого гражданина прав не меньше, чем у тебя. Это ведь ты служишь обществу, а не оно тебе.
– Ой, батя, не говори ты со мной казенными словами!
Шарапов развел руками:
– Ну казенными или домашними – суть-то не меняется, и ты знаешь, что я говорю правду. А вообще-то все правильно…
– Что правильно?
– Наша работа – игра жесткая, и ни одного промаха не прощается. Мы пропустили свою очередь для удара, поэтому его нанес Батон. И так будет всегда…
– Садитесь, – сказал комиссар, набирая номер телефона. Мы с Шараповым уселись сбоку от длинного стола совещаний. Комиссару, видимо, ответили, потому что он быстро сказал:
– Это Лебедев докладывает. К сожалению, новых данных не поступило… Но ведь это же не от нас зависит, Александр Васильевич. Мы и так бросили на реализацию лучшие силы. Что?! Да у меня там люди в засаде сидят неделю без смены! А без ошибок только бюро прогнозов работает… Они вам, а вы мне мылите шею. Так не чугунная же она… Вот возьмем его, и успокоится общественность… Есть, есть, слушаюсь. В семнадцать часов снова буду докладывать.
Он положил трубку на рычаг и усталым движением провел ладонью по шее, будто ему и впрямь ее крепко натерли. Я понял, о чем он говорил: на прошлой неделе наши ребята наконец вышли на след человека, убившего в энергетическом институте двух девушек, но взять его пока не могли. Комиссар рассеянно посмотрел на нас и сказал:
– Что у вас? Слушаю…
Шарапов, привыкший к начальству больше меня, спокойно ответил:
– Вызывали, товарищ комиссар. Насчет жалобы.
Комиссар внимательно смотрел на меня, наверное, вспоминал, о какой жалобе идет речь, постукивал пальцем по столу, а я очень сильно не люблю, когда начальство начинает выстукивать пальчиком по столу, не нравится мне это. Потом он медленно сказал:
– Жалоба на тебя, Тихонов, поступила… Удивляюсь…
Тут я понял, что до этого мгновения он нас вообще не замечал, а продолжал разговор со своим телефонным собеседником.
– Я думаю, что, если бы от вора-рецидивиста Дедушкина на меня поступила благодарность, вы бы еще больше удивились, – выпалил я обиженно, и мне показалось странным, что молчит Шарапов: он же ведь все знает!..
Комиссар перестал стучать пальцем, прищурился:
– Всякое бывает. И благодарности приходят.
– От Дедушкина я не дождусь, – пробормотал я, а Шарапов все молчал.
– А ты что, действительно угрожал? – застучал снова комиссар.
Я почувствовал, как раздражение подкатывает к горлу:
– Можно и так сказать. В тюрьму обещал посадить.
Шарапов продолжал молчать, и я невольно стал отводить от него взгляд.
– Ну-у! – удивился комиссар. – Отчего это ты так расходился?
Я посмотрел на него, комиссар вроде повеселел, взял карандаш и стал быстро делать пометки на кипе лежащих перед ним листов. И мне стало досадно, что такой важный для меня разговор – всего лить пустячный эпизод в заполненном событиями и разговорами рабочем дне моего шефа. Чего мне объяснять ему? И Шарапов помалкивает. Я встал и, уже начав говорить, понял, что голос у меня предательски дрожит:
– Товарищ комиссар, разрешите быть свободным! Все обстоятельства дела я изложу в рапорте на ваше имя…
Комиссар, не отвечая, дописал что-то на листочке, сказал Шарапову:
– Владимир Иванович, у тебя в отделе с дисциплиной плоховато. Если этот мальчишка со мной так разговаривает, что же он себе с Дедушкиным напозволял?
– У Тихонова сдвиг в другую сторону – деликатничает в избытке с обвиняемыми, а потом дерзит начальству…
– Так ты, Тихонов, на меня обиделся, что ли? – спросил комиссар.
Я пожал плечами: чего, мол, мне обижаться?
