355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 36)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 60 страниц)

14

К раскольным базам начали подходить маточные табуны. Затем пригнали трех прирученных кобылиц из рабочего состава; их пасли в стороне, не давая присоединиться к табунам.

Урсанах, встречавший табуны, дал знать Степану Прокофьевичу и Домне Борисовне, что все готово, ждут только их. Степан Прокофьевич выехал на буром жеребце Кондоре, которого выбрал по совету Орешкова для верховой езды. Зоотехник подметил в коне и всаднике общие черты: оба сильны, мускулисты, с твердой поступью, и был очень доволен, что соединил их.

По дороге к Степану Прокофьевичу пристал Застреха. Он был большой конелюб, особенно любил коней в те моменты, когда они вовсю выкладывали свою дикую, неукротимую силу. Против домика Домны Борисовны всадники остановились. Она махнула им рукой и крикнула:

– Поезжайте! Я пешком.

За время работы на конном заводе она научилась верховой езде, но не любила ее. Трудно было подниматься в седло, во время езды уставала сильно спина, ноги, а больше всего не нравилось, что нельзя спокойно, обстоятельно поговорить с человеком: верховые кони не любят ждать – дергают поводья, переступают.

– И пешком можете с нами, мы не собираемся вскачь, – отозвался Степан Прокофьевич.

Она вышла, взялась за стремя его седла. У нее была привычка, разговаривая, брать собеседника за руку, за плечо.

– Пошли-поехали, – сказала она, отворачиваясь от пыльного вихря. – Опять задуло. А ночью установилась такая тишь. Весной здесь самые неожиданные переходы – ночью заморозки, днем тридцать градусов тепла, среди полного затишья вдруг ураган. Весна вроде осени. Осень, наоборот, тихая, теплая, ясная, зеленая – вроде весны.

– Тоже бывают прелести, – вставил Застреха. – В прошлом году весь ноябрь пылил такой ветрище… Сплюнешь – летит шматок грязи.

– Ноябрь – уже зима. Зиме полагается быть немножко неуютной.

– Если бы немножко… – пробурчал Застреха.

– А в общем, очень неуютно? – спросил Лутонин Домну Борисовну.

Она никогда не подводила такого итога и отвечала не спеша:

– Здесь много солнца. Все дни в году с солнцем.

– Так-таки ни одного пасмурного дня? – спросил недоверчиво Лутонин.

– Редко, чтобы весь день было пасмурно. Хоть ненадолго, а все равно прояснится. Здесь хорошее небо, высокое-высокое. – Она посмотрела вверх. – Глядишь в него и сам будто становишься выше. – Опять налетел порыв ветра; чтобы побороть его, Домне Борисовне пришлось крепче ухватиться за стремя. – Здесь во всем такая сила. Начнет припекать, задувать, морозить – только держись. Начнет расти, цвести – что ни день, все неузнаваемо. Потом этот простор… никакому великану не будет тесно, – и заключила: – Я вжилась, мне нравится.

У первого база их встретил Орешков в своем редко сменяемом белесом пыльнике. Затем подъехал Урсанах, сказал:

– Мы начинаем, – и взмахнул шапкой. – Осторожно, не горячись! – крикнул он табунщикам.

Табунные кобылицы, хотя и считались не дикими зверями, а домашними животными, имели имена, родословную, были записаны в разных книгах, гуляли с жеребцами благородной крови и в себе носили немало этих кровей, но жили тем древним порядком, какой установился у лошадей до вмешательства человека: рождались и всю жизнь проводили под открытым небом, не зная ни стойла, ни узды. Нрав у них был опасный, звериный. Предупреждая табунщиков, Урсанах думал еще и о другом: многие из кобылиц жеребы, и пугать и гонять их вредно.

Два табунщика с разных сторон не спеша начали подбираться к кобылице, пасшейся с краю табуна. Занятая едой, она не сразу заметила их, а заметив, вздернула голову, храпнула и кинулась в табун. Но табунщик корпусом своей лошади загородил ей дорогу. Она хотела обойти его и натолкнулась на другого табунщика. Кобылица вставала на дыбы, кружилась, ржала, храпела, цокала зубами, но ее все-таки оттеснили к мирно пасшимся рабочим кобылицам. В их компании она постепенно успокоилась.

За первой кобылицей тем же способом выделили из табуна другую, третью, четвертую. Кони обычно неохотно расстаются с табуном. Особенно много задала хлопот сплошь вороная, без единой отметины, как спелая ягода черемухи, красавица-трехлетка Заметная. Конский молодняк – будь жеребчики, будь кобылки – чаще всего держится по двое. Дружки рядом пасутся, вместе играют, чешут друг друга. Хорошо, когда эта дружба совпадает с планами людей. Но у Заметной не совпала. Сама стройная, крутобокая, огненно быстрая, с легкой головой на гибкой лебединой шее, подругу она выбрала неповоротливую, грузную, с короткой шеей и большой головой. Их решили разъединить: Заметную сдать в косяк к Фениксу, чтобы закрепить в потомстве ее достоинства, а подругу – к жеребцу другого экстерьера, чтобы исправить в потомстве ее недостатки.

Когда к ней подобрались табунщики, Заметная прянула от подруги, но услышала ее голос и кинулась обратно, ударив грудью и оттолкнув мешавшего ей табунщицкого коня; потом, как ни отпугивали Заметную и криком и кнутами, она все тесней жалась к подруге. От их перебежек, от криков табунщиков все кони пришли в волнение.

К Урсанаху подскакал красный, потный, уже замотавшийся молодой табунщик Боргояков и сказал, сильно кривя лицо – оно было все в шрамах, – обнажая стальные зубы и картавя:

– Надо плюнуть на них. Оставить под конец. – У него был тот резон, что когда весь табун поделят на косяки и загонят в базы, на просторе легче разлучить упрямых подруг.

– Плюнь… Она тебе потом так плюнет – и казенные зубы выставит! – резко сказал Урсанах. Он твердо держался правила: если конь бунтует, надо немедленно усмирить его, выбить дурь, пусть знает, что нельзя бороться с человеком; не выбьешь – конь осмелеет, может пустить в ход копыта и зубы. – Готовь аркан! – приказал он Боргоякову.

– Которую ловить? – спросил табунщик.

– Заметную.

Для сортировки было безразлично которую, но для воспитания следовало наказать заводилу.

Когда Боргояков отъехал, Лутонин спросил Урсанаха, кто изуродовал парня.

– Поцеловал дикий конь копытом. – Старик покрутил головой. – Страшное было дело: все зубы вон, лицо набок, мамку позвать не может. Целое лето вылежал в больнице.

Подружек выгнали из табуна на простор. Боргояков приготовил аркан. Завидев эту страшную штуку, памятную им с того времени, когда их таврили – сперва чуть не задушили, потом мучили каленым железом, – кобылицы позабыли о дружбе и прянули в разные стороны. Спасение всегда представлялось им в гуще лошадей, и одна кинулась в табун, а другая, Заметная, в косяк, чего и добивались от нее. Арканить не пришлось.

– А… каналья. Вот ты чего не любишь! – крикнул ей Боргояков.

Из косяка, когда его подобрали весь, рабочих кобылиц вывели, а остальных загнали в баз. Кони, желая вернуться к табуну, ходили цепочкой вдоль изгороди, отыскивая выход. Урсанах, зайдя осторожно в баз и стараясь не спугнуть кобылиц, – тогда они собьются в кучу, где ничего не заметишь, – внимательно осматривал, нет ли у них хромоты, ушибов.

Орешков рассказывал Лутонину про косяк: число голов, кровность, чем руководились, подбирая их в одну семью, какого ждут потомства. Слушая, Лутонин приглядывался к кобылицам, которые все ходили и ходили вдоль изгороди; когда Орешков умолк, он заметил ему:

– Ваши соображения, планы, надежды хороши – не спорю. А вот кони тощеваты.

– Как не быть тощими, если всю зиму жили без подкорма, одной тебеневкой[12]12
  Тебеневка – зимняя пастьба, при которой кони добывают корм из-под снега.


[Закрыть]
. И теперь не лучше. – Зоотехник начал сердито тыкать пальцем вниз, на выеденную прошлогоднюю траву, сквозь которую молодая едва пробивалась первыми шильцами. – Много ли ущипнешь тут! Все равно как на моей лысине.

– При таком харче кони не вывезут ваших планов, – добавил Лутонин.

– Сплошь да рядом так и бывает. В прошлом году завод не выполнил плана. И нынче не велики надежды.

– Павел Мироныч, цыплят считают по осени, – сказал Застреха. – Не пугайте Степана Прокофьевича прежде времени.

– Наоборот, пугайте самым страшным. – Лутонин нахмурил темные густые брови, точно сам приготовился кого-то пугать. – Стреляйте из всех пушек, выпускайте всех зверей. Стерпим как-нибудь. Хуже будет, когда начнут бить из засады. Ну, Павел Мироныч, продолжайте.

– Если нынче, как и в прошлом году, ни дождинки не выпадет – мало того что всю зиму жили на одной тебеневке, и летом будут впроголодь.

– Какие же они после этого герои! – воскликнул Лутонин.

– Не так уж плохи?! – обрадовался Орешков.

– Говорю, герои. И голод. И жара. И мороз. И жажда. – При этом он каждый раз резко взмахивал рукой. – И уходец, откровенно говоря… – глянул вопросительно на Орешкова.

Тот ответил:

– Уходец частенько мачехин, гоняют да кричат – и все.

– Другие давно бы висели на веревках, – продолжал Лутонин, – а эти даже играют, взлягивают. Поглядим, что дальше… Домна Борисовна, нехорошо получается: мы все – по-барски, в седлах, а вы – бедной странницей, пешком. Садитесь! – занес ногу, чтобы выпрыгнуть из седла.

– Сидите! – сказала она, отмахиваясь. – Скоро пойдем туда, отдохну, – показала на домик-вагончик, в каких живут табунщики, трактористы, косари, жнецы, работая вдали от постоянного жилья.

Здесь вагончик был поставлен для всяких сборов и раскомандировки табунщиков на время работы в раскольных базах.

Отделили еще два косяка.

– Как эти? – спросил Орешков.

– Таким орлам да настоящий бы корм… – Степан Прокофьевич крепко сжал кулаки, будто сдерживая огненного бегунца. – На клеверок бы их, на клеверок.

– Напрасно огорчаетесь, кони совсем не худы. Они ведь табунные, сухость, легкость – их свойство, – сказал Застреха, – их достоинство.

– Вы хотите сказать, что им лучше и быть некуда?

– Конечно, могут быть и лучше.

– Вот и жалко, что могут, а не стали.

Эти слова Застреха воспринял как упрек себе и решил, что Степан Прокофьевич думает отыграться на нем, – когда у него случится провал, он поднимет хай: Застреха оставил завод без кормов, заморил поголовье. Застреха то и се. «Все его подковырки неспроста, у них да-а-лекий прицел. Это артподготовка».

На самом деле Степан Прокофьевич не думал ничего подобного, и если у него был прицел, то самый безобидный: пока Застреха рядом – поглубже заглянуть в его придирчивый, изворотливый ум и вытянуть оттуда что-либо полезное.

Вернулись к первому базу, спешились. Немного погодя, закончив подбор последнего косяка, подъехал Урсанах с бригадой табунщиков.

– Мы готовы, – сказал он, поглаживая бороду. – Давайте ваших жеребцов.

– Молодежная? – спросил про бригаду Степан Прокофьевич, оглядывая юные лица, еще горевшие азартом опасной, но увлекательной работы.

– У нас все бригады молодежные, выделять не приходится, – ответил Орешков. – Если уж выделять, то стариков. Это, кажись, не принято, получится вроде инвалидной команды.

Лутонин поманил табунщиков: сюда, поближе! Они подъехали.

– Будем знакомы, ребята! Кто у вас бригадир?

Из круга табунщиков выдвинулась Аннычах.

– А-а… вон кто. – Среди одинаково молодых и загорелых лиц Степан Прокофьевич не сразу узнал девушку, одетую в табунщицкий наряд мужского фасона, как и вся бригада. – Мы знакомы, но еще раз! – и протянул ей руку. – А кто главный табунщик?

Подъехал Боргояков.

– Давно табунишь?

– Пятый год. Я большой пошел, тринадцати лет.

– Есть и такие, кто раньше твоего начал?

– Колька Смеляков десяти, – и Боргояков показал на мальчишку с очень приметным, будто раскрашенным для сцены лицом: на темно-коричневой, почти черной от загара коже лежали две белые-белые полоски бровей.

– Одиннадцати, – поправил Смеляков, – до полных одиннадцати всего двух недель не хватало.

Теперь ему было пятнадцать. И по росту и по корпусу нельзя было дать этого; однако, здороваясь, Лутонин почувствовал в его руке мужскую крепость, – руки у табунщиков цепкие, сильные, как у слесарей и кузнецов, – в быстрых ребячьих глазах увидел взрослую серьезность.

– Все-таки двух недель не хватало, значит, было десять. Ты не плутуй! – с ласковой строгостью сказал Лутонин. – В седло-то сам забирался?

– В седло… – По лицу парнишки мелькнула неопределенная улыбка, в которой было и печальное, и веселое, и стыдливое. – В седло – сам: в степи подсаживать некому.

– А из седла?

– Расскажи, как из седла путешествовал! – зашумели табунщики.

– Не один я, вы тоже путешествовали. – Смеляков взбычился и заворчал глухо и сердито, по-стариковски: – Дурака ищут, пореготать захотелось. Рассказывайте сами про себя.

– А ты про всех, все одинаково катались, – настаивали табунщики.

– Вот пристали. И чего нашли, кому интересно? – заговорил парень, пофыркивая в сторону надоедливых товарищей и косясь на Лутонина с таким выражением: что тут рассказывать, посуди сам, но все-таки рассказал: – Когда большие отбыли на войну, в табунщики стали принимать всех без разбору: парнишек, девчонок. Ну, пришел и я. Урсанах говорит: «Вот тебе конь. Седлай». Высоченный мерин. Седло ему я только до брюха поднял, а дальше не могу. Изо всех сил тужусь – не могу. Заседлали мне. Карабкаюсь, а мерин глядит на меня: какая, мол, тут мошкара лезет? Раньше он здоровенного мужика возил. Ну, кой-как забрался. А мерин цоп меня за штанину и сдернул.

– Штаны? – раздался насмешливый голос.

– Всего меня. Спустил, как с горки.

– А с меня полштанов, – раздался тот же голос. – Лопнули они. Сижу я в седле – одна нога в штанах, другая – по колено голая. Сперва этого мерина мне давали.

– Что же он так? – спросил Лутонин. – Злой был?

– Не злой, а привыкший к одному человеку. Здесь много таких, привыкших. Ну, залез я снова, – продолжал Смеляков все с тем же выражением: не стоит рассказывать, ничего нет интересного. – И мерин снова цоп. Залезал я, залезал, а все на земле. Тогда Урсанах распорядился заседлать кобылку Маму. «И если, говорит, и на этой не усидишь – езди верхом на палке». Опять лезу. Кобылка вроде мерина глядит на меня серьезно так: «Откуда ты взялся? Такого я не возила». А я уговариваю ее: «Мама, Мамочка, не трогай». Послушалась. Поехали. Урсанах идет рядом и подбавляет мне духу: не трусь, мол, в седле нет маленьких, все одинаково большие, высокие. Поговорил он и отстал, а я уехал. Ну, и все, табуню.

Под Смеляковым была дымчатая, тонконогая, очень поворотливая кобылка, все время настороженно косившая глазом на Лутонина.

– Это она и есть, твоя Мамочка? – спросил он и протянул к кобылке руку, чтобы погладить.

Но Смел яков быстро отвел руку:

– Товарищ директор, отойдите!

– Что так? – удивился Степан Прокофьевич.

– Не ударила бы. Мамочка шибко строгая, кроме меня, никого не признает.

15

Табунщики уехали обедать.

– И сто шагов, а все-таки не желаем пешком. Нар-ро-дец, – проворчал Застреха.

– Вы о ком? – спросил Лутонин.

– О нашей молодежи. – Застреха кивнул на ускакавшую бригаду. – Взгромоздятся на седло и… родную матушку позабыли. Шапки не ломят, пешеходу не скажут: «Давай багаж подвезу», одно знают – нахлестывать.

– Не все, не все такие, – запротестовал Павел Мироныч. – И нельзя судить по одним шапкам… Старшему, скажем Боргоякову, тринадцать лет, младшему, скажем Смелякову, десять. А мы такую пару к табуну. Видеть надо было. Вы не видели, вы приехали, когда эти… эта… – Павел Мироныч заколыхался от волнения, язык у него начал спотыкаться. – Когда мошкара эта уже в наездников выросла. А я видел – всю войну с мошкарой работал. Слыхали? Слышали Смелякова? – он приступал то к Застрехе, то к Лутонину. – Усадили его в седло, по головке погладили и в степь. Одна у нас надежда: кобыленка под ним умнущая, сама распорядится. В степи буран, воют волки, табун полыхается, а такой вот Колька всю ночь один. Где-то та-ам, та-ам… за холмами, верст за десять, другой – такой же Колька. Найди его!

– Ох, сколько было с ними всяких происшествий! – продолжал Орешков. – Поставили того же Кольку к годовалым жеребчикам. Изо всех коней годовички, пожалуй, самые беспокойные для табунщика. Любопытны донельзя – все знать хотят, во все нос суют. А глупы: увидят мышь – полыхнутся, увидят волка – к нему. Трава была густая. Наелись жеребята, и пошла у них игра, беготня. Не успел наш Колька оглянуться – жеребята, все двести голов, разбежались на двести дорог; самого крайнего чуть видно. Колька за ним. Догнал и видит: машет над травой чей-то хвост, длинный, пушистый, в рыжинку, вроде лисьего. Махнул – пропал, махнул – пропал. И раз от разу подальше-подальше: не то убегает, не то приманивает. Жеребенок идет за хвостом. Кольке тоже интересно: чей хвост, – и едет за жеребенком, не торопится заворачивать его. Кобыленка фыркает, беспокоится, да Кольке ни к чему это, ему хвост интересней. Вдруг вместо хвоста объявился целый волк, а рядом – другой. Подскочили к жеребенку один справа, другой слева – и погнали. А кобыленка у Смелякова натренированная на волков, раньше на ней волчатник ездил, большой любитель – брал он волков без оружия, одним арканом. Загорелось в ней ретивое, и пошла она во все свои атмосферы.

Я как раз объезжал табуны. Вдруг слышу: орет кто-то благим матом, так орет, что и разобраться не могу – человек или поросенок. Тем временем вся картина оказалась передо мной. Впереди скачет жеребенок, за ним два матерущих волка, потом дымчатая кобыленка, распласталась в ленту, вот-вот наступит волкам на хвосты, а в седле мотается Колька и орет-орет. Тут подвернулись табунщики и одного волка хлопнули. Другой уметался.

«Чего орал?» – спрашиваю Кольку. – «Страшно. Волки». – «Они же не за тобой гнались». – «Все равно страшно».

Успокаиваю его: «В другой раз не бойся, волк человеку не опасен», а сам не приду в себя. Вспомню, как неслась кобыленка – остервенела до последней крайности, как мотался парнишка, – ну прямо дым на ветру, – и опять станет жутко. – Павел Мироныч торопливо передохнул. – А Боргояков, думаете, от шалости сунулся под копыто? Жеребцы подрались, разнимал их. По двенадцати часов в день дежурили при табунах. Измерзнут, издрогнут все, дома сразу в постель. И домой-то иные не попадали по неделям. Кругом степь да ветер, кони да волки. Нельзя судить по одним шапкам. А по делу надо прямо сказать – наша мошкара спасла нам завод. Да и теперь попробуйте-ка обойтись без нее. Не выйдет.

– Да-да. Поглядишь назад – и удивительно, как наши ребятишки выдержали, как не разбежались. Расплакались бы: не пойдем! И что бы мы тогда?.. – Домна Борисовна беспомощно развела руками. – Что бы?..

– Бывало, плакали, – сказал Орешков.

– Но поплачет, а потом и пойдет, сам пойдет. Поглядишь на него, и хочется крикнуть: «Вернись!» – Она сделала руками движение, каким прижимают к груди горькую головушку.

Урсанах глубоко вздохнул – и без того маленький, узкогрудый, стал на некоторое время еще меньше, еще уже в груди. Он знал гораздо больше, чем Орешков, Домна Борисовна и вообще кто-либо другой, что пережили молодые табунщики в годы войны. К нему в первую очередь стучатся табунщицкие дела, невзгоды, заботы, печали и радости, – все, что творится в степи. О многом перемолчал он тогда, не хотел вспоминать и сейчас: не беда, что ушла старая вода.

– Нельзя, конечно, забывать и шапки, – продолжал Орешков.

– Я о том и говорю, – встрепенулся Застреха.

– О том, да не так. Наша молодежь оборвала свое детство, юность, ученье и пришла помогать нам. Это надо вернуть ей! А мы, ничего не вернувши, лезем в амбицию: «Почему не ломите шапки?» – Орешков достал носовой платок, по размеру и по ярко-пестрой расцветке более похожий на головной, и начал обмахиваться.

Табунщики вернулись к базам.

– Павел Мироныч, вы закончили или еще будете ораторствовать? – спросил Лутонин.

– Закончил, пора и честь знать: невелик Цицерон, – ответил Орешков.

Тогда Лутонин сказал, чтобы все спешились и шли в раскомандировку.

– Надо потолковать на локотках.

Табунщики недоуменно переглянулись.

– Не знаете, не говаривали на локотках? Сейчас покажу, – и, придя в раскомандировку, он сел к столу, поставил на него локти. – Вот так. А вы садитесь против меня. Поближе, поближе. Смелей, не в гостях ведь, а дома. – Сам расставил скамьи и табуретки с таким расчетом, чтобы хорошо видеть каждого. – Садитесь!

– Локти куда, на стол? – спросил Боргояков.

– Не обязательно, – и Степан Прокофьевич убрал со стола свои руки. – Говорить на локотках – значит говорить по-дружески, по душам, откровенно. – Он пробежал взглядом по лицам табунщиков и спросил: – Как пообедали?

– Сходственно, – ответил за всех Смеляков.

– Что было?

– Да все она – Лапша Лапшевна Лапшева.

Столовая не могла похвалиться разносолами.

«Надо посмотреть», – подумал Лутонин: занятый хлопотами о севе и орошении, он не успел поинтересоваться столовой.

Урсанах назвал бригаде табунщиков ее плановое задание. Домна Борисовна напомнила, что с разбивки маточных табунов на косяки в работе завода наступает решающий весенне-летний период. В это время матки жеребятся и зачинают потомство будущего года. Тогда же обзаводятся детьми исконные враги лошадей – волки, и детные кормящие волчицы становятся самой страшной из всех опасностей, какие угрожают конскому молодняку. От табунщиков требуется неустанная бдительность.

– Каждый год на заводе гибнут десятки жеребят: одних режут волки, других забивают взрослые кони. А за все время, как существует завод, погиб целый полк. Если бы сдать его в армию, и война бы скорей кончилась, и сколько бы людей уцелело. Сегодня он – жеребенок, а через три года взрослый конь, работник, воин. Помните это везде и всегда, как свое имя!

– Можно сохранить всех жеребят? – спросил табунщиков Степан Прокофьевич.

– Трудно, – отозвались они.

– Но все-таки можно?

– Сперва надо успокоить волков.

– Успокоим. Если уж фашистов, Гитлера со всеми его пушками, самолетами, танками смяли под каблук, то волков… – Он презрительно фыркнул. – Ну, договорились?

Табунщики взяли обязательство сохранить всех жеребят.

На этом и закончился разговор «на локотках».

Домна Борисовна ушла в конюшню снаряжать косячного жеребца. Немного погодя в конюшне распахнулись ворота. В их пролете показался золотистый Феникс; выйдя, он глубоко вздохнул, быстро глянул направо-налево, жадно потянул степной воздух, затем высоко, как горнист трубу, поднял голову, заржал громким, по-стальному звенящим голосом и свернул в сторону базов. Его держали два конюха в два повода. Идя, он резко взметывал голову, стараясь вырвать туго натянутые поводья, трепетал весь, от копыт до ушей, и ржал не умолкая. С ближайших холмов ему отзывалось эхо.

Рядом с ним, так, чтобы все время видеть его глаза, шла Домна Борисовна и, когда жеребец начинал рваться, покрикивала:

– Феникс! Феникс! Не буянь. Не то уведем назад.

И конь, привыкший к этому то ласковому, то строгому голосу, заметно стихал.

Кобылицы, заслышав Феникса, насторожились. Некоторые из них прошлым летом гуляли в его косяке, теперь, вспоминая это, столпились у изгороди и начали призывно, радостно откликаться. А те, что не знали его, беспокойно кружились по базу. Огромный, весь трепещущий, со встопорщенным хвостом и гривой, будто крылатый, жеребец, разбудивший своим голосом даже безмолвные холмы, наводил на них страх.

Подойдя к базу, Феникс всплыл на дыбы и хотел перемахнуть через изгородь внутрь база; но конюхи сильней налегли на поводья, осадили его и направили вокруг изгороди показать ему весь косяк. Знакомые кобылицы шли рядом по другую сторону изгороди, обнюхиваясь и перекликаясь сквозь нее с Фениксом: другие подбегали и отбегали; иные поглядывали издалека.

Урсанах, Орешков и Лутонин зорко наблюдали за кобылицами, ловя каждое их движение, всякую нотку ржанья, огонек глаз. Домна Борисовна наблюдала за жеребцом. После двух кругов Феникс так или иначе перезнакомился со всем косяком: с кем обнюхался, с кем перекликнулся, с кем переглянулся. Тогда с него сняли узду и впустили его в баз. Жеребец сгрудил всех кобылиц к воротам – их открыли – и погнал косяк к далеким холмам, где пас уже несколько лет.

Рядом с косяком, справа и слева, ехали два табунщика, которым была поручена охрана. Сзади ехала и шла большая толпа провожающих. Выход конских косяков – то же самое, что первый выгон коровьего стада. Трудно угадать, как поведут себя малознакомые меж собой кони, – бывало, что одни упрямо стремились убежать, другие лезли в драку.

На этот раз все шло по порядку, кобылицы особенно не стремились разбегаться, Феникс собирал их мирно, не применяя зубов и копыт. Только Заметная все оборачивалась и звала подругу. Но та не отвечала: ее как раз в это время перегоняли из табуна в косяк, в страхе за себя она забыла про подругу, и Заметная продолжала идти без сопротивления.

Метров через сто провожающие остановились.

– Счастливый путь! – крикнул Урсанах уходящим табунщикам.

Они оглянулись. Тогда им начали махать шапками, шляпами, руками. Потом провожающие вернулись к базам.

Следующий косяк увел новопородный «хакас» буланой масти Абакан.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю