355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 2. Брат океана. Живая вода » Текст книги (страница 18)
Том 2. Брат океана. Живая вода
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:30

Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 60 страниц)

XV

Была ранняя весна. Пароходы еще не ходили, и раскулаченных из Надпорожненской волости переправляли в город на телегах. Ехали только маленькие, взрослые шли пешком. Телега давалась на две семьи. Павла вез старик Борденков, отхлопотал для его семьи отдельную подводу. Дорога была тяжелая, и на буграх по щиколотку стояла грязь, а в ложках, в низинках – по колено. Борденков настойчиво уговаривал Секлетку присесть, передохнуть, – он и хлопотал-то об отдельной подводе только ради нее, называл милушей, сироткой, березкой, а девушка упрямо шла и шла, не отзываясь и не поднимая головы, повязанной ниже бровей темным старушечьим платком. Не отзывалась она и отцу с матерью и сама за сотню верст дороги заговорила всего один раз.

– Папаня, а выгнали нас за что? Что ты сделал? – спросила отца, когда он зачем-то поотстал от обоза.

– Ты сделала. – Павел во всем винил дочь: не накличь она Петра с Веньямином, все осталось бы шито-крыто.

– Неужто другой раз наказуют за пушнину с золотом? Отпустили из колонии – стало быть, расквитался?

– Расквитаешься… Доконают раньше.

– А нас-то сперва не брали ведь.

– Тебя вот надо было первую. – Павел ткнул Секлетку в бок. – Иди, гнида… Знал бы раньше – перервал бы тебе глотку. Мамку вякнуть не успела бы.

В городе высадили их у пристаней на пустой галечный берег. Каждый день прибывали новые партии. На берегу появились свое Забайкалье, своя Пермь, Волга, Украина. Павел редко сиживал дома. У иных не было ничего, кроме нескольких шагов берега, – ни костра, ни чугунка над ним, ни балагана, а говорили все: «надоело дома», «ушел из дома», «сидит дома». Павла «дома», не переставая, жевала Степановна: «Ну, винт, довинтился, докрутился!» Секлетка молчала, как немая.

«Молчит молчит – и вдруг сделает что-нибудь. Меня зарежет, матери перехватит глотку», – раздумывал Павел и уходил в «Пермь», на «Украину», узнавал слухи, сочинял и разносил свои. Забрел как-то к волгарям, подивился, зачем прислали их на Енисей.

– Пересохла, что ли, Волга-реченька?

– Да нет, зыблется, матушка, волнуется.

– А вас к нам. Удивляюсь. – Павел подергал плечами.

– Чему удивляешься?

– Тому, что в Волге не перетопили вас, на Енисей привезли.

– Неужели топить будут?

– А вы думали, жить оставят. Дурачки! Всех в реку, всех. Посадят в барки, доведут до порога, есть тут такой, обрубят канатики. Как орешки, все барки перехлопает. Затем, знать, и прут с Волги, что там выплыть можно. Здесь не выплывешь. – Сделал скорбное лицо и, не дав волгарям опомниться, ушел к Ивану Черных в «Казахстан».

До раскулачиванья Иван Черных жил у большой дороги из Семипалатинска в Алма-Ату, владел караван-сараем. Было у Ивана пятьдесят коней, двадцать верблюдов, до тысячи голов рогатого и мелкого скота и кусок степи величиной с хорошую волость. Начало богатству положил отец Ивана. В то время, когда вместо верблюжьих, троп из Семипалатинска в Алма-Ату повели конный тракт, отец за два пестрых ситцевых халата выменял у казахов, кочевавших около тракта, ненужную им каменистую лощинку и вырыл в ней колодец. Года через три вокруг колодца вырос обширный караван-сарай с лошадьми, верблюдами, бричками, с десятком ямщиков и работников.

Проезжие требовали хлеба, сена, мяса, а в каменистой лощинке была только вода, и старик Черных пошел к казахам торговать другую, сенокосную лощинку. Но казахи отказались продать ее, была нужна самим для выпаса. Тогда Черных решил застолбить лощинку самовольно. В июле ковыль по лощинке высох, стал горюч, как порох, Черных поджег его. Казахи еле успели угнать скот; кибитки, кошмы, сундуки с одеждой, мешки с шерстью остались в лощинке и сгорели. Когда пожар утих и казахи вернулись в лощинку посмотреть, не уцелело ли что-нибудь из кинутого добра, лощинка была уже застолблена и столбы отмечены черным выжженным крестом, тамгой Черных.

И потом, что ни год, у Черных – новая лощинка, новый водопой. Иван раздвинул отцовские владения далеко за горизонт, у него появились и непаханые ковыльные выгоны, и пшеничные поля, и заповедники, оставленные пчелам для медосбора.

Семья Черных была большая – Иван, его жена Дарья и восемь человек детей.

Иван с Дарьей сошлись против воли родителей и года полтора, до первого ребенка, жили без венца. А повенчались, Ивану вдруг пришло в голову, что Дарья может изменить ему: «У нее это просто. Сошлась же со мной под кустом, и с другим может». Не дожидаясь, когда Дарья выкормит первого младенца, Иван обременил ее вторым, потом третьим. Дарья была на шесть лет моложе Ивана и в молодости очень красива. Бывало, извозчики, когда и не надо, останавливались попоить лошадей, чтобы только взглянуть на хозяйку. Но через двадцать пять лет семейной жизни не осталось в ней от прежнего и следа. Она кашляла, ходила согнувшись, прихватывая руками грудь. На руках и на ногах у нее вздулись синие жилы.

Иван любил своих законных детей; Дарья не помнит случая, чтобы обругал или ударил кого-нибудь из них, но первого, Алешки, стыдился, как незаконного, и старался сбыть его то в гости к родственникам, то в степь на заимку. «Хоть и покрыт венцом, а все немножко незаконный, крапивник. Дальше от людей держать лучше», – рассуждал Иван про Алешку.

Ради этого высокого, лобастого, чернобрового красавца Алешки и ходил Павел к Черных. «Вот это дите, не то, что наша. Мне бы такого, мне», – завидовал он, слушая рассказы Дарьи Гавриловны, которые она насочиняла про своего первенца и любимца. Рассказывала она охотно и много.

«Алешка-то сам ведь раскулачился, сам. Его не неволили. Его оставить хотели. Когда задумали вывозить нас, Алешу в Совет позвали и говорят: „Так и так, мы знаем тебя. Отцу ты вроде чужой, в его дела не путался. Отец в ссылку пойдет, а тебя, если хочешь, в колхоз можем записать“».

Алеша спросил, куда меня пошлют, к кому припишут. Сказали, что меня, как жену, припишут к мужу.

«И далеко ли пойдут они?» – это опять мой Алеша.

«Да не близко».

«Ну, а солнце-то светит там?»

«Немножко светит».

«Ну, и меня пишите туда же, с матушкой. Я не оставлю матушку».

У Павла завтракали, когда при входе в балаган остановился Антон Куковкин, высокий босой мужик в мешковинных штанах и рубахе без пояса. При нем были две худенькие девчонки лет шести и семи, одетые тоже в грубую мешковину и тоже босые. Ноги, лица, волосы у них черны от грязи, и только по голубым глазам можно было думать, что мужик и девчонки белокожие и светловолосые.

– Тебе чего? – спросил Павел.

– Может, чего останется, – сказал мужик.

– Э, милай, не туда забрел. Сами последние крошки доклевываем. Знаешь, кто здесь?

– Знаю.

– А зачем прешься, если знаешь?

– Дочурки вывели. Давно жужжат: «Пойдем да пойдем Христа ради. Ты молчи, мы сами попросим». Уговорили вот.

– Просить не позор: отцы святые, мученики подаяньем жили. Только и тут соображать надо. Ну, кто подаст здесь? Сами нищие. Иди в улицы, в город, к счастливым, к вольным.

– Рад бы в рай, да грехи не пускают. Раскулаченный я.

Павел бросил ложку, смерил мужика и девчонок глазами, на берегу было сотни три раскулаченных семейств, некоторые приехали издалека, месяца по два провели в дороге, оборвались, облохматились, но такого видел первого.

– Врешь, морочишь, – сказал Павел. – Будь какой угодно раскулаченный, все равно что-нибудь есть: заплатка на штанах суконная, поясок гарусной. А ты – голь, перекатная голь. От самого от рожденья, кроме этих штанов, наверно, ничего не было.

– Да немного поболе-то было… А раскулачили, истинно! – Куковкин перекрестился.

Павел заглянул в чугунок и поманил Куковкина.

– Заходи. Чем богаты…

– Девчонкам плесни, сам-то я и хлебом сыт. Хлеб-то спасибо, дают. А приварку месяц не видали. Истосковались девчонки. Видишь, на Христа ради решились.

Павел отдал чугунок девочкам: «Все ваше, до дна», – пощупал на Куковкине дерюжку и спросил:

– И где же такие кулаки проживали?

– Слыхал Каму?

– Сам немножко с Камы, по прадеду.

– Ну, жили мы там в починке… Леса у нас не уступят сибирским. Города, села, деревни большие редко. Все починки домов в пять, в семь. В нашем четыре было. Как началась эта самая коллективизация, приезжают и к нам из волости, из города. Человек шесть, а нас, говорю, всего четыре хозяина. Ну, собранье. Так и так… Свозите и ссыпайте все в одно место. Мы упрямиться не стали. Починок наш дружный был, у нас и раньше была своя коллективизация: хлеба попросишь – не откажут; скот по очереди пасли. Пастуха нанимать к четырем коровам не будешь ведь. Гостились все, свадьба ли, престол ли, празднуем всем починком. Кто родня, кто не родня – не разбирались. Ну, опросили нас, переписали. Потом спрашивают: «А кулак из четырех который?» – «Нету, говорим, такого. Мы все одинаковы». И верно, лошадей, коровенок – по одной, земле каждые три года передележ делали, молотили руками, жали серпом, в лавочку ходили на другой починок. Разнились только ребятами да баранами, и то не сильно. «Нету, говорим, наш кулак, пожалуй, на другом починке живет». На лавочника намекаем. «Как так нету? Быть этого не может. Наукой доказано, что в крестьянстве три звания: бедняк, середняк и кулак. И в каждой деревне всякое званье есть обязательно». – «Простите, говорим, если глупо скажем. Мы – люди лесные. К примеру, в деревне два дома либо один, из кого эти звания получаются?» Они как зашумят: «Кто у вас кулак? Сказывай! Вас четверо, и наука имеет к вам полное применение». Заставили нас выкладывать все друг про друга. Выложили. У всех: коровенка одна, лошаденка одна, ребят двое-трое, овец три-четыре штуки. Рожь жнем стоя, овес на коленках. Ржи у нас получаются порядочные, а овсы… То ли земля наша не глянется им, земля у нас глинистая, с белью, то ли от лесов порошит на них какой-нибудь пакостью. Лучше не сеять. Курица зайдет – видно. Жнем их на коленках, серпом прямо по земле водим. А чтобы на коленках волдыри не вскакивали, обнизываем коленки тряпками, а то еще надеваем старые шапки. Тряпье, как ни привязывай, сползает, а шапка вроде бы на голове сидит крепко.

Уехали. Живем мы, семена в один анбар ссыпали, лошадей и коров дома держим, хлева для них подходящего нету. Кур согнали в общий курятник, только они в первое же утро по своим дворам разболтались.

Не едут. Думаем: наверно, нашего кулака нашли где– нибудь. Вдруг бац, ночью звон у меня по окошкам. Бегу, открываю ворота. «Руки вверх! Ни с места!» – командуют мне… Поднял я руки, гляжу: у ворот телега и две верховые лошади. Трое мужиков. Один знакомый, Степка, сын лавочника из соседней деревни. Незадолго Степка этот от отца отрекся. На весь уезд написал в газете: «Отрекаюсь и ничего общего не имею». Через это забрал он большую силу в нашей волости. Степка при мне остался. Двое других кинулись в избу и выносят девчоночек, выносят, в чем они спали. Кинули девчоночек в телегу и поехали. А я, как теленок за матерью, сам иду.

Осмелился я, спросил, куда и за что гонят нас. Разъяснили, что кулак я, наемным трудом пользовался, и вот раскулаченный. Я в другой раз осмелился и говорю: «А не ошиблись вы, дорогие товарищи, воротами? Наш кулак в другом месте живет». Степка как зыкнет: «А кто бабушек да посиделушек наймовал?!» И хлесть меня поперек спины плеткой. Дело-то, видишь ли, такое: я второй год вдовый; надо мне в лес, в поле, ну, я веду девчоночек к соседям, либо к себе зову какую-нибудь слободную бабушку. Само собой, кормил посиделок-то, деньжонок давал им. Даром сидеть – день годом покажется. Сам я по простоте рассказывал, как маюсь. Думал, сочувствие будет. Когда уезжали мы – весь починок ревмя ревел. И до того, как овдовел я, жалели нас, девчоночек иной раз нарасхват брали: «Мы посидим, мы доглядим». А тут… и мужики не хуже баб ревели.

Девочки захныкали и прижались к отцовским коленям.

– Давно не рассказывал, думал – позабыли, ан помнят. – Куковкин посадил девчонок на колени. – Глупые… Теперь не тронут, теперь мы далеко.

– Так-таки и увезли в одних портах, босиком, как выбежал?

– В одних, босиком.

– И деньжонок не успел захватить?

– Сто рублей было, все остались на божнице.

– А нас по-благородному. И денег и хлеба разрешили. Я, к примеру, пудов двадцать всякого добра имею. – Павел перечислил добро: одежа летняя и зимняя, постели, обутки, самовар, посуда – и закончил: – Мы супротив тебя счастливцы. Нам жить можно. – И действительно, начинал чувствовать что-то вроде счастья.

Девочки насторожились, перестали есть. К ним подсела Секлетка, погладила грязные, клочковатые волосы.

– Ешьте, ешьте! И завтра приходите, завтра баня будет.

Они пришли. Секлетка нагрела воды, раскинула из двух одеял балаганчик и помыла там девочек. Старшая оказалась смугловатая, русая, младшая – и телом и волосом белая, как молоко.

Потом, закутав девочек в одеяло, Секлетка выстирала им платья.

Платьишки были странные, без воротника, без рукавов. Старшая объяснила Секлетке, что это не платья, а станушки, их носят под платьем.

– Рубашки?

– Ну, рубашки. Платья дома остались, платья были кубовые.

Скоро Куковкин стал у раскулаченных самым известным человеком. Одни, вроде Павла, ходили к нему радоваться: «С нами милостиво обошлись. Нам горевать стыдно». Другие злобствовать: «Вот она, советская власть, младенцев грабит». Законники учинили Куковкину допрос и решили: Куковкин – бедняк, самое большее – середняк (в бедных пермских местах счет идет по-своему), раскулачен неправильно, и советовали хлопотать о возвращении домой.

На берег к раскулаченным пришла комиссия из трех человек: два от городских властей, третий от Игарского строительства, Григорий Борденков. Они вызвали из каждой семьи по одному человеку – самых старших, – отвели их немножко в сторону и объявили, что раскулаченных повезут в Игарку. Потом Борденков зачитал, кому в какую баржу грузиться, и предупредил, чтобы, во избежание лишней давки и суматохи при посадке, табор загодя разделился на три части, согласно спискам.

Вернувшись в свой балаган, Павел сказал:

– Мать, слышь, судьбина-то какая выпала нам – в Игарку назначили.

Степановна оглядела мужа пристально, с ненавистью – она считала его одного виновником всех семейных бед, – заметила, что он возбужден, почти весел, и прохрипела, как ножом по железу:

– Обрадовался, дурак.

– Ты не ярись, ты прикинь, – продолжал задумчиво и миролюбиво Павел. – Наша ширяевская судьба явно в Игарке. Отец доживал там, брат Егор – там. Сестрица Мариша здравствует там. И нас туда же, к Марише в гости, – он пугливо, сдержанно хохотнул.

– Угостит кочергой по шее.

– Сперва, может быть, и кочергой, а потом, даст бог, смилуется. Кровь-то одна.

– Ширяевы не понимают родной крови, – отрезала Степановна. – Знато, ни за что бы не породнилась с тобой.

– Разойдись!

– Обвешал ребятами да пустил по миру, Христа ради, а теперь: разойдись. Нет уж, придется мыкаться до гробовой доски.

Павлу стало невыносимо слушать озлобленный скрипучий голос жены, он круто повернулся и ушел в табор. Шел, виляя между поставленных густо, без всякого порядка балаганчиков, ободряюще кивал всем и говорил:

– В Игарку поедем, в Игарку. Там у меня сестрица живет, родная.

Его и радовало, что поедет к Марише: все же мы одного отца-матери. И тревожило: как-то примет сестрица? И было захватывающе интересно: стольких Ширяевых жизнь свела почему-то в Игарке. И успокоительно: Игарка, знать, наша ширяевская судьба.

Узнав свою судьбу и примирившись с нею, Павел задумал помочь Куковкину найти свою. Он зазвал его в балаган Ивана Черных и сказал:

– Обрисуй-ка еще разок свою жизнь. Алеха будет строчить прошение. Борденков здесь покуда, сунешь прошение прямо в руки ему. Борденков мне – свой человек. Я укрывал его от белых. Он поможет.

Алешка Черных достал из укладки лист бумаги, химический карандаш, выбрал на берегу камень поглаже, закатил его в балаган и, встав на коленки, приготовился писать. Куковкин начал рассказывать:

– Ну, жили мы на Каме, в Пермях…

Будто воронье на падаль, в балаган набрались законники.

– Коровенка, говоришь, одна была?.. Овес-то жали как – не позабудь!.. – тормошили Куковкина со всех сторон. Он сбился с порядка, потом вдруг изменился в лице – посинел, губы скривились – и быстро, рывком вышел из балагана.

– Куда ты? Куда? – крикнул Павел.

– Домой. Горшок котлу не товарищ. – Куковкин обернулся. – Что больно ретиво взялись хлопотать за меня, что я – кулак, что ли?

– Мы же правду ищем. Правду. Жалеючи тебя, – зашумели законники.

– Себе ищите, ежели она была у вас. Я свою и без вас найду как-нибудь.

Антон Герасимович взял за руки своих девчоночек и, расталкивая толпу, подошел к Борденкову.

– Товарищ начальник, можно поговорить?

Борденков попросил всех, обступивших его, подождать и увел Куковкина на пристань, где была у него временная контора. Девчоночек сдали на это время Секлетке.

Разговор был долгий. Куковкин рассказывал, Борденков спрашивал, переспрашивал, записывал. В конце концов он сказал:

– Я решить такое дело не могу, не имею власти. Надо писать в Пермь, где раскулачили, а еще лучше в Москву. Придется тебе прокатиться до Игарки. Будем хлопотать оттуда.

Но все, что мог, Борденков сделал немедленно: кроме продуктов, положенных раскулаченным на дорогу, Куковкиным выдал широкий семейный матрац, большое, достаточное на троих шинельное одеяло, всем по кружке, по ложке и солдатский котелок, чтобы могли варить свою кашу. И разрешил ехать на пароходе среди вольных.

XVI

По комнатке ходила маленькая печальная старушка, поливала из игрушечной лейки рассаду, расставленную в ящиках по окнам.

– И что же это тебя выбрали? Все мы какие-то незадачливые. В близком месте нету для нас места. Старшего – на Дальний Восток, другого – на Кавказ. Тебя – в Угарку.

– В Игарку, мама, – поправила Христина.

– Вот и выговорить не могу. Это на земле? Может, на море, на острове? Ужас боюсь островов. Каждую весну заливает. В Угарке-то, сказывают, цинга…

В городском саду заиграл духовой оркестр. Христина распахнула окно. Три года она не слыхала такой могучей музыки. На все таежное село, где жила эти годы Христина, была одна ливенка у председательского сынишки.

– У нас все готово, мама?

– Да уж иди, иди, гуляй. Я все сделаю.

По дороге к саду Христина думала об Игарке. Она почти ничего не знала о ней, прочитала отчет агронома Вакурова, и все. По рассказам Борденкова, страшного в Игарке ничего не было, по вакуровскому отчету страшней.

У входа в сад уже ждал Борденков. Взял ее под руку, он сказал:

– Послушаем музыку, покружимся на танцевальной площадке и… помолчим об Игарке.

– Почему: помолчим? – удивилась Христина. Ей, наоборот, очень хотелось поговорить об Игарке.

– Вот уже второй год я говорю только о ней. А в последние месяцы, не умолкая, как машина. Устал.

– Но для меня вы должны сделать уступочку, – попросила Христина. – Мы с вами едва знакомы, я особо не досаждала вам Игаркой. – И начала расспрашивать, катаются ли там на оленях, на лыжах, на санках с гор, на лодках. Ночью под звездами, под северным сиянием… Она любила жить энергично, весело.

Борденков старался повернуть разговор на странности человеческой души. Вот он сам пример: ему тридцать лет, у него много старых, испытанных друзей, знакомых, но лучше всего ему с Христиной, которую он видит только третий раз. Почему?

– Молодой человек, не сочиняйте! Не поверю, – Христина зажимала смуглыми, грубоватыми руками, много работавшими с землей, свои нежные розоватые уши. – Все говорят так, кружат девушкам головы.

Борденков уверял, что не кружит, а говорит серьезно. И действительно, круглоликая, крепкая – молодая кедровая шишка, называл про себя Борденков, – с темными большими косами, в ярком украинском наряде, Христина с первой же встречи стала притягательна для него.

Из сада они ушли последними: ведь снова попадут сюда только через два года. И то, если будет им счастье.

Когда Христина приехала к пристани на посадку, там была уже огромная толпа. Она волновалась, как закипающая вода, – кинется в один край, в другой, закружится воронкой посредине. Отходили два парохода и три баржи. У пароходов толпились вольные, у барж – раскулаченные. Стоял страшный шум, где смешалось все: брань, плач, топот ног по камню, стрекот лебедок, крики грузчиков.

Борденков разговаривал с капитаном на палубе. Христина вскочила на ящик, помахала платком, Борденков в ответ снял и поднял над головой фуражку

Головной пароход загудел. Люди кинулись на трапы, шум сразу усилился во много раз, и могучий пароходный гудок вдруг стал перед ним не громче автомобильной сирены. Было похоже на то, как если бы в один голос заревел целый гурт скота. Пароход умолк, а шум на берегу все нарастал. С парохода сошел Борденков, остановился рядом с Христиной.

Толпа поредела.

– Пошли! Где ваш багаж? Да у вас многонько, и все тяжелое. – У Христины были две большие корзины, чемодан, рюкзак и чайник. – Наверно, мамаша на все два года напекла пирожков и бубликов…

Борденков оглядел толпу раскулаченных и крикнул Куковкину:

– Антон Герасимович, подожди нас, помоги!

– Можно, мы налегке, – отозвался Куковкин и обменялся с Христиной – ей сдал дочурок, сам взял багаж.

У Большого порога Ширяевым разрешили сойти на берег. Павел и Степановна пошли взглянуть на свой дом. Дом стоял пустой и незаколоченный. Степановна зашла только в избу и все время, пока была в ней, плакала.

Павел осмотрел всю связь и все искал, что можно взять нужное и незаметное. Ничего такого не увидел и начал выдирать гвозди, какие можно было вышатать без тисков и молотка, голыми руками.

Секлетка спустилась к порогу посмотреть, что там изменилось. На пороге расширяли и чистили ходовое место. Многих камней уже не было, их взорвали, вода шла по-новому, более спокойной струей. На берегу лежала груда железного лома. Секлетка начала разглядывать эту груду: интересно, что же накопилось на пороге, – и среди якорей, листов железа и обрывков цепей нашла хорошо знакомые плужки и бороны. Такие были только у них в доме. «Вот куда папаня отправил их, а говорил: „В колхоз забрали“. Вот за что едем мы в Игарку».

Она вернулась на пароход раньше времени, до гудка, спросила Алешку, не просыпаются ли ребята ночью. В дороге старуха Черных заболела, ее перевели на пароход в санитарную каюту; ребятишек начали было разбирать по рукам, но Секлетка вызвалась ухаживать за ними.

Ребята просыпались. Тогда Секлетка сказала:

– Я около них спать буду.

Черных размещались у борта. Алешка и отец спали на сундуках, ребят укладывали в середку. Секлетка легла к борту, чтобы загородить маленьких от ветра. Алешка ушел, он хотел послушать, что говорят люди. Говорили лучше, чем накануне: «Вот Дарью Гавриловну лечат даже».

На барку приходил Борденков и рассказывал раскулаченным, куда их везут и что они будут делать. Поверили не все и не всему. Павел постарался, кому только было можно, сообщить про Борденкова, что вот-де я укрывал его от белых, а он меня везет в ссылку; судите сами, много ли стоит его слово.

В борт сильно дуло, ветер завернул край одеяла, оголил Секлетке шею и плечи. Алешка, вернувшись, поправил одеяло, поправляя, нечаянно коснулся Секлеткиного плеча. Оно было холодное. Алешка осторожно подоткнул одеяло под плечо, но ветер вырвал его и оттуда.

«Продует», – подумал Алешка и лег к борту, загородил Секлетку от ветра.

Местечко было узкое, ворохнуться и не задеть было нельзя, и Секлетка проснулась.

– Продрогла? – спросил Алешка. Секлетка не ответила. Тогда Алешка потрогал ей руки, спину, коленки. Вся она была холодная и дрожала. Он придвинулся поближе, обхватил Секлетку за плечи. Она свернулась в комок и уткнулась головой ему в грудь.

– А ты тесней, тесней. Что мерзнуть-то, давай сюда, ко мне, – шептал он в ухо ей и гладил по спине, чтобы согреть всю. Постепенно Секлетка согрелась, стала даже горячей, а дрожать все не переставала.

«Ревет, должно быть». Алешка начал гладить ей виски, лоб. Вдруг Секлетка схватила его руку и прижалась к ней губами.

Не видя Секлетки «дома» ночь и другую, Павел пришел к Алешке. Секлетка мыла посуду, Алешка вытирал. Принимая от Секлетки тарелки и чашки, он старался брать их так, чтобы при этом коснуться Секлеткиной руки.

– Девку-то совсем заграбастал, что ли? – спросил Павел.

– Совсем. – Алешка вытер мокрые руки, обнял и поцеловал Секлетку.

– Вижу, совсем. Тогда праздновать надо.

– Не к лицу вроде праздновать нам, – сказала Секлетка.

– Теперь нам как раз все к лицу. За чертой находимся, оглашенные. Ну, ладно, подождем. Приедем вот в Маришкино поместье, там видно будет. – Игарку Павел называл «Маришкиным поместьем» и ехал с надеждами, что сестра облегчит ему участь: «Что там ни было промеж нас, а все сестра. Сердце-то и у Маришки не каменное, дрогнет, чай, глядючи на нас».

Николай Иванович Коровин усиленно готовился воевать с вечной мерзлотой. Спал он не больше шести часов в сутки, вечерами перечитывал труды Словцова, Мидендорфа и других сибироведов. И раньше собрал он немалую сибирскую библиотеку, а перед отъездом пополнил ее, и теперь половина каюты была завалена книгами. Днем обязательно на каждой остановке выходил на берег, разглядывал траву, деревья, землю, расспрашивал о хозяйстве, о погоде, о повадках Енисея. Коровин предполагал, что все это может оказаться полезным и для Игарки.

Был полдень, жарко грело солнце. Возле солнца плавало сизоватое, взворошенное ветром облако, из него сеял частый теплый дождик. Через Енисей был перекинут горбатый мост радуги. Над тайгой колыхались ленты белесого пара. Далеко, казалось, на всю реку и на всю тайгу взывала кукушка: «Ку-ку! Ку-ку! Где ты? Где ты?»

На верхней палубе под большим парусиновым зонтом, с какими в ненастную погоду работают топографы, сидели Коровин и Борденков, разговаривали о вечной мерзлоте. На палубу вышла Христина и тоже села под зонт.

– Так вы говорите, что вечной мерзлотой можно управлять? – спросил Борденков. – И сильно можно или чуть-чуть?

– Этого я не знаю, это мы увидим в Игарке. Мерзлота вроде спящей царевны. Пока она спит, она – красавица, ангел. А попробуй разбуди да замуж выдай, ангел обернется в ведьму. Христина, как это, по-вашему: «Все дивчины – ангелы, откуда ж жинки-ведьмы берутся?» Так и с мерзлотой: разворошим да сживаться начнем с ней, тут-то она и покажет себя.

– А нельзя ли так, чтобы она не почувствовала, не проснулась? Нельзя ли укачать ее еще покрепче?

– Да угостили бы чем-нибудь другим! – сказала Христина. – А то все мерзлота, вечная, бесконечная, неизменная… Дьячки какие-то…

– Можно. – Борденков достал из кармана кожаной куртки горсть кедровых орешков и рассказал, что старики у порога наградили его целым мешком.

– Запасливый мужик. Это на руку нам, у меня ничего, кроме книг; Христина, наверно, тоже, как бездомница кукушка. Верно, на руку? – Коровин пальцем повертел около борденковского кармана. – Мы как нибудь около него… проживем…

– Христина – кукушка? Купчиха наша Христина. Я на ее багаже оттянул все руки. – Борденков поклялся. – Вот те дом родной!

– Что-нибудь вкусное? И не угостит, ест одна, ай, ай! И не скажет.

– Скажу в Игарке.

– Что же это такое?

И начали отгадывать, что везет Христина: платья, семена, книги.

– Нет и нет. Не старайтесь! – Христина смеялась, на щеках играли ямочки.

Правобережную тайгу прорвал голубой просвет. В нем лежала широкая река, на ней – фигурные тени береговых камней. По берегу вытянулась серая бревенчатая деревенька, как стайка журавлей перед отлетом.

– Подкаменная Тунгуска! – объявил капитан. – Стоянка два часа.

Коровин с Христиной пошли по домам. В домах было пусто, народ убежал к пароходам. На всю Тунгуску нашли дома одну больную женщину да старика. Пароходы были первые после восьми месяцев зимы. Как тут усидишь дома!

Старик вязал сеть.

– Здравствуй, дед! – сказал Коровин.

Мельком, не бросая работы, старик взглянул на Коровина и ответил:

– Здравствуй и ты, дед!

– Что же дома сидишь?

– Э!.. – Старик отмахнулся. – Я прожил семьдесят и четыре года, видел всякое. Меня не выманишь из дома пароходным гудком. Пускай бегают молодые и глупые, зарятся на проезжих людей. Я лучше поберегу глаза и ноги.

– Как живешь, дед?

– Ничего живу, рыбку Енисей и Тунгуска понемножку дают.

– А хлеб не растет?

– Пробовал сеять, не растет. Картошка и лук растет.

– Покажи!

– Показать можно, только кто будет вязать мережу? Донку ведь не посадишь, девка, чай, не умеет?

– Какой ты скупой!

– Будешь скупой, когда одна нога в могиле.

– Чем же тебя поблагодарить? Спасибо тебе скажу.

– Спасибо? Тогда можно. – Дед взял деревянную колотушку. – Айдате! – В огороде он постучал колотушкой, с гряд поднялись две галки. – Окаянные! – выругался дед. – Пароходов не было, и галок не было, через тайгу-то боялись летать. А прошли пароходы, и галки осмелели.

Картошка только выбивалась, верхушки листьев были желты, их прихватило утренником. Но лук был силен, широкие, как петушиные, перья не могли держаться прямо и свисали к земле.

– Перо доброе, – похвалил Коровин. – А головки какие бывают?

Дед быстро оглядел огород, себя, Коровина, Христину и ответил:

– С девкин глаз.

– Что же это они?

– Мороз наш враг, мороз. В июне месяце уйдет, а в августе, глядишь, вернулся.

– А картошка какая?

– В два глаза.

– Ну, дед, спасибо и прощай!

На обратном пути говорили, что же будет в Игарке, если в Подкаменной – это ведь юг против Игарки – ни настоящего луку, ни картошки не получается.

– Да, меня ждет очень серьезная работа, – и Христина вздохнула. От этого разговора отвлекла их радуга. Оказалось, что оба они не видывали такой. У радуги не было середины, только концы, один поднимался с правого берега, другой – с левого, а середина точно упала в реку и там потонула. В объяснение этого Христина сочинила теорию: облако разорвалось на две части, идут два дождя, оттого и радуга такая раздвоенная.

Началось Заполярье. Под незаходящим солнцем у Христины пропал сон. Она пробовала искусственно создавать ночь, плотным одеялом завешивала окно, но спать все-таки не могла: и сквозь одеяло в каюту проникал день. Это не был свет, а что-то невидимое, но существующее только в дне и солнце, – что будоражит человека, не дает остановиться думе, а глазам закрыться.

К Христине пришел Борденков. Она читала.

– Можно, не помешаю? – сказал он. – Я буду тихо. Что-то и мне не спится. Прошлым летом попривык к северу, а нынче, выходит, снова надо привыкать.

– Хотите, я почитаю вслух? Это – Чехов.

И Христина прочитала «Даму с собачкой».

– Разве это возможно? – сказал Борденков. – Быть женатым, иметь детей… может быть, лет тридцать, до седых волос, заниматься чем угодно… и после этого полюбить по-настоящему, первый раз в жизни.

– Возможно! – убежденно сказала Христина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю