Текст книги "Том 2. Брат океана. Живая вода"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 60 страниц)
ЖИВАЯ ВОДА
(Роман)
Часть первая
В степях Кыс-Тас
1– И везет же тебе!.. То пошлют в дебри: «Сей там пшеницу», то – на болота: «Разводи скот», теперь вот – на пустырь: «Делай из него рай», – с грустной усмешкой сказала Нина Григорьевна, когда поезд вошел в хакасские степи.
– И в самом деле, везет, – отозвался Степан Прокофьевич, радостно вспоминая, что за свою жизнь немало медвежьих углов, старых лесосек, гнилых топей превратил в поля и сенокосы.
Степан Прокофьевич Лутонин лет двадцать работал в совхозах, сначала рядовым трактористом, потом бригадиром, начальником гаражей, ремонтно-механических мастерских, а последнее время директором. В войну, на фронте, он служил в отделе снабжения пехотной дивизии – опять машины, мастерские, копи, заготовки, перевозки.
Много разных мест довелось ему узнать – Центральную Россию, Урал, Поволжье, Украину, Белоруссию и заграницу… Теперь после демобилизации его направили на Енисей – в Хакассию.
…К девяти часам Степан Прокофьевич пришел в Дом Советов на прием к инструктору сельскохозяйственного отдела обкома партии – Доможакову. В коридоре перед кабинетом Доможакова стояло и прохаживалось с десяток посетителей. Все они – мужчины и женщины, самые разные по одежде, осанке, возрасту, имели одинаково загорелые, обветренные лица. Лутонин решил, что эти люди трудятся на полях, и сказал:
– Здравствуйте, товарищи посевники!
Двое-трое отозвались ему, другие молча кивнули. Выражая общий интерес, один из посетителей спросил:
– А вы где работаете?
По внешности Лутонина – прямой, подтянутый, ходит размеренно, твердо, защитную офицерскую форму, хотя она и без знаков различия, носит в уставной воинской строгости – можно было угадать только одно, что он недавно прибыл из армии.
– Пока нигде. Жду назначения.
– По какой части?
– По хозяйственной, – и Степан Прокофьевич начал расспрашивать, что сеют в Хакассии, каковы урожаи.
Хвалили землю: добрая; бранили климат: неровен, сух.
Пришел Доможаков, по-граждански одетый, задумчиво спокойный человек лет сорока пяти. Он окинул всех внимательным взглядом и сказал Степану Прокофьевичу:
– Прошу! – затем в сторону других, объясняя такое исключение: – Товарищ – приезжий.
Кабинет Доможакова на третьем этаже. Из его окон, точно с самолета, видно половину областного города, за уличными строениями – слияние главнейших рек Хакассии: Абакана и Енисея, широкую степь и далекую неровную грань ее – горы, в тот весенний день льдисто синие, как зимняя ночь.
Доможаков молча перелистывал какие-то бумаги и время от времени будто ненароком взглядывал на Лутонина, который сидел против него через стол. Коренастый, плечистый, широкогрудый, с большой крутолобой головой, с мускулистым лицом и сухим горбоватым носом. «Сильный человек, – подумал Доможаков. – Что положить на его плечи?»
Накануне был разговор с секретарем обкома партии; он предложил Лутонину на выбор несколько совхозов, конный завод и машинно-тракторную станцию.
– Ну, как? – Доможаков отодвинул бумаги. – Выбрали?
Степан Прокофьевич назвал зерновой совхоз; но Доможакову хотелось, чтобы он принял конный завод, директор которого – Застреха – считался временным и настойчиво добивался возвращения на свое прежнее место.
– Я все-таки скорее зерновик, чем коневод, – сказал Степан Прокофьевич.
– Это не повредит делу. Там как раз нужен коневод и зерновик: на заводе есть посевы.
Лутонин больше не стал отказываться. Тогда Доможаков вызвал по телефону уполномоченного межобластного треста конных заводов Рубцевича. В ожидании его Доможаков расспрашивал Лутонина, бывал ли он прежде в Хакассии, нравится ли ему здесь.
– Не бывал. Пока впечатление неопределенное, еще не успел вглядеться.
– Полюбите, – уверенно сказал Доможаков. – Скоро жалеть станете, что не приехали к нам раньше.
– Я не против такой жалости. С ной жить и работать – одно удовольствие.
На столе перед Доможаковым лежала стопка брошюр. Он взял верхнюю, повернул ее к Степану Прокофьевичу заглавием «Постановление Пленума ЦК ВКП(б) о мерах подъема сельского хозяйства в послевоенный период» и спросил, знаком ли он с этим документом.
– Знаком, но не изучал как полагается сельскохозяйственному работнику.
Вручив Лутонину брошюру, Доможаков снова заговорил о Хакассии. Страна огромных природных богатств: плодороднейшие степи, рыбные озера, полноводные реки, рудные горы… Но многое из этого совсем не включено еще в хозяйственный оборот. Половина области пока – только зрелище для туристов, да и те бывают редко.
Размашисто вошел очень высокий и очень худой Рубцевич, в коричневом пальто нараспашку, и заговорил прямо от двери:
– Кое-как вырвался. Но сегодня я не уйду от вас один. Я вижу, сколько валит к вам народу, а вы мне только завтраки… – и, смеясь, погрозился. – Вот поставлю около своей конторы баррикаду и всех заверну к себе.
Его контора была невдалеке от Дома Советов.
– Можете не ставить. – Доможаков кивнул на Лутонина: – Директор совхоза. Обком направляет товарища в вашу систему.
– Зерновик? Животновод? – спросил Рубцевич.
– И то и другое понемножку, – ответил Лутонин.
– Все равно, милый друг. – Рубцевич протянул ему руку, потом взял Лутонина за локоть, точно боясь, что человек вдруг заупрямится, и сразу повел к выходу: – Будете директором Белозерского конного завода. Замечательное местечко!
Доможаков шел с другой стороны и говорил Лутонину еще раз в напутствие:
– Помните, от вас нужны добрые кони и хлеб.
Открыв дверь, он обратился к ожидающим приема:
– Все, кто с посевной, входите!
Когда дело касалось общего вопроса, он считал такие массовые приемы лучше одиночных: тут отстающие учатся у передовиков, что говоришь одному – наматывают на ус все, похвалы и упреки при свидетелях действуют сильней.
Выйдя из конторы Рубцевича, Лутонин остановился и долго глядел вдоль улицы в степь. Где-то там, скрытое холмами, – озеро Белое, вокруг него триста тысяч гектаров пастбищ, сенокосов, пашен, тысячи коней, коров, быков, овец. Лутонин управлял не малыми хозяйствами, но такого не знавал еще, и забота физически ощутимым грузом легла ему на плечи. Он сильно встряхнул ими, как прилаживают поудобней тяжелую кладь, и пошел к заезжей квартире конного завода, где ждала его машина.
Из-за угла хлынула высокая темная волна и, расплеснувшись во всю ширь улицы, покатилась навстречу Лутонину. Не сразу распознал он, что это – табун годовалых жеребят. Они были тощие, лохматые, как нестриженые бараны, и все одинаковой буро-землистой масти. Эта неприглядная масть была не от природы, жеребята приобрели ее в пути: они много раз перебирались бродом через реки, затем мокрыми шли по пыльным дорогам, и природное яркое разномастье скрылось под коркой грязи.
Впереди табуна ехали два всадника в плащах того же землистого цвета и кричали охрипшими голосами, чтобы закрывали ворота. Степан Прокофьевич, видя, что жеребята забегают во дворы, решил помочь табунщикам – начал отступать перед табуном, прикрывая распахнутые ворота и калитки. Так он вернулся на площадь, к Дому Советов.
Жеребята, напуганные теснотой города, очутившись на просторе площади, стали кидаться из стороны в сторону – полыхаться, как говорят табунщики. Помощников, вроде Лутонина, нашлось много, и они все прибывали, но действовали вразнобой, и сколь ни ухали, ни махали фуражками, табун суматошно кружился на одном месте. Охрипшие табунщики из последних сил кричали что-то своим доброхотам, но эти крики тонули в общем шуме и топоте.
Слыша все нарастающий непонятный шум, Доможаков выглянул в окно, испугался, что разъяренный табун бросится на преграду, прорвет ее и хлынет по улицам, давя прохожих, сшибаясь с подводами, машинами, и сказал:
– Товарищи, придется прервать разговор. – И все быстро побежали вниз.
Доможаков объяснял на ходу, как действовать: от площади начинается семь улиц; все, кроме одной, нужно закрыть. Люди, схватившись за руки, живыми цепочками перегородили улицы. Свободной оставили только ту, по которой лежал путь табуна. Тогда два верховых табунщика помчались в эту улицу и жеребята, всюду наталкиваясь на преграды, сделали круг по площади и хлынули за ними. Табунщики, постепенно сбавляя прыть своих коней и сдерживая табун, перевели его на шаг.
– Хороши стрикулисты, – сказал Лутонин. – Огневые. – Ни худоба, ни грязные лохмотья зимней шерсти не могли потушить красоту и гордый нрав высококровной породы. – Чьи это?
– Ваши, ваши, – тем тоном, каким сообщают радость, ответил Доможаков. – Тавро вашего завода.
– Мо-и-и?.. – удивленно переспросил Лутонин: он знал, что завод далеко от города. – Зачем они здесь?
– Были на отгоне. Теперь идут домой.
– Рубцевич ничего не говорил про это. Слышу в первый раз.
Доможаков объяснил, что отгон для Хакассии – не система. Но в засушливые годы завод не обходится своими пастбищами и сенокосами, сено заготовляют на стороне, за Енисеем, а перевезти его нет транспорта, и потому скот, который не может жить на одном подножном корму, – однолетних жеребят, овец, телят, – перегоняют к сену.
– Далеко?
– Жеребят километров за двести. Телят, овец поближе.
– За двести в один конец?
– Да.
– Нечего сказать, прогулочка для полугодовичка без молочка, – хмуро бормотнул Степан Прокофьевич. – Они ведь уходят месяцев пяти-шести, сразу после отъема? Невесело.
Разговаривая, шли к Дому Советов. Их догнал один из всадников, провожавших табун, а теперь скакавший почему-то обратно. Доможаков спросил, с какого он завода.
– С Белого озера.
– Куда едешь теперь?
– Помогать. – Всадник кивнул в сторону городской окраины: – Там идет наша отара. – И ускакал.
Доможаков вернулся продолжать прием посетителей. Уходя, он сказал Лутонину:
– В наших условиях перегоны – беда.
В резком кивке головы Лутонин прочитал недосказанное: «Учтите это!»
Впереди овечьего потока шла девушка в широком, без пояса, висевшем складками длинном платье, которое почти мело подолом мостовую. На голове у нее было сложное – ветхозаветное, назвал его Лутонин, – сооружение: яркий, многоцветный шерстяной платок, завязанный по особому хакасскому способу, когда спереди платок напоминает кокошник, а сзади собранные вместе концы ниспадают как петушиный хвост. Из-под платка на спину и плечи девушки спускались десятка два черных косичек. И все убранство выглядело своеобразной короной.
Девушка шла медленно, плавно, приноравливаясь к усталому овечьему шагу. Сама она тоже сильно устала и опиралась на длинную палку, но делала это неприметно, и казалось, что палка у нее только знак высокого положения.
– Ну, расквитался со всеми, – сказал, подходя к Лутонину, бывший директор конного завода Застреха. – Можно ехать.
Они стояли на углу улицы, в которую вливалась отара. Застреха без умолку говорил, помогая разговору руками, плечами, головой, всеми складками дряблого, но подвижного лица.
– Посмотрите, как идет!.. – сказал он про передовую чабанку. – Пава, овечья царица. Между прочим, у чабанов и чабанок всегда такой важный вид. Сказывается работа: овцы ходят не торопясь, так же привыкают и чабаны.
Запыленные овечьи головы и спины были похожи на булыжники, вся отара – на булыжную мостовую, которая тихонько плывет, постукивая камнем о камень.
С овцами было еще хлопотней, чем с жеребятами: они легче проникали в ворота, калитки, сквозь плетни, заборы; отбившись, начинали соваться куда попало; многие так оттопали себе ноги, что не могли идти; их везли на подводах; за главной массой отары тянулся длинный хвост еле-еле ковыляющих. Унылое, печальное шествие, над которым, казалось, и пыль-то клубится устало.
Вся чабанская бригада была из женщин; всех украшали сходные меж собой короны из ярких платков и темных волос, разнящиеся только по числу кос. Девушки-хакаски, соблюдающие национальные обычаи, носят много кос; замужние – две косы, перекинутые на грудь и связанные концами.
При перегоне через город чабанкам помогали табунщики, а распоряжался всеми Урсанах Кучендаев, пеший, маленький сухой старичок, с пушистыми, добела поседелыми волосами, с такой же бородой, – истый одуванчик, – в мягкой ватной стеганке, в бсскаблучных, вроде кожаных чулок, сапожках и большой лохматой шапке из шкуры рыжеватого степного волка. Эту теплейшую шапку Урсанах носил чаще в руках, чем на голове. Судя по седине, ему был век, а по быстроте, ловкости, легкости походки и всех движений – вдвое меньше. Главнейшими в нем были именно эти черты: быстрота, легкость, почти невесомость. Получился затор, куда-нибудь забежала овца, начал спотыкаться ягненок – Урсанах тут как тут, подает команду, сам гонит овцу, берет ягненка на руки, несет на подводу.
– Почему их гонят через город? – спросил Лутонин.
– Здесь не Казахстан, – Застреха с радостью перескочил на новую тему. – Там всякие перегоны, отгоны – установившийся годами, нормальный быт. То идут на Джейляу, то обратно, Джейля-я-у-у… Слово-то какое! – он щелкнул пальцами. – Песня. Гимн. Джей-ля-у… Услышишь – и уже сыт. Там и скотопрогонные дороги, и колодцы, и кормовые базы. Там перегон не отличается от нормальной пастьбы. А здесь – несчастье: то нет еды, то питья. И гнать-то некуда. Все земли расписаны по колхозам, совхозам. Везде мешанина: пастбище, сенокос, поле, огород. Дорога в ширину брички, дальше не замай, чужое. И крутишься как червяк. У нас перегнать табун, отару – такая шахматная партия!.. – И он схватился за голову. – Вы думаете, что мы сдуру тащимся через город, по этой тверди, – постучал каблуком о жесткую дорогу. – А если кругом подсобные хозяйства, рабочие огороды, и за войну так размежевали землю… да появись там с нашим эшелоном – весь город станет напоперек. Вот почему пересчитываем булыжники. Во-от.
– Когда же они прибредут домой?
– Овцы через неделю, жеребята пораньше.
– И половина останется без ног?
– А здесь и говорят: «Избавьте от перегона, я лучше умру дома».
2Выехали на грузовом трехтонном автомобиле, разместившись в кузове на мешках, ящиках и чемоданах. Народу собралось изрядно. Урсанах и Застреха, которые приезжали на совещание коневодов, Лутонин и его жена, и никому не знакомый молодой человек в походном снаряжении.
Дул сильный ветер, по всему городу столбами, тучами, космами носилась пыль. На юге и западе Хакассии стоят высокие горы, – когда в степной котловине уже весна, пашут, сеют, распускаются цветы, деревья, – на высотах лежит еще снег; оттуда, как горные потоки, мчится тяжелый морозный ветер, он теснит легкий нагретый воздух котловины, и тот вихрями улетает к небу.
Город Абакан – молодой, многие улицы еще без мостовых, сильно избиты колесами. И машина качалась, подпрыгивала, громко стучала. Пока выбирались из города, все молчали. Урсанах и Застреха приглядывались к Лутониным, а Лутонины приглядывались к ним – ведь предстояло работать вместе.
Незнакомец в походном снаряжении не интересовал никого: доедет, куда ему надо, – и прощай! Но сам он, напротив, был очень заинтересован своими спутниками и, как только вырвались из города на гладкую степную дорогу, склонился к Урсанаху и спросил:
– Куда едешь, товарищ?
Урсанах молча кивнул вдаль. Он принял незнакомца за туриста, – дорожный мешок с лямками, в отдельном узле палатка, через плечо фотоаппарат, – а старик не любил туристов: когда все порядочные люди работают либо отдыхают, эти шляются, донимают всякими расспросами и тут же забывают, что им скажешь. Едва успела кончиться война, уже пошли, нет будто другого дела. На таких не стоит тратить слова.
– В какой улус? – допытывался незнакомец.
– Не в улус.
– А куда же?
– Далеко, в степь.
Наконец незнакомец понял, что с ним не хотят разговаривать, закурил трубку и стал глядеть по сторонам.
Машина шла быстро, с высоким, звенящим, ликующим пением нового мотора; шла по дорожной обочине с не выбитой, а пока только примятой травой, и пыльного хвоста, какой неизбежно летит за машиной при накатанной дороге, тут не было. Пыли хватало и без того: пылил город, пылили пригородные поля и огороды, где шла пахота и бороньба, пылили карьеры, в которых брали песок и строительный камень.
– Дожди-то здесь как? – спросил Урсанаха Лутонин. – Последний когда был?
– Осенью.
– А снег давно сошел?
– Снегу почти не было, а тот, что выпал, согнало начисто ветром в распадки, овраги, поймы рек; всю зиму ездили на колесах.
– Ну, а дальше… все так же до новой осени?
– Зачем так? Скоро дождь будет.
Степан Прокофьевич оглядел небо, никаких признаков скорого дождя не нашел и сказал:
– По-моему, дождем и не пахнет.
– Ты ждешь сегодня? Какой дождь, когда ветер! У нас дождь и ветер не любят бывать вместе. Жди недели через две-три.
Пересекали широкую степную котловину, окруженную по всему горизонту волнистой грядой холмов. С перевала через холмы показался ненадолго голубоватый плес большой реки с целой семьей зеленых лесистых островов, похожих на лодки, поставленные вдоль течения.
– Вот наш Енисей, – Урсанах протянул в сторону реки шапку.
Все приподнялись.
– И быстрая же река, – сказал Степан Прокофьевич, скользя взглядом по плесу.
Нина Григорьевна удивилась: неужели он на таком расстоянии различает течение?
– Берега-то, видишь, какие подмытые, высокие, и острова длинные, остроносые, как ножи. – Повернулся к Урсанаху и спросил, какой на островах лес.
– Черемуха, береза, тополя.
– И тополя? – радостно переспросила Нина Григорьевна.
– Много.
Енисей и котловина с городом, карьерами, полями, огородами скрылись за грядой холмов. Машина спустилась в другую котловину, сплошь травянистую. За ней были новые холмы, а в распадки между ними видна новая котловина.
Вся хакасская степь состоит из множества котловин, разделенных холмами. Все котловины одинаковой овальной формы, точно выдавлены гигантским яйцом. Во многих – озера. Холмы мягких округлых очертаний, будто их долго-долго ласкали, старательно, любовно разгладили каждый выступ, морщинку, складочку. Некогда здесь работали огромные ледники, они-то своей тяжелой лаской и создали удивительно нежный, женственный облик степной Хакассии: озера там неприметно сливаются с отлогими берегами, поверхность котловин плавно переходит в холмы.
В тот весенний день не просто было разобраться, где озеро, где трава, где начинается небо. Все одного – блекло-голубоватого тона, как свежее сено: степь – оттого, что молодая зеленая трава еще не успела закрыть прошлогоднюю, жухлую, и оттого, что здесь растут пырей, ковыль, мятлик, лисохвост и дымковатая осочка-синец, которые и в живом виде похожи на сено; небу этот тон придала пыль, приглушив его сияющую голубизну, а небо передало свою окраску озерам.
Едут второй час, а кругом все то же: котловина, озерко, иногда пасущийся табун, гурт, отара, по горизонту – холмы. И везде – на высотах и в низинах, среди полей и пастбищ – курганы. Одни вроде тех холмиков, какие и теперь насыпают над могилами, другие в рост человека, есть выше, некоторые очень большие – трудно даже поверить, что сделали их люди, а не природа. Вокруг курганов – каменные ограды; у маленьких – это только поясок, чуть поднимающийся над землей, у больших – барьер с высокими столбами и плитами по краям.
Похоже, что заблудились и машина кружится на одном месте. Уже в третий раз серовато-песчаный суслик вскакивает на дыбки, удивленный до окаменения, секунду-две глядит на машину и вдруг становится невидимкой. Он так быстро ныряет в землю, что его нырка не заметишь: был суслик – и не стало.
На северном склоне одного из холмов Лутонин увидел корявую, поникшую, засыхающую с вершины березу.
– Эта откуда? – удивился он. – В таком просторе и выбрала же местечко: камень, север.
Километров через пять мелькнула березовая рощица в десяток деревьев, потом небольшой черемушник. Урсанах жаловался: раньше на полуночной стороне холмов стояли крупные леса, за его жизнь свели столько лесов, что если и дальше пойдет так, скоро негде будет вырубить кнутовище.
Снова поравнялись с курганом. Урсанах, помахивая на него шапкой, сказал:
– Граница. От этой могилы начинается конно-заводская земля.
– И кто же похоронен в таких могилах? – спросила Нина Григорьевна.
– Не знаю. Они тут давно, всю жизнь вижу.
– И до нас стояли тысячи лет, – сказал вдруг незнакомец и пересел поближе к спутникам. – Этот курган медно-бронзового века. А похоронен, наверно, крупный военачальник.
Слева показался табун; обеспокоенные гулом мотора кони убегали, высоко вскинув головы.
– И там еще табун, – сказала Нина Григорьевна, кивая вправо, где степь была испещрена множеством темных точек.
– Однако не табун, – посомневался Урсанах.
Когда подъехали ближе, вместо табуна оказался целый город курганов с тысячами камней.
– И везде под каждым курганом могила? – спросила незнакомца Нина Григорьевна.
– Да.
– Все-таки трудно поверить, – сказал Лутонин. – Каждому покойнику – курган да пяток – десяток плит… Их ведь надо выломать, обделать, перевезти. А в иной пудов сто, больше. При такой щедрости только и будешь делать, что хоронить. Для себя, для жизни ничего не успеешь.
– Успевали. Здесь не много еще, а есть долины, где и не проедешь из-за курганов. Эти долины так и называются – курганные, могильные. Курганный способ захоронения существовал в Хакассии тысячи лет – вот и накопилось.
– Зем-ли-ца… – вздохнула Нина Григорьевна.
– Она, земля наша, везде, вся такая, – живо отозвался незнакомец. – Мест, где не живал бы человек, не умирал, почти нет. Разница только в том, что в одних местах люди оставили по себе прочные памятники, а в других не оставили.
Темные, несколько выпуклые глаза Степана Прокофьевича стали еще выпуклей, он с недоверием остановил их на незнакомце и спросил:
– Разрешите узнать, какая ваша специальность?
– Археолог. Раскопки и… словом, всякая старина.
– Куда едете?
– На Белое.
– И что же есть там интересного?
– Здесь везде, вся наша степь – памятник. Тысячи курганов. На курганных плитах, на скалах по берегам рек, озер, у дорог – старинные рисунки, надписи. Мы называем их «писаницами». Остатки древней оросительной системы – «Чудские канавы». Развалины крепостей, городов. Да копните в любом месте, почти наверняка найдете старинную утварь, оружие.
– Верно, правильно, – поддакивал Урсанах. – Начнут пахать, рыть погреб – глядишь, нашли клад.
– Вас не удручает, что земля такая печальная? – сказала Нина Григорьевна.
– Печальная? – Археолог весь встрепенулся от удивления. – Чем? Почему?
– Что вся она – могила?
– А вы представьте ее, когда она еще не была могилой. Представьте, что вы первый человек, не знаете ни оружия, ни одежды, ни огня. Все кругом – страшная, опасная тайна. Нет, я не хочу туда, назад. Пусть она – могила, но в то же время и наш дом. Уютный, милый, отчий дом. Он столько служил людям, столько пережил вместе с ними, столько напоминает нам… В нем столько уже переделано, пересоздано человеком… Теперь это уже не стихия, не просто земля, камни и воды, а почти люди.
– Почему говоришь: «Наша степь, наш дом?» – спросил незнакомца Урсанах. – Здесь живешь?
– Да.
– В каком улусе?
– В городе.
– Как зовут?
– Аспат Конгаров.
– Чей сын? Молодых я мало знаю.
– Харáла Трубки.
– Харáла Трубки? А я – то, я, старый гусак, целый час сижу и не могу узнать, – сокрушенно и радостно заговорил старик. – Где же ты кочевал столько? И не бывал в Хакассии?
– Бывал.
– А ко мне не заехал!
– Все некогда.
– Столько лет – и все некогда. Нехорошо. Мы с твоим отцом большие друзья были.
– Я ведь тоже не узнаю тебя, – признался Конгаров.
– Кучендаев, – старик ткнул себя кулаком в грудь, – Урсанах. Меня позабыть не диво: мне давно пора лежать в могиле.
– Сколько же тебе лет? – спросил Лутонин.
– Не знаю. Считал-считал, дошел до семидесяти, там споткнулся и перестал считать.
– Давно споткнулся?
– Лет семь-восемь, девять, может, десять.
– А ты легко носишь свои годы.
Урсанах рассмеялся.
– Мне можно легко: мои годы конь возит.
– И еще наш табун!.. Наш гурт! – то и дело возглашал Урсанах, помахивая шапкой вправо, влево.
Он знал все табуны «в лицо» и, когда они появлялись на виду, называл их: жеребчики, молодые кобылки, матки. Кони были подобраны по возрасту и полу.
Едва заслышав шум мотора, они все, как по команде, в один миг взглядывали на машину и затем отбегали в испуге, красиво неся головы, прядая ушами и откинув хвосты. Пожилые отбегали метров на сто, на двести, молодняк – дальше. Отбежав, поворачивались к машине и следили за ней, пока не скроется и не затихнет.
– Вот зверь! Испугался, побежал, остановился, – и все у него выходит красиво, поглядеть любо-дорого, – восторгался Застреха.
Иногда дорогу загораживали гурты. Эти не боялись ни людей, ни машины; на них кричали, гудели, к ним подъезжали вплотную – и никакого толку: гурт брел все тем же сонным коровьим шагом, как на пастбище, не пропуская ни единой травинки. Тут Застреха выходил из себя от досады:
– Дрянь скотина, всю душу вытянет.
Наконец подвернулся удобный случай показать коней вблизи.
Ложком пробирался табун, – должно быть, хотел перевалить на другую сторону холмов; для этого надо пересечь дорогу.
Когда машина скатилась в ложок, Урсанах велел шоферу остановиться, а всем, кто был в кузове, прикрыться брезентом и примолкнуть.
Кони начали выходить на дорогу. Шли неторопливо, оглядывая скаты ложка, обнюхивая камни, рытвины, настороженно поводя тонкими трепетными ушами. Дорога с ее многообразием запахов – людских, конских, машинных – сильно волновала их. Тут было перепутано все: родное, приятное, манящее, совсем незнакомое, тревожное, противное. Они обнюхивали дорогу, скребли копытами, фыркали, вздрагивали. От дороги потянулись к машине.
Степные табунные кони очень любопытны, ни за что не пройдут мимо незнакомой вещи, если она не угрожает им. Машина была неподвижна, тиха и манила неотразимо. В ней было еще больше запахов, чем на дороге, она везла соль, табак, сахар, изюм, сухой компот, сама пахла бензином, краской, маслом.
Плотно, как одно тело, табун охватил машину. В нем были жеребцы-трехлетки, очередной призыв в армию, все – статные, рослые красавцы.
Сначала кони вели себя безобидно: обнюхивали машину, груз, брезент. Потом начали пробовать на зуб; треснула какая-то доска, скрежетнуло железо. Терпеть дальше было нельзя, и шофер дал продолжительный гудок, а Урсанах откинул брезент. Весь табун взвился на дыбы, несколько секунд топтался на месте в неописуемом смятении: мелькали уши, зубы, копыта, хвосты. Но вот один конь скачком вымахнул из ложка, за ним и весь табун хлынул темным валом. И пошел с холма на холм, с холма на холм…
Урсанах дергал своих спутников за рукава и взывал:
– Слушай, слушай, как гудит земля!
И даже шофер, недавно сменивший седло на машину, живший в угаре первого восторга перед нею, не испорченного еще ни привычкой к своему новому делу, ни трудными и неприятными сторонами его, к коням относившийся свысока, даже он взбежал на курган, всем корпусом подался за убегающим табуном и кричал пассажирам:
– Идите сюда! Идите же!
Для него опять самым увлекательным зрелищем стал вспугнутый, удирающий табун.
Вдогонку за табуном мчался табунщик, размахивая шляпой, и что-то кричал, не то изливая радость – ай, хороши кони! – не то ругаясь, что их испугали.
– Славный будет подарок нашей армии, – сказал Лутонин, сияя глазами. – И клянет же, наверно, нас табунщик.
– Ничего, – отозвался Урсанах, – скоро полдень, жарко – кони далеко не уйдут.
– И того, что ускакали, довольно.
Табун мелькал уже еле видным пятнышком.
– Конь не корова, ему надо бегать. Туда-сюда, в гору, под гору… – Урсанах быстро помахал тонкой рукой. – Копыта, ноги, сердце, весь конь крепнет. А табунщик… Кто любит лежать – не ходи в табунщики.
Вокруг машины беспорядочная толпа высоких, до щемящей тоски унылых холмов. С выходами темных и серых горных пород, с песчаными и каменистыми осыпями, с глубокими шрамами – овраги и промоины, – лишь кое-где покрытые травой холмы похожи на сборище бродяг, одетых в грязные лохмотья. Даже в понижениях меж холмов нет сплошного травянистого ковра, он и там и тут разорван пятнами бесплодных галечников.
– Овечья степь! – сказал Урсанах, обводя взглядом эти холмы.
Здесь, пожалуй, самая засушливая, самая нагая часть Хакассии; ни коням, ни крупному рогатому скоту нет нужного корма, жить могут только овцы, и то лишь в самую травную пору.