– Ты сядь, сядь, не стой… Мне тут Владимир Иванович поведал все или почти все. Должен сказать, что я бы с удовольствием натер тебе язык перцем. А ругать тебя надо не за то, что ты обещал Батона в тюрьму посадить, а за то, что своей угрозы не смог выполнить. Если не можешь – не суйся, а то срам один потом получается. Жулик моих оперативников помоями поливает, я должен прокурору романы писать про ваши с Дедушкиным счеты, а ты помахал языком – и в кусты…
– Да почему в кусты?… – заорал я.
– Молчать! – рявкнул комиссар. – Не перебивай меня! Я бы тебе показал, где раки зимуют, если бы не одно обстоятельство…
Комиссар закурил и как-то сразу успокоился:
– Ты когда с Батоном имел дело последний раз?
– Восемь лет назад. Приговорили к пяти годам.
– Угу, – сказал комиссар и снова стал листать свои бумаги. Все молчали. Потом комиссар поднял голову и спросил меня: – Ты как думаешь, он зачем на тебя «телегу» прислал?
– Не знаю, отомстить, наверное. Я ведь с ним действительно пристрастно работал…
Комиссар сломал в пепельнице сигарету и скапал:
– Ты, Стас, хороший оперативник. Но до шефа твоего – Шарапова – тебе еще далеко.
Я усмехнулся:
– Кто бы спорить стал, а я…
Комиссар, не слушая меня, спросил:
– Кто с Батоном работал?
– Я и Савельев, руководил Шарапов. Задержание произвел Савельев.
– А ты не подумал, почему же он именно на тебя жалобу пригнал?
– Трудно сказать. Счеты-то у нас с ним старые…
– Эх ты! Между прочим, у Шарапова тоже с ним счеты не новые. А я вот сразу понял: Батон тебя боится. Именно тебя, и потому в жалобе пережал акцент, настаивая на отстранении тебя от расследования. Тем более что ты предоставил ему эту возможность, не доказав его вины. Но смотри, Стас, если выяснится в конце концов, что боялся он зря… Справку по делу подготовили?
– Так точно.
– Оставь мне, я потом почитаю. Она мне еще для прокурора понадобится. Ты все понял?
– Все.
– Ты свободен, а ты, Владимир Иванович, задержись на минутку.
Затрещал звонок циркулярной связи, и из селектора раздался голос:
– Товарищ комиссар, в Бескудникове снова три карманные кражи…
Я вышел и неслышно притворил за собой дверь.
Я окончил перепечатывать выписки из дела атамана Семенова, вытащил закладку из каретки, разложил листы по экземплярам: один – в дело, второй – в «наблюдательное производство», третий – для сведения начальства – и сказал Савельеву:
– Слушай, а чем я буду заниматься, если меня из МУРа выставят? Я ведь и делать-то ничего не умею. Вот разве на машинке стучать. Но такой мужской специальности не существует, даже названия нет.
– Есть. Ремингтонист называется, – утешил Сашка.
– Ну слава Богу, пойду в ремингтонисты.
Тут наконец пришел от комиссара Шарапов. Он добродушно ухмылялся, и было заметно, что настроение у него явно улучшилось.
– Ну что, готовы к смерти или к бессмертной славе?
– Владимир Иванович, пора подумать о спасении души, – тут же влез Сашка. – А то я все больше убеждаюсь, что возмездие слепо и по своим кривым дорогам приходит к совсем неповинным людям. Аналогичный случай произошел со мной в детстве. У нас в подъезде лестница шла колодцем, поэтому все пацаны забирались на четвертый этаж и пускали вниз бумажных голубей. Однажды я так увлекся этим занятием, что сильно перегнулся через перила и, естественно, полетел вниз. Ну по всем законам, конечно, я должен был разбиться в лепешку. Но на страже моих интересов стояло возмездие, обращенное к совсем неповинным людям. Дело в том, что внизу у нас была фанерная сторожка, в которой проживала дворничиха, и в то самое мгновение, как я летел вниз сизым соколом, принимала она у себя в гостях своего постоянного ухажера – постового милиционера. Чай они в это время из самоварчика кушали. Натурально пробил я им фанерную крышу, как топором, и упал на стол. У дворничихи от испуга – стенокардия, у милиционера – сильные ожоги от самовара, у меня – мелкие порезы от стаканчиков.