355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 54)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 60 страниц)

6

На Белое Аннычах вернулась ночью, – уже не было ни костров над озером, ни огней в табунщицком общежитии. Но из отцовского дома падал на склон холма двумя полосами яркий свет. В полосе, которая ложилась от террасы, стоял темный конь Эпчелея.

Аннычах привязала Игреньку и тихонько пошла к дому. Оттуда слышался говор и какое-то жужжанье, словно быстро-быстро крутили жерновцы. Подойдя ближе, она поняла, что в доме работает швейная машина, и остановилась: «Что шьют так спешно, ночью? Наверно, все-таки решили выдать меня замуж». Напрасно думала она, что отделается от Эпчелея так легко, как изобразила Олько Чудогашеву: тряхнула косичками – и улетел. Дома ждет ее большая гроза.

Девушка повернула с тропинки к курганам, а затем подошла к дому с другой стороны. Когда она появилась на терраске, Эпчелей сидел, облокотясь на стол, и сумрачно разглядывал свою плеть, Урсанах курил, Тойза выдергивала белую наметку из только что сшитого красного одеяла.

– Вот, нашлась, – сказала она в сторону Эпчелея. – Теперь держи сам! – потом вдруг опустила руки и прошептала сдавленно: – Аннычах, косы… косы…

На груди у девушки лежали две косы, как у замужней.

– Кто-о? – крикнул Эпчелей, вскакивая.

– Конгаров, – беззвучно сказала Аннычах, но все догадались.

Эпчелей выбежал, громко щелкнув плетью. Урсанах пошел в дальнюю комнату, откуда безостановочным ручьем бежал стрекот швейной машины, который стал ему непереносим. Тойза раскачивалась, как медленный маятник больших стенных часов, и повторяла со стоном:

– Аннычах… Аннычах… что ты наделала…

Обняв и обвив ее своими косами, Аннычах лепетала беспомощным голосом:

– Мамушка, не горюй, не надо. Это счастливые косы. Счастливые.

Стрекот машинки затих. Урсанах, вернувшись на террасу, в раздумье подымил трубкой, затем принес жерновцы и стал налаживать их: из-за кос, – будь они какие угодно, – он не отпустит дочь без подорожников!

…Близилось утро.

Свирепо нахлестывая коня с боку на бок, Эпчелей примчался к своему табуну, крикнул сменщику, дежурившему за него, чтобы ехал отдыхать, и погнал табун на Каменную гриву.

– К черту Белое озеро! – Он ударил плетью по коню. – К черту утро, не приходи совсем! – и новый удар плетью. Но утро не остановишь одним желанием. Оно будет. Скоро проснутся табунщики, увидят Аннычах с этими косами, – и пойдет, как буран, по всей степи «Эй! Стой! Слышал? Нет? О-о, веселое дело. Эпчелей упустил свою невесту. И кому – Конгарову! Вот это промах! Эпчелей, где ж ты был, когда „Ржавый нож“ расплетал Аннычах косы?» Олько Чудогашев, наверно, лопнет от смеха.

И на коня посыпался град ударов.

Но тут конь решил, что ему довольно, сделал на полном ходу стойку, и Эпчелей вылетел из седла на пять шагов вперед. Конь обежал его сбоку. От такого полета табунщик сильно ушибся, растерялся, и, пока приходил в себя, разгоряченный табун и взбунтовавшийся Харат скрылись. Эпчелей послал вслед им проклятие и побежал назад, к ненавистному Белому озеру.

В переполохе, какой наделали ее косы, Аннычах не заметила, как прошла ночь; уже стал не нужен свет лампы, и Урсанах потушил ее. Заржали табунщицкие кони, просясь на водопой. Это напомнило девушке, что Игренька давно не кормлен и не поен; она уложила косы на голове венком: не к чему знать всем о ее замужестве, пускай думают, что она переняла городскую моду, – взяла кошелку овса, ведро воды из ручья и пошла к коновязи.

Ни Игреньки, ни седла, ни даже обрывка повода там не было.

Аннычах бросила кошелку, ведро и с криком: «Угнали, украли Игреньку» – кинулась в табунщицкий барак, затем домой, схватила седло – и в конюшню, где стояли отцовские кони.

Через несколько минут выехала большая погоня. Охальник еще не успел скрыться из виду, и его догнали. Это был Эпчелей. Вокруг него, переглядываясь, перешептываясь и ничего не понимая, стояли Урсанах, Аннычах, табунщики. В растрепанной одежде, с кровоподтеками и ссадинами на лице, задыхающийся от злости – он был так похож на загнанного волка.

– Где твой Харат? – спросил Урсанах.

– Удрал.

– А где табун?

– Тоже удрал.

– Куда?

– Спроси его! Письма не оставил.

Урсанах отрядил трех табунщиков разыскивать убежавших коней, потом скомандовал Эпчелею:

– Пошел на Белое!

– Нет, погоди! – остановила его Аннычах. – Слезай с Игреньки! Садись на Рыжего!

Эпчелей покорно перелез на Рыжего: выбирать не приходилось. Он ехал один, все остальные – человек десять – группой, вроде конвоя. Конвоировать его никто не собирался – на Рыжем не удерешь, но и рядом ехать тоже не было охотников.

На Белом Урсанах отозвал Эпчелея в сторону и сказал:

– Ну, говори, как упустил табун, где потерял Харата, зачем брал Игреньку?

Табунщик не хотел отвечать; сознаться, что не дикарь, а собственный укрючный конь выкинул его из седла, было непереносимо для избалованной гордости прославленного наездника. Довольно и того, что этот «Ржавый нож» – Конгаров отбил невесту. Это скрыть не в его власти, но больше не узнают ничего.

– Игренька цел, табун и Харат найдутся, – сказал он, – а где бегали – не все ли тебе равно?

Урсанах не стал допытываться: все было ясно и так, по одному ободранному лицу Эпчелея, – он вылетел из седла, а пешим не догонишь табун, и взял для этого Игреньку.

Степан Прокофьевич осматривал огород. Иртэн была провожатой.

– Готовьте бочки, – сказала она, останавливаясь перед огуречником. – Огурцо-ов… как рябины. – Осторожно приподняла шершавые, ломкие листья. – Видите? Штука к штуке, будто в ящике.

– О бочках вы правильно, – отозвался Степан Прокофьевич. – Много ли надо?

– Что солить будем?

– Смотря по тому, что дадите.

– Огурцы, капусту, помидоры, арбузы.

– А сколько?

– Много.

– Прикиньте. Это ваша держава.

Иртэн пошла к томатам.

– Потише, девушка, – попросил Степан Прокофьевич, обмахиваясь платком. – У вас тут совсем другой климат.

Было знойно, а накануне делали полив, и теперь над влажной землей висел пар, как в бане.

– Субтропики. – Иртэн показала рукой на щедрое солнце, которое сделало ее похожей на головешечку. – Без воды оно – наш бич, а при воде – благословение. К этому солнцу дать вволю воды – будут настоящие субтропики. Верно, верно!

Нижние кисти томатов подернулись румянцем зрелости.

– Видите, – продолжала Иртэн, беря одну из кистей в ладони: кисть не вмещалась в них, – она еще вполналива и уже такая.

– Полную не увезешь на машине, – пошутил Степан Прокофьевич.

Шли дальше. Арбузы и дыни были уже с хороший кулак, тыквы с человеческую голову, листья на всем мясистые, густой, жирной зелени.

Иртэн радовалась на солнце: теперь оно стало доброе, укрощенное. Потом размечталась, как бы укротить еще зиму, – и тогда…

– Эй! О! Табунщик! Ослеп, что ль? – вдруг зашумели огородницы и, размахивая платками, лопатами, граблями, помчались со всех сторон в дальний край огорода. Туда забежал табун.

Иртэн кинулась за огородницами. Рванулся было и Степан Прокофьевич, но скоро запутался в бороздах, помял что-то и перешел на шаг.

Видя, что табун выгнали и он уходит в степь, Степан Прокофьевич крикнул:

– Табунщик, погоди меня!

– Нет его. Нет, – ответила ему Иртэн.

– Чей же табун?

– Не знаю.

– Задержите!

В табуне был конь под седлом, но без всадника; по нему узнали, что табун упущен Эпчелеем. Первое время табун бежал от страха, который нагнал на него Эпчелей; потом, когда от быстрого бега и жаркого солнца затомила жажда, пошел искать воду, а тут дохнуло прохладой от оросительных каналов – и забрел на огород.

Степан Прокофьевич попросил у Иртэн Пегашку, который пасся неподалеку, и послал на нем одну из огородниц перегнать табун к Белому озеру. Потом сказал:

– А ну, посмотрим, что наделал он в субтропиках, – и, оглядывая потоптанный загон капусты и глубокие следы, оставленные табуном на влажной почве, ругался. – Тут не тропики и не субтропики, а большая дорога, скотопрогонный тракт. Случись такое дело ночью, когда на огороде один сторож…

Степан Прокофьевич завел машину и поехал на Белое – он уже достаточно изучил коннозаводскую степь и в ее границах ездил без шофера.

На Белом сперва поговорил с Урсанахом, при каких обстоятельствах были упущены кони, затем вызвал виновника.

Разговор происходил у Кучендаевых на террасе. Степан Прокофьевич сидел за столом. Эпчелей сразу по его лицу понял, что случились новые неприятности, и невольно остановился у порога.

– Иди ближе! – сказал Лутонин.

Эпчелей подошел.

– Где табун?

Невозмутимое лицо Эпчелея дрогнуло, он забормотал несвязно:

– Табун-то… табун-то…

– Не мямли!

– Удрал табун-то.

– А почему ты здесь?

На террасу встревоженно заглянули Аннычах и Тойза, но испугались гневного лица Степана Прокофьевича и прикрыли дверь.

– Идите сюда! – сказал он им. – Идите, идите!

Они вошли.

– Глядите на него. Упустил табун и лежат, как булыжник.

– Не догонишь табун без коня-то. Удрал и конь-то, – бормотал Эпчелей, пряча глаза от Аннычах.

– И ко-онь… – Степан Прокофьевич засмеялся. – Ну и табунщик! Тебе надо в люльке качаться, а не в седле ездить.

Такая насмешка была непереносима Эпчелею, он возразил, что директор не прав: он умеет ездить, но был сердит, зря сильно побил своего Харата, и конь стал хуже дикого.

К этому времени удравший табун вернулся, табунщики узнали, что он потоптал огород, пришли к Кучендаевым и заявили:

– Мы тоже хотим разговаривать с Эпчелеем.

Терраса оказалась тесна, и разговор перенесли во двор.

– Рассказывай! – потребовали табунщики от Эпчелея.

Ему пришлось уже перед всеми признаться, как вылетел он из седла и как потянулись за этим все другие неприятности.

– Говоришь, был сердит? – спросил его Боргояков. – Ни кого сердит?

Эпчелей подумал, что если назовет Конгарова или Аннычах, то ему скажут: «Причем тут конь?», если назовет коня, то спросят: «За что?» – и ответил:

– На себя.

Затем начался счет его преступлений: бил ни в чем не повинного коня, упустил табун, взял без спросу и гонял усталого Игреньку, сделал потраву, попортил каналы.

Эпчелей, оглядывая исподлобья круг табунщиков, удивлялся, что все серьезны, даже хмуры, а то, что он вылетел из седла, – никому не смешно; это для всех пустяк перед тем, что попорчены каналы, – вот какой странный пошел народ.

– Как же быть с ним? – обратился Степан Прокофьевич ко всему кругу табунщиков.

– Конь уже сказал это, – первым ответил Боргояков, а другие поддержали его:

– Да-да. Если свой конь так не любит, что выбросил из седла, этому человеку надо ходить пешком.

Со стороны озера в домик Кучендаевых залетела широкая хоровая песня. Аннычах выглянула в окно. Берегом шла грузовая машина, полная празднично одетой молодежи; кто-то, стоя посреди сидящих, дирижировал обеими руками.

– Едут, – полусказала, полувздохнула Аннычах и задумалась, что же сделать напоследок перед отъездом из дома, и сказала отцу: – Давай отпустим Игреньку в табун!

– А вернешься – снова учить?

– Тогда ты езди на нем, не давай ему забывать седло.

Девушка убежала еще раз попрощаться с конем. Она раньше уже по волоску разобрала ему челку, расчесала гриву, вплела в нее свои девичьи ленты, пересказала все ласковые слова и все-таки не излила всей нежности к нему.

Машина уже стояла около дома. Пассажиры были все такие, как Аннычах: кто ехал на курсы, кто в техникум. Они весело попрыгали наземь, но шофер продолжал сидеть у руля и не глушил мотора.

Аннычах припала к отцу, обняла, поцеловала его, пошутила:

– Из города я такую умную голову привезу – в дверь не пройдет. Сделай тут дверь пошире, – и показала размахом рук – какую.

С ним прощаться было легко: она знала, что он провожает ее с одобрением. Зато с матерью было тяжело до слез: та провожала с горечью и самыми мрачными ожиданиями. Аннычах, крепко прижавшись, долго не отрывалась от нее и все просила прощения. Тойза догадывалась, что дочь увозит какую-то тайну, и горевала еще горше.

…Отъехали. Скрылся дом, озеро, табуны. Впереди только степь, дорога и небо.

Олько Чудогашев приехал на Белое, чтобы вновь приступить к работе.

– Олько? – Не может быть. Не поверю, – с ласковым удивлением встретил его Урсанах; всегда приветливый, после отъезда дочери он стал еще душевней. – Тойза, иди ко мне! – И когда она явилась, продолжал, разводя над головой табунщика руками: – Как вырос – и не узнаешь. Вот молодец! – Потом взял Олько за правое плечо, нажал на него. – Не больно?

Правая рука, от кисти до плеча, у табунщика должна быть крепкая, ходкая, верная: она бросает аркан.

Олько спросил, где находится его прежний укрючный конь – Вороной.

– Гуляет в табуне.

– Я хочу опять на нем ездить.

– Он же никуда не годится. Ты сам говорил – никуда. Вороной, Рыжий, Гнедой, снова Вороной… Я не знаю, как понимать тебя, – заворчал старик. – Тебе, может, самое лучшее совсем без коня, пешком бегать? Скажи, как понимать надо?

– Дураком был, – ответил табунщик.

Тут Кучендаев засмеялся, начал хлопать его по спине:

– Правильно. Я тебе сразу хотел сказать это. А потом думаю: «Пускай сам увидит». Ну, иди, лови Вороного, езди и говори мне спасибо, что не отдал его другому табунщику!

– Спасибо!

Олько думал, что достаточно только кликнуть, и Вороной, как бывало, тут же ответит и явится к нему. Но получилось совсем обратное: услышав зов, конь, щипавший траву, испуганно вздернул голову и кинулся удирать. Весь табун поскакал за ним.

– Ты чего пугаешь моих коней? – крикнул табунщик.

Олько сказал, что зовет Вороного.

– Долго звать придется. Не конь, а черт – этот Вороной. И всех других сделал чертями. Бери его скорей: надоел.

В укрючные Вороной был взят из табуна; очутившись там снова, он быстро одичал и стал вожаком, ни один из двух сотен коней не мог соперничать с ним в уме, чуткости, беге, осторожности; табун под верховодством Вороного сделался самым неприступным.

Заседлав Гнедого – этот считался его укрючным конем, – Олько выехал на ловлю. Вороной быстро понял, что подбираются к нему, и не полез в гущу табуна, как глупый дичок, а выбежал из него сам, не дожидаясь, когда понудят, и помчался в холмы, подальше от смирительного столба. Полдня гонялся Олько, измочалил о Гнедого весь бич и ничего не добился; Вороной, точно издеваясь, бежал совсем близко, но все-таки чуть дальше, чем может достать аркан.

На другой день, когда истомленный жаждой табун пришел к озеру, его загнали в раскол. Но и там поймать Вороного оказалось не просто; он хорошо запомнил все уроки, какие преподала ему укрючная служба: если кони, завидев аркан, кидались врассыпную, Вороной лез туда, где было погуще; если оказывался в одиночестве, то низко-низко опускал голову, – и аркан не мог зацепить ее.

У раскола толпились табунщики. Кучендаев посмеивался и покрикивал:

– Как тебе не стыдно, Олько: не можешь поймать такого одра!

Табунщик не оправдывался, не обижался: насмешки были заслужены; он вспотел, устал, руки дрожали. Наконец Кучендаев пожалел его и скомандовал:

– Боргояков, помоги!

Тот заскочил в раскол и кинул в Вороного свою широкополую шляпу. Испуганный конь прянул на дыбы, и аркан схватил его за шею.

– Теперь наш! – крикнул Олько.

И Вороной будто рассудил так же: когда надевали узду, седло – противился недолго, а через неделю стал для Олько послушным, ретивым помощником, как прежде.

Из-за того, что косячник Буян попал в изолятор, его косяк расформировали, и теперь Олько назначили к отборному табуну вместо Эпчелея.

7

Пришло время готовить коней для сдачи в армию. Все табуны жеребчиков, которым исполнилось по три года – призывной возраст, – потребовали в Главный стан «на обтяжку». В таком случае коней стараются утомить. Почти сотню километров Олько вел табун, не давая ему ни отдыха, ни кормежки, ни питья. На Главном стане табун загнали в раскольный баз.

Захлопнулись крепкие из березовых слег ворота. Олько с напарником помахали табуну шляпами и уехали отдыхать. Томимые голодом и жаждой кони кружились вдоль изгороди, не догадываясь, что у нее нет конца. А за нею, совсем рядом, раздражающе ярко зеленела молодая трава: недавно прошли дожди. Из Главного стана доносились людские голоса. По дороге, хорошо видной от база, все время двигались пешеходы и всадники. Но никто не желал освободить попавший в беду табун.

Вот наконец вспомнили: приехал Олько, его напарник и еще табунщики.

Харат – конь Эпчелея, шагавший впереди табуна, растянувшегося вереницей, остановился, поднял над загородкой голову и заржал.

– Здравствуй, дружок, здравствуй! – Олько приподнял шляпу.

Конь заржал снова, уже с некоторой мольбой.

– Не глянется здесь. Хочешь сахарку? – Олько положил на ладонь сахарный кубик и протянул руку сквозь загородку. – Иди бери!

Харат не двигался. Уже больше двух недель ухаживал за ним табунщик, но не мог сломить подозрительности. Коню так запомнилась рука Эпчелея, что и всякая другая вызывала у него трепет.

– Не желаешь из рук, все гордишься? Ну, гордись! Гордись – и живи без сахару. Мне надоело подлаживаться к тебе. – Олько спрятал сахар в карман и отошел к лиловому вагончику, куда начали прибывать другие работники: Лутонин, Орешков, Урсанах, ветеринар, кузнец.

Подъехала бричка, полная недоуздков, веревок, арканов.

– Ну, что ж, начнем? Все готовы? – спросил Орешков.

Перешли к базу. Урсанах глянул на табун, который опять кружился вдоль изгороди.

– Животики хорошо, хорошо подобрало, – и повернулся к табунщикам: – Вали, ребята!

Табунщики скинули лишнюю одежду, шляпы – при такой работе, как «обтяжка», ни один фокусник не удержит шляпы на голове, – подтянули потуже пояса, надели рукавицы. Олько перемахнул через изгородь в раскольный баз. Табун отхлынул в дальний угол и сбился так плотно, что стал как бы одним огромным телом с двумя сотнями голов.

Олько распахнул ворота между всеми отделениями раскола и пошел на табун, вызывая:

– А ну, кто смелый? Кто первый? Харат, где ты?

Конь был в углу прижат к загородке всей испуганной массой табуна.

– Э, вон где… Так не годится. Поля топтать – лучше тебя нету, а позвали в армию, так в самый тыл забрался! Иди-ка, иди, дезертир лохматый!

Олько наступал. Табун хлынул в противоположный угол, при перебежке группа коней в пяток заскочила в другое отделение, там их пугнули, и парочка перешла в третье, этих снова пугнули, и дымчатый конь шагнул в станок. За конем тут же закрылась крепкая сплошная дверь. Олько перемахнул через изгородь обратно, подошел к станку и церемонно поклонился дымчатому:

– Мое почтенье! Что уставился? Не узнаешь? Это я – Олько, твой табунщик. Куда же попал ты? Ай-яй!

Дымчатый топтался, ежился, вздрагивал и быстро-быстро поводил расширенными одичалыми глазами. В станке тесно, как ни встанешь – упираешься в двери, чуть глубже вздохнешь – бока касаются стенок. А рядом вольная душистая степь, прямо в ноздри веет прохладный ветер с запахом молодой травы, щекочет уши, ласково шевелит хвост, гриву. И конь начал пробовать боками, грудью, крепки ли двери, стенки, нет ли где выхода.

– Все никак установиться не можешь, все не по тебе? – сказал кузнец, которому надоело ждать, когда успокоится конь. – Так и быть, поможем, – и тяжелой жесткой ладонью хлопнул дымчатого по крупу: – Шаг вперед!

Конь рванулся и ударился грудью о дверь, отскочил назад – ударился о другую дверь, качнулся вбок – стукнулся о жердяную стенку, тогда, охваченный яростью, вскочил на дыбы и увидел, что сверху станок не закрыт, есть выход в степь, в ветер, на сочную траву. Он храпнул, затрепетал весь, подпрыгнул и уцепился передними копытами за верхнюю жердину.

– Молодец! – зашумели вокруг станка люди. – Будешь возить командира.

Стоя на одних задних ногах – свечкой, конь свирепо бил передними по верхней жердине станка. Кузнец том временем выхватил из-за пояса маленький, железный, топорик и большой, деревянный, молоток; топорик он ставил на слишком отросшее заднее копыто и быстро ударял по обушку молотком. От копыта отлетали дугообразный темно-серые стружки. Почуяв прикосновение, конь резко отдернул ногу, пошатнулся и упал. Но тут же вскочил и ударил ногой в сторону кузнеца. Копыто стукнулось о жердь. Наконец-то враг найден! – и конь начал бить вправо, влево. Крепкий станок задрожал, жерди застонали.

– Отобьешь ноги, дурак! – крикнул коню Урсанах. – Сползут копыта.

Десятка два свирепых ударов сделал конь, затем боль в ногах стала сильней его ярости, он затих и опустил голову. Тут Олько мгновенно надел на него крепкий, из двойного ремня, недоуздок и привязал к нему аркан, а кузнец подрубил копыта.

Открылась дверь. Дымчатый вылетел из станка на луговину и пошел большими скачками. Ему казалось, что он свободен, и вдруг что-то сильно дернуло назад. Это сделал аркан, за который крепко держались четыре человека.

Конь бешено крутил головой, ходил на задних ногах, несколько раз падал, бил по аркану передними ногами, но кончилось все тем, что его подвели и коротко прикрутили к коновязи. Он почти задевал губами бревно.

Вторым в станок забежал сивый. Этот проделал все, что и дымчатый, а свечек поставил даже больше, – но и сивый очутился у коновязи.

Потом в станке оказался Харат.

– Ну, приятель, как мы с тобой… воевать будем или миром обойдемся? – сказал Олько.

Громко фыркая, Харат обнюхивал дверь, жерди и пол станка, усыпанный пахучими обрубками копыт.

– Привыкай, привыкай! – говорил Олько, распутывая аркан. – Страшного ничего нету, ровно ничего, – и положил коню под ноги сахарный кубик.

Харат склонил голову. Но лишь Олько занес недоуздок и коснулся челки, конь съежился в ком, затем прыснул по-кошачьи и выскочил из станка на луговину.

– Вот это конь, всем коням конь! – сказал кузнец, запихивая топорик и молоток за пояс. – Стало быть, покурим.

Четыре табунщика взвились в седла и поскакали за беглецом.

– Видать, насолил ему Эпчелей, – заговорил, крутя головой Орешков. – Подумать только, – почти год исправно работал укрючным, и вот сразу: не хочу ни узды, ни седла, даже сахар не берет.

Урсанах отошел в сторону: пусть ни в чем не виновата его Аннычах, но все-таки из-за нее отставлен от дела, пропадает для завода лучший наездник и укротитель Эпчелей. Это было горько. Как пригодился бы он здесь!

Беглец кидался на холмы, в распадки, хитрил, увиливал, но не родилось еще коня, который ушел бы от четырех укрючных; его закружили и вернули в раскол, потом в станок. Сверху на станок набили дополнительный ряд жердей – больше не выскочит никакой прыгун.

И сколько ни боролся Харат, ему все-таки подрубили копыта и надели узду. Когда открыли станок, он спокойно вышел, остановился, набрал полную грудь воздуха и громко заржал. В ответ ему на соседних холмах раздался зов человека:

– Ха-а-ра-ат! Ха-а-ра-ат!

Все узнали голос Эпчелея.

Конь дрогнул. Урсанах, бывший до того только распорядителем, тут схватился за аркан:

– Уйдет! Держи крепче!

– Не уйдет, – отозвался Олько. – Он все свое выложил.

– Как еще рванет-то! – По яростным взглядам, по движению ушей, по трепету ног коня Урсанах видел, что с ним будет еще немало возни.

И конь рванул. Аркан, напоминавший гроздь рябины, – столько повисло на нем людей, – со свистом вылетел из рук. У Олько лопнули рукавицы, у Степана Прокофьевича, который впопыхах забыл про свои, так обожгло руки, будто он схватил пригоршню красных угольев.

Конь удирал к холмам. За ним прихотливо изогнутой спиралью прыгал длинный аркан. Олько, весь растрепанный, запыленный, азартно хлопал ладошами и кричал:

– По-ошел! По-ошел!

– Чему радуешься, дурень? – кривя губы и встряхивая обожженными руками, сказал с сердцем Степан Прокофьевич.

– Конь хорош. Ай, хорош!.. – И Олько зажмурился.

– Он потрясет еще тебе душу, – буркнул Степан Прокофьевич, но сам тоже залюбовался конем.

Вдали на холме стоял Эпчелей и звал:

– Ха-ра-ат! Ха-ра-ат!

Конь убегал в противоположную сторону. Вскоре он скрылся за курганами. Тогда исчез и Эпчелей.

Табунщики опять взвились в седла.

– Куда? – остановил их Урсанах.

– Кончать с Харатом надо как-то.

– Давайте в станок следующего!

– Харат унес аркан и узду, – напомнили табунщики.

– Не съест он вашу узду. Принесет.

Харат пристал к другой конской группе, которую вели на «обтяжку»: его табунному сердцу было невыносимо одиночество, и на следующий день он снова попал в раскольный станок.

Урсанах отозвал Степана Прокофьевича в сторону, о чем-то пошептался с ним, потом снял с коня аркан, узду, подавая их табунщикам, сказал: «Вот и принес. Получайте», – выпустил коня на волю и приказал угнать к табуну, который оставляли для работы на заводе.

После раскола коней выдержали две недели у коновязи: первые пять-шесть дней, смотря по тому, кто как смирялся, их тут и кормили и поили. За это время они так надергали и натерли себе затылки недоуздками, что любого из них мог увести подросток, и тогда, чтобы быстрей «оповодить» – приучить к поводу, стали водить на водопой к речке.

Табунщики то и дело ласково трепали копей за челку, за уши, гладили по бокам, по шее: они приучали их к человеческой руке.

Когда призывники прошли «обтяжку» – эту конскую допризывную подготовку, приехала военная комиссия принимать их в армию; коней ощупали, измерили, описали.

Наступил день проводов. Все свободные табунщики собрались к жердяным базам, где стояли призванные; коней угощали сахаром, обнимали, расчесывали им гривы, вплетали в них яркие тряпочки, ласково нашептывали:

– Не тоскуй!

Конская туча двинулась к городу. Вслед ей махали руками, шляпами, кричали:

– Счастливый путь! Не тоскуй! Увидимся! Служите, старайтесь! Не позорьте нас!

У многих табунщиков на глазах, навсегда, казалось, высушенных степным зноем, морозами, ветрами, появились слезы.

Вернулись провожатые, скрылся Главный стан. И Олько Чудогашев затянул свое любимое:

 
Кто это едет?.. Сколько коней идет впереди!
Рыжих, гнедых, сивых, буланых, игрених, мышастых,
Саврасых, чубарых, караковых.
И все они нашей армии…
 

В стороне, не отставая от табуна и не приближаясь к нему, давно уже шел загадочный путник. У Олько появились нехорошие подозрения: если он идет по своему делу, то почему не дорогой; если провожает, то почему издали; всякий здравый человек выбирает, где поглаже, а этот – наоборот, где хуже, с кургана на курган. И табунщик помчался к загадочному человеку.

Это был Эпчелей.

– Ты зачем здесь? – удивился Олько.

– Провожаю.

– Кого?

Эпчелей начал быстро называть коней, которые были у него в табуне, а теперь уходили в армию:

– Хулат, Сабдарат, Пазрахат… и мой Харат. Ты думаешь: Эпчелей совсем собака, может только кусать.

– Харат не здесь. Урсанах оставил его дома, – сказал Олько.

Эпчелей вонзился в него взглядом:

– Правду говоришь?

– Не хочешь верить – гляди сам.

– Зачем оставил?

– Не знаю.

Олько уехал догонять табун. Эпчелей в раздумье остановился на кургане. Кони удалялись. Золотистые, вороные, сивые пятна их спин сливались в одноцветную сероватую тучу.

Там – Хулат, Сабдарат, Пазрахат… целый табун. Но Харат почему-то оставлен на заводе, – и Эпчелей не знал, куда же ему девать себя.

В тот момент, когда Эпчелей заметил в раскольном станке своего Харата, он решил покинуть завод. Он потерял там невесту, товарищей, любимую работу, доверие, вот отнимают последнее – любимого коня, значит, и сам он не нужен здесь. Эпчелей решил следовать за своим табуном, чтобы, когда сдадут его в другие руки, поступить туда на работу.

И вот любимый Харат оставлен на заводе. Зачем? Кому? Ни один из табунщиков, кроме самых малых да самых старых, не будет ездить на коне, которого не обучал. А старому и малому Урсанах не доверит такого коня, как Харат. Не пошлет его и на рабочий двор возить дрова, навоз, мусор. Оставлен Харат, конечно, табунщику. Но кому? Может быть, Урсанах хранит его для Эпчелея? Может быть, что-то переменилось и ему снова дадут работу?

Конская туча начала уплывать за горизонт. Эпчелей взбежал на другой курган, повыше, сорвал с себя шапку, замахал ею:

– Э-го-го-о!.. Прощай! Прощай!

А затем быстро пошел назад. Шел и думал. Он докажет, что не такой уж погибший человек и не совсем вылетел из «седла». Он еще будет в нем, еще будут говорить: «Эпчелей – наш лучший табунщик».

После трех месяцев жизни в косяках жеребцы-косячники становятся не нужны там, их тогда сводят в отдельный табун. Стабунивание косячников, пожалуй, самое трудное и опасное из всех дел в коневодстве. Орешков, Урсанах и Домна Борисовна долго готовились к этому: постоянно расспрашивали табунщиков, как ведут себя жеребцы, выезжали наблюдать сами, изучали записи прошлых лет. Потом на основе этого составили шкалу злобности жеребцов. Список начинался мудрым, сдержанным Фениксом и заканчивался Буяном.

В назначенный день жеребцов отделили от косяков через раскол, там обратали, подрубили и затупили рашпилем копыта, чтобы сделать это страшное оружие как можно безопасней, затем повели к базу для стабунивания. Вели быстро, стараясь утомить.

Баз был круглый и мягкий – с обшивкой из соломы. В разных местах его встали табунщики с длинными кнутами. Потом, держа в недоуздках, впустили четверку самых незлобных жеребцов и подвели их друг к другу. Жеребцы подняли угрожающий рев. Это не наказывалось. Но при первой же попытке затеять драку жеребец получал удар, два, сколько нужно, пока не успокоится.

Пошумев недолго, жеребцы успокоились. Их выпустили из недоуздков. На свободе они решили вновь поскандалить. Тогда их заставили побегать по кругу, вдоль стен база, и мир был восстановлен.

Следующих, более злых жеребцов вводили поодиночке. Эти уже не ограничивались ревом и угрозами, а настойчиво лезли драться. Их усмиряли то кнутами, то гонкой по кругу на корде, – и так до тех пор, пока забияка не утихал. Каждый новый жеребец вносил в группу выпущенных беспокойство, которое в любой момент могло превратиться в жестокую свалку. Каждый рвался в главари. При всей бдительности табунщиков то и дело вспыхивала борьба за первенство: удар копытом, хваток зубами.

Главарем косячников уже много лет был Феникс. Но на время косячной жизни жеребцы забывали про это, возвращались из косяков с привычкой командовать, и Фениксу всякую осень приходилось заново утверждать свое главенство. У него была своя тактика: он делал вид, что власть ему смертельно надоела, и держался в сторонке, когда новоявленные атаманы дрались меж собой, свергая один другого, а потом задавал трепку победителю.

Ввели в баз последнего жеребца – Буяна. И табунщики и кони ожидали, что Буян, как другие, сначала обнюхается, пошумит, узнает, кто главный соперник, и пойдет на него. Буян же без всяких предисловий кинулся к Фениксу. Табунщики, державшие его, от неожиданности полетели с ног, и Фениксу, не думавшему о защите, грозил страшный предательский удар. Но в последнюю минуту в баз перемахнул через стенку Эпчелей, схватил Буяна за повод и рванул назад. Зубастая пасть, способная одним ударом размозжить Фениксу холку, промахнулась. Эпчелей крикнул табунщикам, чтобы занялись другими жеребцами, среди которых началось волнение, с Буяном же он управится один.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю