355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 17)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 60 страниц)

XIII

Из Туруханска Борденков ехал на перекладных, где на оленях, где на собаках, от Подкаменной Тунгуски – на лошадях. На двадцать восьмой день уже по надледной воде, закрывающей лошадям щетки, приехал в Красноярск.

Здесь, в земельном управлении, ему назвали с десяток хороших агрономов. Сами агрономы были на участках. Борденков знакомился с ними по анкетам и отчетам и выбрал для Игарки Христину Гончаренко. В далеком таежном районе, у северной границы земледелия, где испокон века знали только ячмень да картофель, Христина вырастила капусту, свеклу, морковь и брюкву. За три года работы она получила две премии. Газета напечатала о ней большую хвалебную статью.

Христине в тайгу послали вызов: приезжала бы немедленно в Красноярск, переводится на новое место.

Борденков уехал в Москву. Против ожидания, он быстро напал на след Коровина. Кое-что рассказали ему в путейском комиссариате, кое-что – в тресте по проектировке новых городов; и, наконец, в комиссариате коммунального хозяйства – остальное, что было нужно: Коровин жив, работает по жилищному строительству, имеет печатные труды о градостроительстве и благоустройстве. Но уже стар, особенно заметно постарел в последнюю зиму. Весной, вместо того чтобы ехать в командировку на строительство, взял отпуск, живет на даче, в подмосковном колхозе «Факел революции».

Дачу Коровина только с очень большой натяжкой можно назвать дачей. Это – самая заурядная деревенская изба в три окошка. Нет при ней ни террас, ни балконов, и стоит она в деревне, в восьмидесяти километрах от Москвы. Кругом поля, небольшие перелески, где перемешалось все, что растет в московской полосе: ели, березы, сосны, дубки, черемушник, орешник, вереск. Около деревни протекают две речонки: Молодильня и Задериножка. Молодиться ни в той, ни в другой нельзя – такие они мутные, глинистые, а переходя, не надо задирать ногу – такие они маленькие.

Дачу купила жена Коровина в голодном девятнадцатом году, когда сам он скитался по Забайкалью, отдала за нее лисью шубу и два венчальных колечка. В сорок пять лет, никогда до того не зная, что – рожь, а что – пшеница, она решила заводить свой хлеб.

К приезду мужа у нее было уже порядочное хозяйство: загон ржи, огород, поросята, куры. Сама она выглядела, как заправская крестьянка, ходила в подоткнутой юбке, руки были в мозолях и трещинах, говорила больше о росах и дождях, о солнечных закатах, какие из них к теплу, а какие к холоду. В деревне ее считали своей и звали теткой Серафимой.

Сын ее, восемнадцатилетний Ванюша, учился в лесном техникуме. Серафима Петровна радовалась, глядючи на него: «Кончит техникум, будет лесничим. Будет у него свой огород, своя лошадь, свое сено».

Вернувшись из Сибири, Коровин месяца три жил на даче, потом получил работу, квартиру и переехал в Москву. А Серафима Петровна отказалась, так и прожила до смерти в деревне, продолжая сеять рожь, сажать картофель, разводить поросят и кур, так и не поверила в прочность городской жизни, не осмелилась перейти со своего хлеба на покупной.

Умерла она осенью в тихий голубой день бабьего лета. Когда бросили на гроб первый ком, сын подхватил отца под руку. Вот с этого и началось. И домой сын вел его под руку. В тот день Коровина записали в старики, схоронили его молодость.

На службе начали уступать ему стул, обед подавать без очереди, а когда заикнулись о командировке в Туркестан, начальник сделал вид, что не расслышал, и заговорил об отпуске.

– В прошлом году вы когда отдыхали, зимой? Нынче можно летом.

– Я хочу сегодня, – сказал Коровин.

– Можно.

– Я хочу на два месяца.

– И это можно.

– С сохранением содержания, – запрашивал Коровин. Ему хотелось, чтобы отказали, и тогда он поехал бы в Туркестан.

Но ему дали и два месяца с сохранением содержания и, кроме того, сказали, что могут дать еще бесплатно путевку.

От путевки Коровин отказался: он не инвалид.

– Зачем ждать, когда станете инвалидом?

– И торопиться записывать меня в инвалиды не следует. – Коровин погрозил пальцем. – Не следует, – и вышел, оставив начальника в недоумении.

Борденков взял в своем управлении мотоцикл и поехал в «Факел революции». Километре на семидесятом от Москвы он свернул с шоссе на разбитый телегами глинистый проселок и заплутался среди множества поворотов, перелесков, речек, мостков и колхозов. Он нашел «Маяк революции», «Пламя революции», «Тринадцатую годовщину революции», а вот «Факел» точно сгорел. Тогда Борденков начал спрашивать Коровина. Дело пошло как будто ладней: первый же встречный сказал, что знает Коровина, и велел ехать в деревню Вихорево, по-новому, может быть, и «Факел»; а лучше всего поискать Коровина в лесах.

– В лесах? – удивился Борденков. – Там ему вроде нечего делать…

– Как так нечего? – в свою очередь, удивился встречный. – Самая жаркая работа. Иван Николаевич частенько и почует в лесу.

– О ком ты говоришь?

– Об лесоводе. Один у нас Коровин – лесовод.

– А мне нужен инженер Николай Иванович Коровин.

– Инженера не знаю.

Снова повороты, мостики, рытвины, снова «Маяк», лесовод Коровин…

Николай Иванович Коровин катался на велосипеде по тем же полям, что и Борденков. Выехал он с утра и вернуться решил не раньше заката, хотел доказать, что напрасно толкают его в «старички», в инвалиды. «И на самом деле, какой же я старик, – рассуждал он, – если вот могу так, целый день, на одном куске черного хлеба? Дай бог молодому. Человеку всего шестьдесят годов, все передние зубы целы, и вдруг выдумали: старик…»

Край солнца коснулся далеких холмов. Коровин повернул к дому.

Навстречу ему выбежала внучка, шестилетняя Аленка.

– Дедушка Николя, ужинать! Дедушка Николя!

– Начинайте, я приду. – Коровин сел на крыльцо отдышаться.

Аленка высунулась из окна и начала пугать, что ужин остынет, папа с мамой рассердятся и отдадут ужин кошкам.

Коровин продолжал сидеть, украдкой поглядывая на окно, как там сердятся… Пускай посердятся… Мы еще не такой бунт поднимем.

– Дедушка Николя, пойдем? – Внучка выбежала на крыльцо, протянула руку, как это иногда делали папа с мамой. – Держись, дедушка Николя!

Коровин схватил внучку за руку, потом взметнул на плечо.

– Пошли… Обезьянка!

После ужина сын и сноха ушли в соседний колхоз на собрание. Николай Иваныч и Аленка остались домовничать. Он сел писать новую статью, она переводила картинки из книги «Мороз, красный нос». Она то и дело поглядывала на дедушку озабоченно и внимательно, ей хотелось изобразить на картинке дедушку-мороза таким, чтоб он был как живой, точь-в-точь как дедушка Николя. После долгих трудов она добилась некоторого сходства и, счастливая удачей, решила чем-нибудь осчастливить и дедушку, обхватила его за шею и сказала:

– А ты ведь у нас красивый.

– Да ну?

– Верно. Весь седенький, седенький. – Она погладила ему бороду. – Тебе холодно?

– Нет.

– А мама говорит, холодно. Видишь, все окошки закрыла. Будет холодно – ты свяжи из своей шерсти перчатки, – посоветовала Аленка и забралась к Коровину на колени. – Ты не прогонишь меня спать до папы и до мамы?

– Не прогоню.

Аленка вытянулась, разбросала руки, уснула. Коровин отнес ее в постель и вышел на крыльцо.

Было лунно, утоптанная тропинка, убегавшая с улицы к реке через зеленый лужок, белела, как позабытая холстина. Пахло мятой, душистым колоском и свежим караваем. В поле, около темной стены лесов, однообразно жужжала машина, напоминая вентилятор.

«Кого это носит в такую пору?» – подумал Коровин. Машина из полей вырвалась на лужок и по тропинке-холстине подкатила прямо к Коровину. Борденков, не слезая, спросил, какая деревня.

– Вихорево.

– А колхоз?

– «Факел».

– А вы, случайно, не Коровин?

Николай Иванович распахнул чесучовый пиджачок, заложил руки за жилет и ответил, смеясь:

– Не случайно, а постоянно Коровин. Что вас пригнало в полуночь с таким громом?

– Лесовод Коровин. – Борденков рассказал о своих злоключениях. – Я этого лесовода по косточкам проклял.

– Напрасно: лесовод-то – мой сын. Зря гоняли.

Борденков сперва умылся, потом уже сказал, что Коровина приглашают главным инженером в Игарку.

– Игарку? – Николай Иваныч долго и весело смеялся, позабыв, что за тоненькой перегородкой спит Аленка. Борода и волосы у него так прыгали, что, казалось, вот-вот осыплются. Когда вернулись сын и сноха, он повелительно крикнул им:

– Стойте! Последний анекдот: меня зовут в Игарку.

Коровин попросил сноху поставить чай, а Борденкову велел вкатить мотоцикл во двор.

– Так я не выпущу вас. Пейте чай и садитесь рассказывать!

– А потом поедем?

– Это – как соврете.

– Папа, неужели, в твои годы, при твоем здоровье… – Сын пожал плечами. – Это вот действительно будет анекдот.

Рассказ про Игарку тянулся вплоть до рассвета. Коровин постоянно прерывал его: «Интересно, забавно!» Раза два он стучал в перегородку, за которой спали сын со снохой, и спрашивал: «Вы слышали? Не слышали? Спите? Ну, ладно, я завтра перескажу».

Когда Борденков рассказал все, что удалось вспомнить, Коровин потер ладошкой о ладошку, взял карандаш, бумагу и сказал:

– Та-а-ак… Если все это сконспектировать, то получится: Игарки пока еще нет, она только в замысле, в мечте. – Карандаш нарисовал кружок. – Но через год-два… – Кружок наполнился домиками. – Для этого есть все условия, нужны только соответствующие люди.

– Да, нужны люди.

– Про меня, значит, думают, что могу соответствовать?!

– Уверены, что вы можете сделать очень много.

– Оно, конечно, интересно бы повоевать с мерзлотой. Я ведь пробовал. – Он распахнул окно и сломил ветвь черемухи – ненужную ветвь… При ветре она билась о стекло, и стекло жалобно звенело. – Нет, поздно.

– Не понимаю, почему поздно.

– На год – на два не стόит. Квашню только разведешь. А дольше мне, пожалуй, не выдюжить. – Коровин достал из шкафа папку, набитую пожелтевшими листами, перебирал их и говорил: – Многие думают, что раз мерзлота вечная, то, значит, и неизменная, мертвая. Чепуха! Она живая. Можно так сказать: она спит, а сама чутко слушает, что на ней делается. И чуть что не так, не по нраву ей, накажет. Это надо твердо помнить. Говорят, надо бороться с ней, уничтожать. Ошибка. Иной раз выгодней охранять, держать ее, так, как есть, без изменений, не давать просыпаться. Потом у нас все – мерзлота да мерзлота, а вот верхний деятельный слой, который ежегодно оттаивает, забывают. А в нем совершаются удивительные и серьезные явления.

В доме проснулись. Иван Николаевич прошел к отцу.

– Вы что ж… не ложились? – спросил он и подсел к Борденкову. – Скажите, кому это пришло в голову тянуть отца в Игарку?

– Начальнику нашего строительства.

– Старику шестьдесят лет, куда ж его к дьяволу на рога… – Иван Николаевич отошел к двери, оттуда обернулся к Борденкову, договорил: – За это судить надо!.. – И хлопнул дверью.

Борденков уехал. Когда замолкло жужжание мотоцикла, Коровин сел дописывать начатую накануне статью о градостроительстве, чтобы не думать про Игарку. Но не писалось. Он поминутно откидывался на спинку стула и задумывался об Игарке, о вечной мерзлоте.

«Сколько же у нас земли под мерзлотой… Много, много… Половина нашего государства. Речки и озера промерзают до дна, зимой ни капли воды, колют лед – и прямо в котлы, в самовары. А придет время и скоро, когда будем строить по-новому, с водопроводами…»

В полдень пришла телеграмма от Борденкова:

«Случае несогласия быть главным инженером телеграфируйте согласие заведовать станцией изучения вечной мерзлоты».

Писать Коровину стало еще трудней, точно вместе с телеграммой в дом залетел ветерок и старательно выдувает из головы мысли о градоустройстве.

Под вечер пришла вторая телеграмма:

«Приглашаем сына лесозаготовки».

Николай Иванович бросил недописанную статью под стол в корзину. «Вот и хорошо, правильно! О градоустройстве напишет Решетников. У него большая семья, ему нужны деньги, у него нет имени. Тогда у него будет имя».

Коровин отыскал дневники тех лет, когда работал в Забайкалье, и начал писать о вечной мерзлоте. «Напишу и пошлю в Игарку вместо себя. Пускай не обижаются». Вечером показал телеграмму сыну:

– И тебя зовут, а?

– Не поймают… – Сын разорвал ее. – Я им нужен, как июльский снег. Из-за тебя зовут. Видны ниточки-то, белые… Я – лесовод и лесоизводом не буду!

На рассвете постучали Коровину в окно. Он обозлился.

– Чего беспокоите в такую рань? Нет вам дня?!

– Не имеем права задерживать: молния.

«Просим консультантом на одно лето. В ноябре гарантируем возврат Москву», —

Борденков.

Николай Иванович оделся и пошел той дорогой, которой унесли покойницу жену. Дорога то взбегала на лесистые холмы, то падала в низменные луговинки. Это была старая запущенная дорога – кладбищенская, как называли ее. По житейским делам ездили новой, более короткой, а покойников почему-то всегда уносили по этой. На ней давно уже сровнялись все колеи и ухабы; деревья и кусты, искалеченные телегами, поправились. Пышно разрослись по дороге цветы и травы. Коровин нарвал на той дороге горсть цветов и положил на могилу жены.

«Лежишь… – мысленно сказал он. – А меня, знаешь, зовут… В Игарку, знаешь? Сам я, того… и не подумал бы. А вот нашли, приехали. И что может Коровин? Ничего не может, надо слушаться. Жизнь позвала, надо слушаться. Ну, лежи – и не сердись на меня, а я поеду, поживу еще маленько. Лежать ведь долго, а жить мало».

Он поклонился могиле и повернул обратно на кладбищенскую дорогу. Дома взял листок бумаги и начал перемножать 80×240×3, решил вычислить, сколько потратил силы на переходы по лестницам за три года работы в Комиссариате коммунального хозяйства. Работал он на четвертом этаже, куда было восемьдесят ступенек, каждый год, приблизительно двести сорок дней. Если считать на день по одному подъему и спуску, за три года он одолел 57 000 ступенек вверх и столько же вниз.

«Экая ушла силища!» – Коровин постучал в перегородку к детям.

– Агния, Агнюша!

Она прибежала, простоволосая, с зеркалом в руках. В голосе Коровина было такое нетерпение, что она забыла поставить зеркало.

– Что случилось?

– Собери мой чемодан!

– Какой?

– Самый большой. Еду в Игарку.

– В Игар-арку? – Она от удивления заикнулась, у нее дрогнули руки, зеркало упало. Отражение смуглолицей женщины с распущенными волосами разбилось вдребезги.

– Папа, подожди уходить! – сказал сын после ужина, сказал сухо, строго, как старший провинившемуся младшему.

– Слушаюсь… – Коровин поправил очки, приосанился. – Догадываюсь… Ну, говори!

– Чего тебе ни хватает? Что ты ищешь? – Говорил сын не торопись, с паузами, ожидал, что отец ответит. – Обидели на службе? Не ценят? Не внимательны дома, вот мы?

Отец молча ловил бабочек, которые залетали в дом с улицы на огонь лампы. Он отпускал бабочек обратно за окно, а они снова и снова летели на огонь.

– Туда, кажется, даже преступников не ссылают. А ты… Понятно, когда это делает молодежь, крепыши, охотники, таежники. Но ты… – Сын умолк; он мог бы сказать и еще много, но испугался, что наговорит обидного, непочтительного, несыновнего.

– Можно отвечать? – спросил Коровин. – И на службе ценят. Вот отпуск дали без единого звука. И вы, знаю, любите, бережете. А я все-таки уезжаю. Со стороны глядеть – странно. Живет человек, как у Христа за пазухой; стул ему подают, постель застилают, на ступеньке, на ухабинке сын подхватывает под руку, и даже внучка, шестилетняя внучка, так и дрожит над дедушкой: «Тебе не холодно? Дай помогу взойти на крылечко». Не жизнь, а рай. Мечта недостижимая. Но человек, счастливец этот самый, бежит из рая в тундру, в холод, на вечную мерзлоту. Потому что создали ему стариковский рай, а сам-то он не старик. И получилось: рай, забота, а ему это – покойницкий саван, вечное напоминание: «Ты скоро умрешь. Ты старенький, хиленький». Неправильно, сынок, любите, глупо бережете и цените. Я от вашей любви скорей сдохну. Вот посадили на два месяца в отпуск. Радуются, гордятся: «Какие мы хорошие, правильные, как старичка-то устроили». А что, если старичок от тоски, от безделья повесится? А? Что ты скажешь? Глупый старичок, тронулся? Нет, сынок, нет. Убили старичка вниманьем, заботой убили. Знаешь, всего надо в меру. В меру работы, в меру любви и заботы. Живое любит меру. Меру, сынок, нарушили. Мне вот исправлять приходится, в Игарку ехать.

– Какую же меру?.. Это же искрение… – сказал сын.

– Знаю. И на работе искренне, от всей души. Я за это не упрекаю. Я за другое: в старички записать поторопились. Это, знаешь, обидно. Это, знаешь, преступленье.

Сын пообещал изменить свое отношение. Коровин на это сказал:

– Тогда и говорить не о чем. Здоровый и не старый человек, строитель, мерзлотник едет в Игарку – естественно и нормально! Больше того, ему полагается быть в Игарке, это его гражданский долг. Отказаться – равно, что дезертировать.

XIV

Николай Иванович Коровин был еще под Москвой в колхозе «Факел революции» и обсуждал с Агнией Михайловной, что взять ему в дорогу, а в Игарке уже знали, что едет какой-то знаменитый Коровин. Борденков прислал молнию: «Нашел, везу Коровина». Радист, который принимал ее, почувствовал то ликование, с каким писал Борденков «нашел, везу», и, передавая молнию, спросил, кто такой Коровин.

Василий рассказал, как добывал он с Коровиным воду из мерзлотных бугров. Рассказывал он в конторе, при людях, и по Игарке пошло: «Едет Коровин. Скоро заживем». Из Коровина сделали профессора и чародея. Ждали его и радовались: «Приедет, избавит», у каждого было какое-нибудь свое неудобство. Землекопам было ненавистно долбить зимой и летом, особенно летом, мерзлую землю. Хозяйки мучились с водой: оказалось, что колодцы в Игарке невозможны, каждую каплю воды приходилось поднимать в гору с Енисея, и у водоносок ломило плечи от коромысел.

Вслед за печками начали шалить дома и бараки; строили их по всем правилам, стоять бы им лет пятнадцать – двадцать без ремонта, а они выстояли год и пошли гулять: один угол тонет в землю, другой лезет вверх, двери и окна перекосились, не откроешь.

Первым загулял барак, в котором жила Авдонина артель. Сначала, недели две, все шуршала на потолке земля и осыпались за обшивкой опилки.

«Мыши завелись, – думал Авдоня. – Эка тварь… Мы в шубах, в валенках и то иной раз замерзаем, а они в чем мать родила живут, и хоть бы что».

Шуршание день ото дня усиливалось, и Авдоня размышлял про мышей: «Плодушшие, знать, за один год развелось сколько, день и ночь ворохобятся». Потом к шороху прибавился скрип, а еще погодя немного – плач. Авдоня осматривал и подправлял пилы, все прочие спали. И долго были привычные звуки: шорох и скрип на потолке, звон пил под напильником да храп спящих, – как вдруг кто-то заплакал.

– Ге-ге… – сказал Авдоня, отложил пилу и разобрал над ушами волосы. Плакали где-то близко. Авдоня постоял над парнями. Они только храпели да сипели. Обошел вокруг барака, и там никого не было поблизости. Слазил на потолок, пусто и там; заглянул под нары, в печку, приложился ухом к полу, – плач и всхлип были в подполье.

– Дела… Как же втиснулся он туда, когда под пол и лазу нету. – Авдоня разбудил парней. – Послушайте, дурманы, что в бараке-то деется!

Называл Авдоня своих парней иногда лебедями, иногда дурманами – оба имени у Авдони звучали ласково.

Вся Авдонина артель была холостая, безбородая и безусая. Набирал ее Авдоня с умыслом: «Как-никак, а два года – большой срок. Женатый по жене затоскует, усатого на призыв позовут, пожилой, глядишь, свару со мной затеет». И не допустил в артель никого старше девятнадцати лет. Авдоня был в артели бригадиром. И по возрасту, и по своему положению, – к кόзлам с пилой он уже не становился, – его делом было наблюдать за работой, учить, подсчитывать выработку, получать деньги, а главное – держать острыми пилы. Сам Авдоня понимал свои права и обязанности гораздо шире: «Что отец в семье – то бригадир в артели». Он требовал от парней беспрекословного подчинения, учитывал расходы, не выпускал из барака без спроса, разрешал и запрещал знакомства, – сам отвечал на это постоянной заботой: чинил парням обутки, одежду, помогал покупать новое.

– Слышали? – спросил Авдоня.

– Слышали, вода хлюпает.

– А может, мертвяк. Поставили барак на могиле, легко ли держать на себе такую махину: сколько бревен, досок, печка, артель народу… Вот и плачет.

– Сказки, Авдоня, сказки! Весна, солнце, вода пробралась и хлюпает.

– А шуршит, скрипит кто?..

– Барак осадку дает. Не руками строен, вот и чудесит. Построить новый, на совесть, – все примолкнет.

К плачу в подполье привыкли так же, как и к шороху на потолке, и перестали его замечать. Но барак скоро напомнил о себе.

Однажды в самый разгар обеда треснуло и вылетело стекло в окошке, барак дрогнул, с потолка хлынула ручьями земля. Вся артель выбежала на волю: не прихлопнул бы, окаянный, живьем!

– Ну, что, барак чудесит, осадка? – Авдоня подморгнул на покосившийся барак.

– Самая явная осадка.

– Осадка-то явная, и крыша набок съехала. Только вот от чего такая осадка… Уходить надо поскорее.

– Уйти, знамо, лучше, – согласились парни. – Мало радости жить в такой кособене.

Авдоня обулся в новые лапти и пошел к дяде Васе.

– Мое почтение! Старшой буду над пильщиками.

Дядя Вася встал и поглядел через стол, как Авдоня обут.

– Почему в лаптях? Где сапоги, износил?

– Сапожки-то? На гвоздике висят.

– Сними с гвоздика и надень на ноги!

– Неужто в будние дни в сапогах разгуливать? Во всю жизнь по будним не надевывал.

– Привыкай. Здесь без сапог живо скрючишься.

– Жизнь-то моя грошовая, не стоит сапожков.

– А ты знаешь, сколько она стоит?

– Да как тебе сказать… дело темное. Скажи, как ты ценишь, – Авдоня навострил ухо.

– Ты что получил?.. Сапоги, ватную куртку, брюки, полушубок, шапку. Скоро квартира теплая будет и кровать в ней настоящая. И все это против жизни ничего не стоит. Неудобно даже ставить рядом с жизнью.

– Вон ты как… Ну, спасибо! Сапожки, выходит, отвисели. – Авдоня вздохнул. – Истрепляются скоро, жалко.

– Новые шьются, не жалей.

Авдоня рассказал, какие чудеса творятся в бараке, упомянул про темную силу.

– Без молебна барак-то строен. Темной силе вольготно кудесить.

– Какая там темная сила! Мерзлота гуляет. Темную силу забыть время, – упрекнул Авдоню Василий. – Скоро пятнадцать лот, как в революции живем, а у тебя все темная сила.

– Пускай мерзлота. Не хочу я и с мерзлотой знаться! Разреши, мы сами для себя сгрохаем домишко, по своему уставу.

– Инженеры, техники обидятся, у них – планы, проекты.

– Мы где-нибудь в сторонке, подальше от инженеров, от планов, от мерзлоты.

– Особенно от мерзлоты, – дядя Вася наклонился и скрыл усмешку, – она самая ядовитая.

– Во-от, место уж больно плохое, не из чего выбрать. Плоше этого места я не видывал.

– Значит, глядел плохо. Хорошее место. Леса-то по Енисею видал?

– Леса, верно… аж свечи. У нас в Вятке таких лесов нету, а сторона считается самая лесная.

– И зря стоят эти свечи, ни тепло от них, ни ясно. Где стоят, там и гниют. А за морем, в чужих странах, лесов – шиш один. Дом построить, пароход, вагон, шпалу положить – за лесом к нам тянутся. Вот, вместо того чтобы гнили наши свечи, мы их туда сплавлять будем. За денежку.

Авдоня одобрил:

– Праведно. Нет дураков даром отдавать.

Василий открыл окно, показал на реку.

– Здесь – линия. До нее любой пароход из любого моря веди, Енисей поднимет. А выше поведешь – оглядывайся. Вот мы и ставим Игарку.

– Праведно! – Авдоня подбежал к окну, глянул в оба конца реки. – Праведно! Лес до Игарки сам собой доплывет, а мы тут разделаем его и кликнем: «Гоните пароходы и денежки!» Я думал, сказки про пароходы сказывают, думал, зачем они в такую даль поедут. Думал, для всяких раскулаченных Игарку строим, вроде тюрьмы.

– Напрасно. В придачу к лесу есть рыба, пушнина, каменный уголь. А ты: место, место… Ходи в сапогах, ноги будут в тепле, сухие, и место другим покажется.

– Вот оно, пошто сапоги нам дают. – Авдоня погладил бороду. – Домишко-то разреши поставить. Сапоги носить буду и землю хаять перестану.

Чтобы не нарушать проектов и планов, Василий велел ставить домишко за городской чертой.

Авдоня строился. Под все четыре закладных бревна он положил по медному пятаку для богатства, для ограждения от нечистой силы трижды прочитал при закладке молитву «Да воскреснет бог и расточатся врази его», заговорил дом от ветров и бурь, от пожаров и молний… Печь складывал сам Кулагин.

Между тем старый барак покосился еще больше, дверь уже не притворялась, пол стал покатым. И, словно подражая ему, начали кособочиться и все другие дома и бараки, построенные в первое лето. Для выяснения, отчего происходит это, Василий назначил комиссию под председательством инженера Тиховоинова.

Комиссия обвинила во всем Борденкова: не учел особенностей грунта, нарушил проекты и расчеты, вообще строил небрежно, халтурно, лишь бы с рук сбыть. Василий до приезда Коровина и самого Борденкова решил оставить акт комиссии без движения.

Как и прежде, до революции, вслед за ледоходом из Красноярска, Енисейска и других побережных городов и сел потянулись в низовья реки, к Бреховским островам, рыбацкие караваны. По разным надобностям они приостанавливались в Игарке на часок-два, и весь свободный игарский люд сбегался тогда к пристани, кто поглядеть, не едут ли знакомые, кто узнать новости, кто раздобыть выпивки.

Первым эти караваны обычно встречал Большой Сень, ведавший рыбными промыслами нового города и постоянно живший на плаву, в моторном катере. К нему в первую очередь попадали и все новости, приходившие по реке.

На одном из таких караванов ему рассказали, что появился Ландур, отбирает у остяков ружья, одежду, пушнину, угоняет лодки. Сначала он бесчинствовал около Подкаменной Тунгуски, потом откочевал к Туруханску, скоро, пожалуй, нагрянет в Игарку.

– Кто видел его? – спросил Сень.

Оказалось, что из плывущих никто не видел, а слышали о нем многие. Слышали разное: Ландур – русский купец, который при царе владел всем Енисейским севером, а теперь прикидывается остяком; Ландур – остяк, но прикидывается русским купцом – носит суконную шубу на лисьем меху и бобровую шапку; Ландур – великан, громада, поддевкой можно закрыть целый семейный шалаш, а в шапку упрятать артельный котел; сам Ландур – обыкновенный человек, но одежда у него – верно – громада, должно быть, с чужого плеча, награбленная. И, наконец, что этот Ландур убил прежнего, теперь разгуливает в его наряде и под его именем.

– Спасибо! – одинаково всех рассказчиков поблагодарил Большой Сень, повернул катер к городу и вскоре пересказывал молву о Ландуре Василию Александровичу. Сам он был твердо убежден, что заявился Влас Потапыч Талдыкин, а остяка припутали к нему по ошибке, скорей всего из-за одежды. Ни один остяк и никто другой не согласится разгуливать под именем Ландура.

– Что ж, постараемся встретить по заслугам, – проворчал Василий с угрозой, спросил, есть ли в Игарке или поблизости у Ландура родственники, дружки, приятели, у кого он может обосноваться.

– Жена есть. Живет совсем близко от Игарки, всего сто верст. Правда, она теперь с другим живет.

– Это ничего не значит, – оборвал Сеня Василий Александрович. – Была женой – может стать снова. Сегодня, сейчас же поезжай туда на разведку. Потолкайся среди народа, будто бы ищешь место для рыбалки. Зайди к Ландурихе. Кого надо будет – угости!..

И вместе вышли из конторы на улицу. Сень направился к реке, Василий – к начальнику милиции. Под ногами то зыбилась и чавкала трясина незамощенных улиц, то вертелись брошенные кое-как, не прибитые кругляки, которыми настилали первые тротуары. На глаза будто живые, будто нарочно лезли покосившиеся строения.

«Гуляют… Мерзлота, дома, бараки, заборы, столбы, печи… все гуляет, – зло и горько раздумывал Василий. – И где-то рядом гуляет озверелый враг, Ландур».

Большой Сень вернулся через три дня и прямо с катера прошел к Василию в контору. Ему удалось кое-что разведать. Последний раз Талдыкин был у жены много лет назад, в ту самую весну, когда явился к Сеню под видом остяка. Он приехал один в лодке, в том же остяцком наряде, исхудалый, голодный, злой. И так торопился куда-то, что не присел отдохнуть, отказался даже от бани, а сразу, с порога приказал Лизавете и работникам собирать оленей и погрузить все движимое добро в нарты.

На другой день обоз из восьми нарт, сорока оленей и четверых людей – Ландур, Лизавета и два работника – откочевал в тундру. В доме оставили только мусор да лохань, полную помоев.

Шли все время на восход солнца. Верст через двести решили передохнуть с недельку, подкормить отощавших оленей. Но в первую же ночь один из работников сбежал, угнал десяток оленей и две груженые нарты.

Влас Потапыч испугался, что работник донесет на него большевикам, и отменил отдых. Дальше верст тысячу, до самой Хатанги, шли без дневок, как оглашенные. Неценный груз помаленьку сбрасывали, особо притомившихся оленей забивали на еду: ловить рыбу, стрелять зверя и птицу было некогда. К реке Хатанге привели только двадцать оленей и три нарты.

Начиналась зима, тундра подмерзла, выпал снег. Но река еще не закрылась льдом, и поневоле вышла долгая остановка. Огородили чум. Оленей решили больше не убивать. Работник промышлял на еду жирных осенних куропаток. Лизавета чинила истрепанную одежду и обувь. Влас Потапыч украдкой от работника сшил необыкновенную сумку и пояс из двухслойной кожи, а между слоев спрятал золото.

Замерзла река. Талдыкин решил опробовать, надежно ли утвердился лед, взял одну нарту, две тройки оленей на трудный случай и поехал на другой берег. Работник с Лизаветой видели, что перебрался он благополучно, потом заехал почему-то в кусты и навсегда скрылся там.

Сперва они подумали, что заблудился, а когда, не дождавшись, поехали разыскивать его, поняли, что скрылся обдуманно. За кустами была чистая тундра, где нельзя заплутаться, и след нарты уходил прямехонько на восход, именно в ту, в Якутскую сторону, куда и стремился Влас Потапыч.

Догонять было поздно: отъехал уже много, да и Лизавета не захотела: «Влас Потапыч не любит меня, не пойму, зачем и женился. Куда ездил, куда ходил – мне никогда не сказывал. Всю жизнь не по пути была ему. Вижу, надо расходиться».

И повернула свою упряжку к дому.

Обратно на Енисей пробирались год и приехали втроем. Бесплодная при Талдыкине, Лизавета родила хорошего сынка от работника. Он записал ее в жены, она стала считаться беднячкой и получила обратно конфискованный дом.

– Вот и все, друг, – уныло закончил рассказ Большой Сень.

– А мне пока довольно. Смог Ландур убежать – сможет и вернуться. Надо быть настороже, – отозвался Василий.

В Якутии Влас Потапыч представился остяком, и никто в этом не усомнился. Приехал он из остяцкой земли, на мелкорослых остяцких оленях, в остяцкой одежде, говорил, сюсюкая, как остяки. И назвался Большим Сенем потому, что это имя помнил тверже всех других, вслед за собственным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю